"Он устрашится одного моего вида", - сказал Харимау и отправился в путь вместе с кантъилом, который пристроился у него на спине. Они подошли к реке, и тут кантьил закричал, показывая на отражение тигра в оде: "Смотри! Смотри же! Вон большой тигр, преграждающий дорогу!.." Тогда тигр бросился в реку, чтобы сразиться со своим отражением, и немедленно утонул.
Служа подмастерьем у гравера, владевшего домом на улице Сент-Ре-дез-Ар, Матье столовался у хозяина и жил один в чердачной комнатушке.
Мартовским утром 1757 года он был оставлен в "вертушке для подкидышей" предместья Сент-Антуан, прожил в приюте до поры ученичества, никогда нигде не бывал и говорил мало. Впрочем, он совершенно не знал, кому поведать о том, что его волновало, и как описать свои чувства. Хотя рассказывать пришлось бы, скорее, об ощущениях. Матье было тридцать лет, но он давно уже чувствовал, что скользит по бесконечной спирали, скользит и скользит, вращаясь в этой головокружительной тюрьме, которой был он сам, скользя, вращаясь и не зная, движется ли он вверх или вниз. Он знал лишь, что эта пытка будет длиться столько, сколько и его существование, но не ведал, продолжится ли оно за смертью и суждено ли ему страдать целую вечность, или же, в конце концов, он обретет мир, подобно воде, что после долгого странствия вытекает в желоб. Он не мог отказаться от надежды на покой, но, вместе с тем, хотел бы иметь возможность насладиться им сознательно, что по сути было вопиющим противоречием. Порой, не слишком понимая зачем, он заходил на рассвете в церкви с сумеречными запахами погреба и ладана и задремывал там ненадолго в сиянии свечей. Но это наводило на него лишь унылое оцепенение, поэтому он перестал туда ходить, как только обнаружилась страсть, заполнившая его мечты.
Однажды Бланш поведала мне, что сохраняла облатку, выплюнув ее в ладони, куда прятала лицо якобы в порыве религиозного рвения.
Она открыла железную коробочку, и я увидел бледный кругляшок, покоробившийся оттого что сначала намок, а потом высох. Бланш принялась колоть его острием булавки. Меня бросило в дрожь. Corpus Domini Nostri!..
- Когда она слишком уж раскрошится, - сказала Бланш, - я выбрасываю ее в уборную и отправляюсь за новой к Престолу.
Слово "Престол" она произносила с вероломным наслаждением, смакуя его и пробуя на язык, будто вкушала Ангельский Хлеб. Она снова уколола облатку, плюнула на нее и добавила:
- Хорошо, что она ни от чего не умирает! Ни от чего!
И по сей день я, как тогда, слышу и вижу Бланш: лет одиннадцати, худую, в мешковатом платье, толстых серых чулках и громоздких сандалиях. Взгляд зеленых глаз пронзает меня насквозь. Именно так запечатлится она в моей памяти навсегда и in saecula caeculorum: на фоне кирпичной стены и спадающего каскадом плюща, под сенью которого – водозабор и ключ. Бланш стоит там, с коробочкой в левой руке и с булавкой в правой - в этом саду, где сумрачным было все, даже сладковато-медовый запах мочи от цветущих кустов бузины.
Грандиозность кощунства и особенно вид плюющей Бланш болезненно отдались в моем желудке. Я всегда был очень брезглив - мне, к примеру, трудно здороваться с людьми за руку и касаться чего бы то ни было после других, - и грязь привлекает меня только в речах.
Бланш еще раз плюнула и вонзила острие в облатку. У меня в глазах все плясало. Плющ и бузинные кусты кружились в одуряющем хороводе. Я оперся рукой о стену и согнулся над крапивой - съеденное вываливалось из меня тяжелыми сгустками, шлепая по листьям. Ослепнув от слез и рвотных спазмов, я в то же время ощущал, как Бланш порхает у меня за спиной, словно большая пяденица. Выпрямившись, я попытался сделать несколько шагов. Я был в полном сознании, хотя колени мои подгибались и отказывались меня держать. Я рухнул на бедро, успев выставить вперед ладони, в которые врезался гравий. Бланш кричала: Дени упал! Дени упал!.. Она пыталась меня поднять, но руки ее наводили на меня странное оцепенение, я ощущал, как сквозь рубашку мне прямо в плоть вонзается булавка, которой она перед тем терзала облатку и которую все еще держала в руке, а железная коробочка в ее кармане жестко давила мне на ребра. Это было невыносимо, и на сей раз я потерял сознание по-настоящему.
