Этим вечером в инее оконных стекол четко виднелась голова тигра, выгравированная на серебре, оттененная арабесками хрустальных нитей, с инкрустацией из белого перламутра. Его шерстинки впечатались в лед мириадами штрихов, прозрачность пустых полей растекалась из его глаз бесконечными пейзажами, заснеженными далями, где ветвилась легочная филигрань обнаженных серых деревьев. Ультрамариновые тени поднимались из тигриных радужек - краткие вспышки лазури, возникающие нежданно в блеске изумруда, - а на черной чистоте растаявшего геля каким представало стекло, нос вырисовывался с четкостью минерала.
Однако этот лик из заиндевевших трав словно бы трепетал. Диастолы и систолы агонизирующего солнца сообщали ему ритмичность дыхания. Расходящиеся от зрачка к периферии веточки загорались спорадически той быстрой радугой, что вспыхивает на кошачьей шерсти и зеркальных гранях. Но когда я приблизил к окну лицо, весь лик вдруг грозно затрещал, как раскаленное масло, и, мгновенно раздавшись, вырос величиной с небесный свод.
После недолгой сиесты я просыпаюсь исполненный невыразимого счастья, некого избытка, предвосхищающего, похоже, упадок духа. Что-то изменилось. Я не знаю что. Мед зимнего солнца и этот коричневый оттенок - очень твердый серый, бывающий иногда цветом тени - соседствуют в моей комнате в ритме жалюзи: препятствие-свет, препятствие-свет... Стены, мебель и даже потолок перечеркнуты этими мощными полосами. Внезапно я вижу, что они одевают и меня, они меня покрывают, отмечают меня, облекают мое тело, и я понимаю, откуда во мне это блаженство. Fearful symmetry...
Была одна игра, которой Дени часто предавался, развивая в себе умение выходить из того состояния рассеянного оцепенения, что порой охватывало его чувства, а также усиливать сознание собственной подлинности в неповторимом аромате мгновения. Это давалось ему лишь ценой большого усилия, последовательными, но не прогрессирующими напластованиями, ибо каждый новый подъем частично лишь возмещал то, что обесценивалось в предыдущем, а каждый новый рывок - сравнимый с вибрирующим сотрясением гонга после удара - наталкивался на некую загадочную преграду, чтобы затем обратиться вспять.
Это овладение собственной жизнью было чревато как болью, так и опасностью, и все же он усердно им занимался, задерживая внимание на окружающем с единственной целью вернее убедиться в том, что он видит, живет, hic et nunc, даже если время ему отмерено скупо. Он старался ухватить ускользавшую от него реальность, поместить понятие вещества в понятие времени - две химеры - и, в особенности, определить свое место по отношению ко вселенной. Он повторял это упражнение, повторял его вновь и вновь, упорный, как проникающий вглубь бурав, как волчок, вихрем крутящийся вокруг своей оси. Наивная и тщетная защита против желания уснуть и глубокой склонности к небытию, в нем живших.
9 августа 1788 года в Версаль прибыли посланцы Типу Саиба, Майсурского Султана, желавшего заручиться содействием Людовика XVI, чтобы оттеснить англичан со своей территории. Проведя ночь в Большом Трианоне, они были торжественно препровождены во дворец, где их принял король. Монархия вспыхнула закатным блеском во время празднеств, данных в их честь.
Среди присланных султаном подарков был исхудавший королевский тигр, сверкавший глазами в глубине слишком узкой клетки.
На вечернем фейерверке у Большого Канала королева предстала в алой бархатной накидке с отделкой из черной синели и в платье-полонез из кремового фая.
Три дня спустя тигра выставили на обозрение в овальном дворе. Зеваки хохотали и строили ему гримасы, будто обезьяне. Матье, весь в ледяной испарине, молча тянулся вверх на цыпочках, чтобы лучше его рассмотреть.
