Наверное, без этого было нельзя, наверное, необходимо было время от времени вот так поглядеть в лицо друг другу, собраться, как говорят, за одним столом, чтобы почувствовать себя естественно в этой неестественной обстановке, наверное, все это необходимо, чтобы встреча удалась, подумал Вентура и вместе с Шубертом стал поторапливать всех допивать и расплачиваться. Луноликая, наглухо отгороженная от всего стойкой, улыбалась, и Вентура подумал: эта улыбка – обязательная маска хозяйки или результат того, что она видела вокруг?
– Позвольте, позвольте.
Шуберт расчищал дорогу с тупым упорством бывшего сотрудника службы общественного порядка, трудившегося на февральских демонстрациях 1976 года; следом за ним шел Делапьер, раскланиваясь направо и налево, словно все только на него и смотрели, и его широкополая шляпа трепетала в воздухе, точно черный ворон делал прощальный круг. Последними вышли женщины и пошли по центру бульвара, не прерывая обсуждения важного вопроса – какое будущее ожидает детей Мерсе?
– Конечно, дети связывают, но и удовлетворение приносят.
– Мне бы хотелось иметь ребенка. Но с этим…
"Этим" был Шуберт, насколько мог понять Вентура, одним ухом ловивший слова Ирене, а другим – Шуберта, который все еще пытался подогреть настроение компании. Неблагодарные. И это после всего того, что я для вас сделал.
– Куда ты нас тащишь, Шуберт?
– В "Капабланку", прежде именовавшуюся "Касбой".
– А разве она открыта? – спросила Мерсе, оживляясь скорее из вежливости, чем из любопытства.
– А вы помните "Касбу"?
– Кто же ее не помнит.
– А "Джаз-Колумб?"
– Конечно. Но с тех пор не три дня прошло…
– Больше десяти лет. Двенадцать, нет больше. Почти пятнадцать.
– В "Касбе" я влюбилась в легионера, – мечтательно припомнила Ирене.
– По-моему, ты перепутала, это был негр, тебя прельстили его черные габариты.
Смешок Делапьера, похоже, подействовал на Ирене больше, чем презрительный сарказм Шуберта. Белокурая Ирене напряженно выпрямилась, а на лице появилась растерянность, готовая взорваться негодованием.
– Как это…
– Да ладно, я пошутил.
– Дурная шутка.
Ирене повернулась и зашагала к площади Каталонии, но Делапьер с Луисой удержали ее, обняли, что-то зашептали на ухо и, в конце концов уговорив, пошли следом за остальными. Шуберт искоса поглядывал на свою подругу и, когда наконец их взгляды встретились, почтительно поклонился и жестом показал, что, дескать, снимает перед ней шляпу, хотя шляпы на нем не было.
– Прости меня. Ты же знаешь, я грубиян.
– Мерзавец – вот ты кто.
– И это – тоже.
Никогда не забуду нашей прогулки по Рамблас в тот день, когда умер Франко. А в тот, когда на воздух взлетел Карреро Бланко? Да, и в тот и в другой раз мы вышли на Рамблас. На душе было страшновато и смутно, с одной стороны – чувство освобождения, а с другой – боязно: что стоит за этими свалившимися на нас подарками судьбы, прямо-таки стратегическими подарками? Назовем их стратегическими? Как хочешь, Вентура. Порою чудилось, что мы вроде тех потерпевших кораблекрушение, что оказались на таинственном острове: им помогают тайные силы, некий капитан Немо. С нами творилось похожее. В один прекрасный день кто-то для нас взорвал Карреро Бланко, и открылся путь в послефранкистский период. А в другой, не менее прекрасный, день от кровяного тромба зашаталась тщедушная фигурка диктатора, а за тромбом и грипп подоспел.