Как-то раз, когда Дени проходил мимо магазина Жибера, одна из книг в витрине привлекла его внимание. Называлась она "О любви". Он купил ее не раздумывая и, едва оказавшись дома, принялся читать на кухне, как нечто запретное.
Стендаль озадачивает меня. "Это явление... [кристаллизация]... берет истоки в природе, велящей нам испытывать удовольствие и насыщающей кровью наш мозг, в ощущении того, что удовольствия приумножаются совершенствами любимого объекта, и в мысли "она моя"". Что же до вторичной кристаллизации по стендалевской теории, то мне она кажется таким убожеством!.. Надежда... Счастье... А какой в этом всем смысл?
Почему любовь всегда должна быть мячом, в который человек превращается, ударяясь о стену и от нее отскакивая, а не сверкающим метеором, несущимся в космических безднах, движимым лишь собственной энергией, самодостаточным и не знающим эха?
Amor, qui simper ardes et nunquam extingeris,
Assende me totum igne tuo...
Но тигр, который - подобно сфинксу - прыгает в воду и обращается в ничто, пожирая собственный образ, вряд ли сможет исчезнуть из однородной космогонии, поскольку она не подвержена ни прибавлению, ни усечению. Тигр - или же сфинкс - по примеру феникса, восстающего из пепла, возродится из воды - женской стихии. Если это воскрешение остается несформулированным, то происходит так потому, что оно уже включено по умолчанию в непреложные законы мифа, который, чтобы выполнить свою функцию, неизбежно должен подчиниться особым условностям. Таким образом, подобно Дионису, с которым он связан и в котором поочередно - то есть, на самом деле, одновременно, так как хронологические ритмы получают проекцию в ритмах вечных, - достигают высшей точки всплески жизненных энергий и разрушительных сил, тигр пребывает незыблемым в своей двойственности.
Можно было бы задаться вопросом, где пролегает граница наблюдений Дени за самим собой в глубине зеркал.
Желая отблагодарить Матье за то, что тот помог ему управиться с дровами, суконщик из квартала де л'Аббе пригласил его как-то воскресным днем в свой загородный домик неподалеку от Сен-Сира. Они отправились туда поутру в двуколке. Это было первое путешествие Матье, и суконщик, решив показать ему свет, объявил, что они заедут в Версаль посмотреть, как вкушает пищу король. Он не жалел красок, изображая все то великолепие, которое им предстояло увидеть: замок, гвардейцев, лакеев, ритуал большой трапезы, и с большим благоговением поведал Матье о короле, чьей дородностью восхищался, и о королеве, для описания которой не находил слов.
Людовик XVI, охотнее всего набивавший брюхо на публике, остался верен гнусной традиции большой трапезы, неуклонно проводившейся по воскресеньям. Королева, не любившая, чтобы на нее смотрели во время еды, старалась как можно чаще от этого уклоняться, так как всякий, кто имел на голове треуголку и на боку - маленькую шпагу, мог присутствовать при королевском обеде. У дворцовой решетки оборванные замарашки сдавали напрокат бутафорию, разложив на лотках весь свой убогий товар: ощипанные шляпы и несколько жестяных рапир.
Едва попав сюда, Матье был ошеломлен шумом и толчеей. В страхе потерять суконщика, он уцепился за полу его сюртука.
В кромешной давке он очень неудачно оказался позади двух высоких мужчин и, сам будучи низкорослым, мало что увидел из церемонии. До него приглушенно доносились шаги трапезничих, шум передвигаемых блюд и сосудов, и еще он как будто слышал шепот. В просвет между локтями и боками, очень далеко - словно на краю пустыни или некой безлюдной эспланады - он мог разглядеть часть шеи королевы.
Обвитая четырьмя рядами жемчугов, эта шея, казавшаяся длинной и сильной, переходила в обнаженное плечо, не выказывая ни сухожилий, ни мускулов, но производила впечатление не вялости, а прочной, ледяной нежности. Иногда она слегка шевелилась, увлекая в своем движении крупный, напудренный серым, локон, последний завиток которого терялся в пене кружев. Свет озарял его спереди синевато-белым сиянием, окаймляя контур серебристой нитью, а в полутени шевелюры кожу оживлял матово-розовый оттенок, темнеющий к затылку до того пурпурного цвета, которым в октябре пламенеет вереск.