Я неравнодушен к проделкам законов перспективы. Сегодня утром вырезанный из картона человечек, играющий роль Рекламы в витрине торговца красками на улице Сент-Андре-дез-Ар, оказался, по всей очевидности, во власти кота, гигантского тигра. В мое поле зрения попадал сам человечек, ко мне лицом, потрясающий тюбиком какого-то очистителя - смехотворным, несмотря на колоссальный размер оружием, и спина тигра. Человек с глазами-шариками был одет в красно-синий костюм и нелепую шляпу. Он держал свой тюбик в вытянутой руке, и можно было предугадать, что механизм оружия не сработает и огнемет или смертоносный снаряд издаст лишь бурлескное верещание, точно пуская ветры, и брызнет в лучшем случае струйкой воды. Тигр сидя, разглядывал человечка. Он спокойно выжидал, едва заметно пошевеливая кончиком хвоста. Шкура его была светло-коричневой, или скорее, очень темно-бежевой, с легким серым оттенком, как высушенная летним зноем земля. Она была размечена тонкими, не слишком равномерными черными полосками: тут и там внезапно обрываясь, они так и оставались недорисованными. Животное широко расселось на заду и выглядело слегка разжиревшим. Время от времени по его хребту пробегал трепет, и я предполагал, что этот трепет, должно быть, сопровождается весьма красноречивой мимикой, поскольку человечек, как мне казалось, всякий раз вздрагивал.
Погрузившись в созерцание, я не заметил, сколько времени провел перед витриной в ожидании решающей катастрофы, как вдруг продавщица красок, несомненно, заинтригованная моими маневрами, возникла за стеклом, убрала рекламного человечка с его тюбиком, затем с подозрительным видом схватила кота и демонстративно прижала его к груди. Этот собственнический жест она сопроводила полным угрозы взглядом, будто желая показать, что угадала во мне некого опасного похитителя котов, а ее питомец, обернувшись, показал мне наивную белую физиономию с носом в черных пятнах.
Обе грозные старые девы с улицы Добрэ умерли более пятнадцати лет назад, завещав племяннице большой серый дом и скромную сумму денег, которой они располагали. Я узнал, что Бланш так и не вышла замуж. Однажды я написал ей письмо грязного содержания, но она проявила достаточно хитрости и не ответила на него, лишив меня тем самым уверенности, что она его прочла.
Несколько лет спустя, в Париже, одна дальняя родственница, которую я случайно встретил, поделилась со мной новостями. Бланш вела очень уединенную жизнь и не общалась, похоже, ни с кем, кроме ангелов. Ее набожность была чрезвычайной и обращалась более к вершинам внутренней жизни, нежели к делам благотворительности. Почти никогда в них не участвуя, Бланш укрывалась от мира в безмолвии святых часто с видимым рвением подходила к Престолу.
Даже отдалившись от всякой веры - хотя до сих пор я слышу, как Бланш упивается одним лишь словом "престол", - я невольно содрогнулся, узнав эту подробность. В ту пору Бланш на многие месяцы безраздельно завладела моими ночными мыслями. Я представлял ее себе взрослой, одетой, как женщина, или, скорее, как богомолка, но невольно наделял только детским лицом. Я неизменно видел ее бледные щеки с непрозрачной кожей, крупный рот с опущенными уголками, глаза цвета абсента, приподнятые к вискам. Я воображал ее со стиснутой в пальцах булавкой, в комнате с задернутыми шторами, или же слышал, как она дергает цепочку, и смотрел, как вода, закручиваясь воронкой, уносит с собой облатку и экскременты. Именно этот образ, в особенности, производил на меня очень сильное впечатление. Было также и другое видение, без конца посещавшее меня, когда я вступал на хрупкий травяной мостик, связующий явь со сном. В нем уже проступали оттенки сновидения и его безжалостная точность. Облатка цвета грязного тряпья, но объемная и пористая, словно мочалка или сдувшийся мяч, покоилась на глинистой земле, пресыщенной дождем, где тень ее вырисовывалась так же твердо, как и тени, отброшенные некогда в свете фар камешками Лесера. Видя только ее и не замечая ничего из того, что могло ее окружать, я, тем не менее, знал, что ей угрожает чье-то незримое присутствие, знал, что какое-то существо небывалой дикости и мощи сейчас завладеет ею, чтобы растерзать. Эта уверенность причиняла мне колющую, даже невыносимую боль, смешанную, однако, с наслаждением. В конце концов, я задался вопросом, сама ли боль является невыносимой или ее делает таковой наслаждение, но так и не смог найти ответ. Зато я был абсолютно уверен в тождественности, существующей между облаткой - чудовищной и одинокой в жестком свете - и моей собственной персоной. Иногда, мне казалось, я предчувствовал, что в этой тождественности скрыт последний и решающий ключ ко всем одолевавшим меня тревогам.