– А может, понос. Не забудь: в медицинских бюллетенях говорилось: "Кровь в кале, свидетельствующая о кишечном кровотечении…"
Может, и так. Одним словом, разного рода неожиданная помощь, которую оказывал нам капитан Немо, и вот наконец мы вышли на Рамблас и идем вниз по Рамблас, бар "Боадос", площадь Сан-Жауме, "Кафе-де-ла-Опера", и мы почти все друг друга знаем, мы, кого называли "сопротивлением", мы, кто оказывал сопротивление франкизму еще в университете или на заводах. Мы узнавали своих с первого взгляда и задавали друг другу один и тот же вопрос: а что теперь? И тут же оглядывались окрест себя: вдруг налетят молодцы из "Христова воинства" и начнут колотить нас палками или провокатор какой-нибудь накличет на нашу голову полицейских, а они вон, на каждом шагу, глаз не сводят с нас, шпионят за нашей молчаливой, затаенной радостью. Под каждым надвинутым на лоб пластиковым козырьком – напряженное лицо, а сжатая в кулаке дубинка – как продолжение руки, да, вот так истерично готовы они избивать, как раньше, при том, издохшем от старости режиме.
– А как мне хотелось запеть в ту ночь, когда умер Франко. Но у нас осторожность была в крови. Это было сильнее нас. Мы отважно держались в трудном положении, под полицейскими дулами, под пытками, на суде и в тюрьме. Но в ту ночь мы ощутили, что страх сидит у нас так же глубоко внутри, как и радость. Мы боялись, что смерть Франко развяжет подозрительность и ненависть правых, и они пойдут убивать всех подряд – а как же иначе, ведь Он умер, Он умер, почему умер Он, а не эти красные, которые донимали его столько лет?
– Да, в глубине души мы думали так.
– Нет, ничего подобного мы не думали.
– Пусть не думали, но знали. И пили-заливались шампанским. Если я когда-нибудь помру от цирроза печени, то причину надо искать в тех последних днях диктатуры. От тромбофлебита, приключившегося в семьдесят четвертом году, до последнего решительного момента, имевшего место двадцатого ноября семьдесят пятого, по бутылке за каждую сводку о здоровье, и так больше года. А потом, когда увидел, какие толпы одноклеточных, которым поплакать – одно удовольствие, прошли перед катафалком, понял, что далеко не все разделяют мою радость, и начал опасаться за будущее. Какое будущее ждет эту страну, где столько некрофилов тоскуют по франкизму?
– В тот день на этой улице установилась особая телепатическая связь. Придет время, изобретут прибор для измерения невысказанной симпатии, симпатии молчаливой или скрытой. Что ты молчишь? Эй, Жоан, помнишь те дни? Вот тут, на Рамблас?
– Помню. У меня на этот счет своя теория.
– Обожаю теории.
– Я думаю, мы ходили по Рамблас из конца в конец, а сами надеялись, что кто-нибудь поймет и научит нас: как быть дальше; я, конечно, не литератор, как Вентура, но я бы сказал, что все мы к тому времени уже обзавелись пороком обитателей таинственного острова и ждали, что капитан Немо отвалит нам еще подарочек.
– Черт подери, Жоан, а я и не подозревал у тебя чувства юмора. Окончил специальные курсы? "Юмор и беседы высокопоставленных лиц".
– Шуберт!..
– Как стать блестящим и не потерять клиентуры.
– Шуберт!..
А женщины говорили о том, как мало они в последнее время гуляют по Рамблас, мы-то вообще живем тут рядом, но теперь из-за Вентуры почти не выходим из дому по вечерам. Вентура улыбнулся, услышав упоминание о том другом Вентуре, с которым он себя не отождествлял; он слушал разговоры женщин с тем же вниманием, что и пространные рассуждения Жоана, обещавшего жаркую осень. Инфляции все-таки сдержать не удалось, и дефицит растет день ото дня. Шуберт с Делапьером шли впереди и, время от времени оборачиваясь, сулили скорый рай начинавшим уставать спутникам.
– Что вы еле тащитесь? Быстрее пойдете – скорее придем.
– Что с ним сегодня творится?
– Мечтает вернуться к истокам.
Жоан обращался с Вентурой по-особенному, с печальной серьезностью, как обращаются с умирающими.