Матье решил приехать сюда опять и занять более удобное место.
Между тяжеловесностью и отражением я не в силах различить исторически реальную Марию-Антуанетту, вышагивающую под крошечной парасолькой с чудовищным сооружением на голове, но я очень хорошо знаю, что, если бы Матье - который сделать этого не может - писал бы, в свою очередь, роман или дневник о человеке, сочиняющем историю другого персонажа, который был бы создателем следующего по счету героя, никакая логика не помешала бы этой цепочке удлиняться вечно, и образ зеркал мог бы тогда множиться до бесконечности. Но есть одно препятствие: тигр.
Двойственная луна, полная и блестящая, хоть и невидимая, - в скалистом пейзаже, где парят полотнища тумана. Слева - листья, словно руки, изборожденные венами, протянутые к самой кромке охряного блика, озаряющего центр картины. Двойственная луна, полная и блестящая, истекает сиянием прямо в заводь лика лежащего тигра, написанного Джорджем Стаббсом. Черты, выражающие добродушное беспокойство, вписаны почти в окружность, а пушистые и неподвижные уши безобидны, как помпоны. Впрочем, в этом лике читается и ожидание: был задан некий вопрос. Поэтому достаточно повернуть картину на 90° вправо, и вот уже тигр уперся лапами в подобие Эдипа - безусловно, превосходя противника размером, но не прибегая к защите; он слегка откинул голову, чтобы лучше его разглядеть, едва заметно касаясь левой задней лапой земли и согнув правую, готовую распрямиться. Коготь близок: мы угадываем его перламутровый, безжалостный кончик, который через мгновение вонзится прямо в нагую плоть. Ибо Эдип не знает ответа.
Меня же тигр вырывает из моей собственной сущности.
Вот уже в течение нескольких лет, каждое воскресенье, в любое время года Матье отправлялся поутру на почтовую станцию на улице д'Анфер и за десять су занимал место в карабасе - длинном экипаже из ивы, курсировавшем между Парижем и Версалем. В зависимости от сезона Матье приезжал туда либо в крапинах дождя, либо белый от пыли.
Во дворце народ теснился, переминался, задирал головы кверху, чтобы получше разглядеть обнаженные фигуры на потолках, и не решался отпускать шуточки, оробев от звучных, как церкви, лестниц, и от вестибюлей в зеркалах и позолоте.
Королевская семья обедала за столом в форме подковы, а в свободном ее пространстве передвигались стольники и виночерпии. Напротив - немая толпа цвета аспида и пепла тупо наблюдала за этим действиями, вдыхая незнакомые ароматы. Выкаченные глаза, утопающие во влаге покрасневшие глаза на потухших лицах, глаза, открытые, как устрицы крошечные глазки-угольки глядели, как король шумно поглощает толстые куски дичи, и, может быть, наивно и тщетно пытались оценить стоимость ваз из вермели и посуды из тонкого фарфора.
Людовик XVI выглядел еще более жирным и обрюзглым, чем на своих изображениях, и ощущалась в нем какая-то смертельная надломленность. Королева - тоже жирная, но с ледяной дородностью статуй - походила лишь на саму себя. Она ела мало и иногда отпивала глоток воды из Виль-д'Аврэ, стараясь не потерять самообладания под этими взглядами.
Матье почти всегда стоял в первом ряду.
Читая историю жреца Цинакана - как тот, будучи приговорен испанцами к казни и ожидая смерти в когтях ягуара, продолжает искать имя, формулу и абсолютную структуру вечности, - Дени наткнулся на фразу:
"А может, формула была начертана на моем собственном лице и целью моих поисков являлся я сам. Тут я вспомнил, что ягуар служил одним из атрибутов Бога..." И Цинакан... "простертый в темноте, позабыв о течении дней, разгадал смысл огненных узоров вселенной на шкуре хищника..."
Дени закрыл сборник Хорхе Луиса Борхеса и, посмотрев на часы, вспомнил, что ему пора выходить. Он зашел в ванную. Столик, охватывающий круглую чашу раковины, был весь заставлен: здесь имелось множество медикаментов для оказания неотложной помощи, масла и мази от всевозможных ожогов, порезов, синяков, увеличивающее зеркало, пинцеты любых размеров, огромный флакон туалетной воды с ароматом липового цвета, а также вата в банке из черного хрусталя. И загадочный талисман - старая розовая ракушка cyprea tigris, прочерченная полосами бистра, истертая морским песком, подобранная на далеком берегу.