Матье приснилось, что в нескольких шагах от него стоит Мария-Антуанетта. Она была в чепце торговки и выкрикивала яростные проклятия: он не мог их слышать, но угадывал мерзость слов по безобразным судорогам рта, приоткрывавшего зубы - острее, чем зубья волчьего капкана. С пылающими щеками, напряженной грудью и сверкающими, как серебряные бляхи, глазами, королева осыпала Матье градом неслышных оскорблений, а он стоял перед ней, вызывающе расставив ноги, плотно сжимая руками член, и эякулировал толчками.
Бывали моменты, когда Дени ясно видел все безумие своей страсти. Тогда она представлялась ему абсентом, напитком из живучего и горького растения, но он отбрасывал этот образ - дурного тона, как ему казалось Однако навязчивая идея укоренялась в нем все глубже. Он безотчетно выискивал предметы только оранжевого, белого или черного цветов. Он покупал рисунки, фотографии, плакаты с изображением тигра и развешивал их на стене спальни. Он обнаружил эскиз Делакруа и, хотя тот был ему совсем не по средствам, сразу же его приобрел. Между тем, все эти портреты, в сущности, обманывали его ожидания, так как сходство их не укладывалось в рамки определенной идентичности: тигриной. Тогда Дени принялся сам фотографировать тигра, но даже лучшие его снимки - которые он пристально разглядывал часами - неизменно оставляли в нем гран разочарования. Он не замечал, что его спальня приобретает маниакальный и гротескный вид, и вскоре изображения тигра начали заполнять гостиную.
После того как паванги показали нам тигриную ловушку, я всю ночь не сомкнул глаз. Лежа неподвижно в духоте и мраке, прошитых комариным звоном, я представлял Харимау уже в плену, обезумевшим в тесноте западни. Сегодня ночью меня терзает та же мысль. На улице дождь. В своей клетке зоопарка слышит ли он журчание водостоков? Плеск вдоль крыш воскрешает ли в нем далекий образ вод, воспоминания о зеленой и темной свежести? Аллювии, в которые погружается нога - возникают ли они в его душе, почти забытые, нечеткие, пришедшие черными дорогами атавизма, унаследованные, потерянные, обретенные вновь?.. Одиночество многолико. Одиночество тигра не в его великолепной необщительности, оно - не в возможности повстречать другого тигра, услышать или издать многозначительный рык. В уединении природы он не покинут. Но здесь, в этой камере из бетона и металла, в ночные - жизненные - часы, он один у решетки, и весь его горизонт - плиточный коридор, освещенный синим ночником. Заброшенность. Verlassenheit - вот слово.
Жалость охватывает меня, любовь меня воодушевляет. Быть одному - значит отделиться от самого себя.
Дени хотел бы - невозможное предприятие - спасти тигра от его покинутости. Он страдал, представляя того изгнанником - словно бы на льдине, в обществе одной лишь тени, - но неустанно черпал в этой печали возвышенную любовь.
У одного торговца эстампами с улицы Сент-Андре-дез-Ар Матье увидел изображение, которое долго разглядывал, не в силах разгадать его смысл. То была резцовая гравюра предыдущего века, в стиле амстердамских мастеров, но без имени и названия, так как низ листа был отрезан.
В скалистом пейзаже с кустиками аканта, под тяжелым беспокойным небом, предвещавшим ночь, шла, потрясая факелом, женщина, чье плотное тело было наполовину скрыто разлетами тканей. Необычность обрамления и наклонная светотень чрезвычайно понравились Матье, но особенно заворожила его женщина: короткий нос, мощная челюсть, широкий разрез глаза. Подпав под ее нечеловеческие чары, он не мог отвести взгляда от изображения. Он решился уйти, только заметив, что между двумя висящими эстампами торговец тайком наблюдает за ним из-за окна.
На следующую ночь ему приснился сон. Он видел, как женщина несется по крышам, прыгает между трубами, гонясь за какой-то невидимой добычей. Ее безжалостное лицо казалось опаловым, она вращала глазами жемчужного цвета и размахивала факелом, чей дым наполнял небо сине-черными тучами.
Опаловая прозрачность, ясная непроницаемость когтя, тогда как на самом кончике его объему предстоит истаять из пространства, он уже тает на глазах. Зловещая, вне всякого сомнения, игрушка, смертельная марионетка на конце сухожилия, лезвие цвета перламутра - жидкого, но готового брызнуть искрой, - и насколько же более компактное, более плотское, чем любое известное оружие. И, орошаемый соком палисандров, драцен, розовых и фиалковых деревьев, на задних лапах посреди ламбрекенов из лиан - в геральдической позе, вооруженный и камчатный, словно великолепный герб - Харимау точит его о кору, отдирая ее в размашистом ритме.