– Погляди на них. Не собираются взрослеть.
– Ты о Шуберте? Нет, он вырос. Просто обладает завидной приспособляемостью, нигде не пропадет. Поразительная живучесть. Делапьер – другое дело. Хрупкость защищает его прочнее брони. Никто и никогда не посмеет ударить Делапьера.
– Знаешь, в жизни рано или поздно наступает момент, когда приходится выбирать – выигрывать или проигрывать. Я понимаю, мы не американцы, мы не делим всех людей на прирожденных победителей и побежденных, однако в этой теории что-то есть. Как ты считаешь?
– На попытки выиграть уходит гораздо больше времени, чем на то, чтобы научиться достойно проигрывать.
– Фраза великолепная, однако не думаю, что ты говоришь всерьез. По сути, многие годы мы прятались – заслонялись коллективизмом, мы побеждали и терпели поражение коллективно, а в жизни все не так. Годы учат, что это не так.
– Мы все – проигравшие. Почему ты с нами?
– Я говорил вообще. А вы – мои друзья.
– И впереди нас ждет "Касба". Ты помнишь "Касбу"?
– Помню. Только я не идеализирую прошлого. По правде говоря, это местечко и тогда представлялось мне довольно мерзким.
– Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
– Что ты сказал?
– Так просто, не обращай внимания.
Шуберт с Делапьером неслись вниз по Рамблас под руку, и незаметно было, что кто-то хромал; неожиданно они свернули направо, перебежали проезжую часть и остановились перед конными скульптурами Гаргальо у входа во дворец вице-королевы.
– Идите сюда, поглядите на символ Каталонии посреди современной Испании!
Они походили на двух актеров, игравших сцену для публики, которая скопилась на краю тротуара, на другой стороне улицы.
– Обратите внимание на пропорции! Худосочные всадники на худосочных лошаденках. Такое впечатление, будто скупцы недодали Гаргальо бронзы.
– Ну-ну, давайте. Вы похожи на двух хулиганов.
– Мы с мужем рыбу покупаем всегда на Рыбном рынке…
– Очень дорогую рыбу. Лангустов.
Делапьер заверещал в тон Шуберту, повисшему у него на руке, и, виляя бедрами, оба направились ко входу на Рыбный рынок.
– Но ведь он уже закрыт!
Довод Ирене никого не остановил, и, осторожно перейдя проезжую часть, все двинулись следом за шутовской парочкой. А те продолжали щебетать тоненькими голосами.
– Мне сказали, здесь продается бычье мясо.
– Бычье мясо! А какой вкусный суп из бычьих…
– Хвостов, Паскуала, хвостов, ты хочешь сказать!
– Послушай, что они затеяли?
Вентура жестом успокоил недоуменный взгляд Луисы.
– Пускай, они возбуждены.
– С чего это? Вылазка решительно не удалась.
– Она только начинается. Как бы все ни обернулось, нашей встрече со славным Тони Фисасом никто не помешает.
– Вся эта заваруха ради меня одной?
– Ради обоих.
Глаза Луисы вызывающе блеснули, а у Вентуры устало замер пульс, Шуберт с Делапьером никак не могли решиться перелезть через заслон, преграждавший вход в темное нутро рынка.
– Если собираетесь стоять так всю ночь, я ухожу.
– Паскуала, Ирене ревнует и собирается нас покинуть.
На этот раз Делапьер не подхватил игру Шуберта, он вновь обрел снисходительную улыбку и манеры романтического кавалера и, заключив Ирене в объятия, перевел ее через улицу и вывел на середину бульвара. А незадачливый Шуберт оправдывался перед Жоаном и Мерсе:
– У вас такой постный вид, как у нотариусов на пасхальной процессии. Не пойму, чем я обидел Ирене?
– Тем, что ты ее муж.
– Какой из меня муж! С мужем ей не повезло, зато у нее есть работа.