Если иррелевантность заданного Эдипу вопроса приговаривала сфинкса к опасному шагу самоуничтожения, то другая загадка, в то же время, вызывала его возрождение и оправдывала непреходящий его характер. Тайны космического принципа женственности сохраняли цельность. Тайны принципа мужественности, впрочем, тоже. Но, обманутый тривиальными аналогиями, человек с самого начала субъективировал понятия тьмы и света, забывая, насколько последний может быть слепящим. Ведя дневной образ жизни и опасаясь мрака, он приписывал тайны природы иллюзорные и относительные значения. Однако этим тайнам он все-таки бросает вызов, пусть даже ценой низведения великих абстрактных принципов до конкретных образов. В непрерывном экзистенциальном поиске, длящемся уже столетия, он пытается раскрыть свою человеческую значимость сквозь муть мифов, разглядывая в оке тигра видящего ночь, ужасное зеркало собственной тьмы.
Моя душа представляется мне толстой бабой, вялой, оплывшей и вонючей. Увлекаемая демонами aпiта теа - с эскортом инфернальных сутенеров и тигровой кошки под зонтиком.
"Donde va тата?" Gоуа fесit...
Они были благоразумны - те, кто в прежние времена отправлялся в дальние странствия, чтобы излечиться от страсти, если только не считать, что всякое путешествие есть лишь предлог приблизиться к ней окольными путями и даже - в значительной степени интуитивно - соединиться с той страстью, чье присутствие мы до тех пор не признавали. Так, подобно личинке в сердечном иле, страсть обитала во мне уже тогда, когда на озере Тоба я слушал, как матрос-батак рассказывает историю о радже Ситуморанге, прозванном Гуру Бабиат, Повелитель Тигра, - чародее с острова Самосир, умевшем вызывать бурю и голыми руками убившего двух напавших на него тигров. Матрос жестами изображал эту легендарную сцену, его длинные руки смыкались в замок на тигрином затылке, длинные кисти выгибались перед мощной грудью, и одновременно он танцевал лицом к лицу с этим врагом, видимым лишь ему одному, - с этим разъяренным тигром, нарисованным в воздухе. Я снова вижу мужчину с трепещущими икрами, - сына каннибала, легковерного друга сказаний - оживляющего и танцующего сказки о Гуру Бабиате, ударяя в палубу ступней и порой издавая отрывистый и хриплый крик в момент усиления схватки.
Но я, уже знакомый с нравами Харимау, не мог поверить в этот рукопашный бой, даже если бы желал тигру победы над чародеем. Я, однако, не хочу сказать, что, если тигр предпочитает бегство, он станет колебаться в плену прутьев и стен, прежде чем броситься на любого, кто поеме войти к нему в клетку...
Матье удивляли все эти источники, скрытые в нем самом, когда, просыпаясь, он обнаруживал порой, что лицо его залито слезами, ляжки перепачканы семенем или даже что всего лишь нить слюны стекает из уголка его рта на соломенный тюфяк. Часто случалось также, что некий толчок резко вырывал его из сна, и он не сразу приходил в себя, леденея в саване испарины. Особенно часто это случалось в те ночи, когда луна выбеливала плитки его комнатушки.
Какая грусть, какое отвращение овладевали мной еще до воцарения тигра в моей душе, когда я узнавал, что негодяи - зачастую в лице махараджей - подстерегали его у источников и ежедневно устраивали облавы на эту легкую добычу, светя прожекторами с бронированных автомобилей или вышек.
Желая все знать о том, кто занимает мои мысли, я не только читаю, но делаю расчеты и заметки, скрупулезно просеиваю все данные о нем, от веса до вероятной продолжительности жизни. Я мог бы также - совсем как художник создает портрет предмета своей любви - описать лишь к собственному удовольствию те способы, которые он употребляет для поисков пищи, его брачные обычаи и долгие дозоры. На это не хватило бы всей моей жизни, которой едва хватает на видения, внушаемые им. Хоть он и нечасто появляется в моих снах, он их населяет, и в ту самую секунду, когда сознание возвращается ко мне, я обнаруживаю его неизменное присутствие. Часы, проведенные в конторе, на улице, в моей библиотеке, за едой и даже среди зыбучих песков сна я проживаю под взглядом его желтого ока.