Они молча пошли меж закрытых на ночь цветочных киосков, навстречу потоку, выливавшемуся из дверей театра "Лисео". "Спектакль в "Лисео" вы уже пропустили", – начал было Шуберт, но лица у всех были такие непроницаемые, что желания продолжить у него не возникло. В толпе иногда мелькал парадный смокинг образца прошлого века, но преобладали все-таки костюмы, которые надевали по случаю rigor mortis, крещения и венчания, похорон или поисков работы, а сам настрой был таким, какой царит в племени после свершения ритуального обряда; на память почему-то приходили представления, которые разыгрывает провинциальная труппа: повадки и ужимки актеров никак не согласуются с отчаянием Саломеи, бросающейся к голове Иоанна Крестителя, в то время как Иродиада охорашивается, а Ирод прислушивается к вещему урчанию в собственном животе. В толпе этих музыкальных археологов, этих любителей оперных окаменелостей встречались и отпетые полуночники всех мастей, и недужные, бежавшие от ночных кошмаров, и бедняги ненормальные, и ненормально бедные, живущие за чужой счет в этом городе, который все больше и больше захлестывает прогресс и который покидает человек. Забавно было глядеть на яркий праздник, выплескивавшийся из дверей "Лисео": как разъезжались предпоследние официальные автомобили и как серьезно, разинув рот, глазели зеваки на это в высшей степени культурное зрелище.
– В первые недели переходного периода леваки приходили сюда и бросали в толпу помидоры и яйца. Они полагали, что подлинная демократия против оперы.
– Генеральный секретарь Рабочих комиссий Каталонии – меломан, "Лючию ди Ламмермур" знает наизусть. Мне Онирико рассказывал, он работал адвокатом в Рабочих комиссиях.
– Шуберт, ты о каждом из нас знаешь всю подноготную. Придется поручить тебе писать на всех нас некрологи. Кто еще помнит Онирико?
– Я.
– И я.
Вентура пожал плечами и попробовал порыться в памяти, отыскать в ячейке под буквой "О" облик Онирико. Онирико, не тот ли сосредоточенный агитатор, который иногда просыпался от своих мечтаний и заявлял, что следует делать различие между прибавочной стоимостью и стоимостью прибавки.
– Это тот, что твердил про прибавочную стоимость?
– Нет. Тот – Доменек Фон.
– Так кто же?
– Тот, что вышел из партии, стал ультралевым, потом буддистом, а потом был в Непале, да не один раз.
– А, Шерпа. Я звал его Шерпой.
– Настоящее его имя было Онирико, а вид такой, будто он спит на ходу.
Бар "Опера" томился в предвидении жары и духоты, а потому на улицу заранее выставили столы и разноцветные зонтики. Волнистый рисунок мостовой, сделанный по эскизу Миро, уподобил брусчатку бульвара морским волнам, сбегающим вниз, к порту, что был совсем рядом. Желтые фонари на улице Фернандо делали ее похожей на подмостки, ничем не примечательные и никак не обещавшие того внушительного зрелища, какое являет собой площадь Сан-Жауме, открывающаяся за дальним углом. Пустынные улочки, приют одиночества, неясные мерцающие огни и двери, двери в запретный квартал дешевых проституток и наркотиков, Пласа-Реаль – Королевская площадь – улица Конде-дель-Асальто, довольно сдержанные вывески не вязались с кричащими красками; и тут же – похожая на пресс-папье статуя одержимого писателя со странной мукой во всех чертах: вот-вот родит, может, звук пустой, а может, эпико-социальную поэму, – словом, потные ляжки города, куда время от времени забрасывается сеть полицейской облавы, чтобы выловить паразитов общества. Любой, попав сюда, тотчас же напрягается всем телом, точно сторожевой патруль, напрягается и настораживается, ступив во враждебные воды этой улицы-реки, берущей начало у чистых струй фонтана на Каналетас и умирающей в зараженных нефтью, стоялых водах порта.
– Это самая опасная зона Рамблас.
Шуберт предупредил и прибавил шагу, махнув левой рукой в сторону выцветшей вывески.
– "Джаз-Колумб". Осталось совсем немного.