Зуб - еще более плотный, менее хрупкий, тяжелый, как окаменелость на дне источника - весьма старинная вещь, будто вышедшая из ила и песков. Зуб подготавливает кровь, что перейдет в другую кровь, он - великий чародей и зачинатель высших метаморфоз.
Вчера вечером, когда я уже скользил в сонные дали, мне явилось некое лицо, едва выступавшее из мрака. Это было женское лицо с большими серебряными глазами, плачущее ртутными слезами, которые катились по щекам из черной бронзы. Это ужасное лицо заговорило на неведомом языке. Речь шла об оракуле, о каком-то послании, смысл которого я не мог уловить. Слезы растеклись во всех направлениях, оставив полосы и бороздки, и вдруг все лицо стало негативом, обратившись в позолоченное серебро, по которому бежали темные кильватерные струи. Рот удлинился и стал тонким, выгнувшись книзу, а нос в это время уплощался в треугольник между двумя дорожками почернее, спускавшимися от слезника и словно бы еще влажным. Приподнятый к виску глаз, зеленый лесной орех, полный грусти и беспокойства, светился ярким огнем. Его зрачок образовывал выпуклое зеркало наподобие тех, в которые, словно в оптическую ловушку, маньеристы эпохи Возрождения любили заключать идеальные комнаты, искусные портреты. И в этом зеркале я видел свой отраженный образ, видел себя самого, себя одного в центре отделанной плиткой комнаты, куда падал косой жесткий свет. Слева начиналось подобие коридора, словно бы вогнутого, где изгибались параллельно друг другу вертикальные линии, а за ними я угадывал смутное оживление второстепенных фигур - может быть, им было любопытно, что готовилось здесь свершиться.
Я двигался вперед, это точно был я, с непокрытой головой, одетый в плащ поверх темного костюма. Мое лицо было очень спокойным, я отчетливо его видел, и внезапно оно показалось мне чистым, словно омытый морем песок. Правую руку я держал в кармане дождевика, сжав ею предмет, который мог быть ключом. Я шагал к своей цели, я видел свое приближение в выпуклом зеркале. Впервые в жизни я ощущал себя поистине легким, поистине счастливым...
Как-то раз, стоя перед Бланш, я задался вопросом, что же может ощущать облатка, чья природа от Бога, но, несомненно, и от человека, попытался вообразить невообразимое, возвысить до апокалиптических вершин девчоночью руку. Костлявая девчоночья рука: каждый сустав морщит, словно губы складочками, гримаска, ногти короткие - вероятно, обгрызенные, - насыщенные тайными субстратами, серым колером таинственной грязи, жесткая горячая ладонь - исчерченная какими будущими дорогами, какими бороздами? - и тыльная сторона, где змеится кровяная сетка, заключенная в лазурную оболочку. Рука Бланш, сплошь отягченная ее жизнью, ее существом, ее волей. И облатка, отданная ей во власть, чувствующая на себе - каким невыразимым посредством, какой божественной интуицией? - эпидермис Бланш. Но это лишь фантазмы, это лишь минувшие фантазмы детских дней...
- Смотри, Дени! Смотри же! - выкрикивала она, пронзая облатку с мясницким хаканьем. И я - с дрожащими коленями, с залитым слезами лицом: - Нет! Нет!., однако весь обращаясь во взгляд, внимая раскатам потока ругательств. Я ждал великого чуда: как если бы облатка вдруг испустила стон или ангел мщения обрушился на нас с небес.
Позже, когда я прочел в "Жюстине" о том, как во время черной мессы монах Амбруаз хватает облатку, едва лишь она становится телом Христовым и in anum filiae immitit, или в "Жюльетте" - как в базилике Святого Петра в Риме при подобных обстоятельствах hostia in pene papae posita postea ano filiae inseritur, я пожалел, что Бланш, повзрослев, не нашла себе достойных компаньонов.
Во время бритья Дени неожиданно вспомнилась статуэтка, найденная на острове Кипр - изображение бородатой Венеры, с внешностью мужчины, но в женских одеждах. Сам не зная почему, он почувствовал от этой мысли наслаждение, но едва его осознав, упрекнул себя - впрочем, слишком вяло - в том, что некоторые сомнительные утехи ума не встречают с его стороны достаточно сурового контроля.
Я не думаю, что жертва может испытать большее наслаждение, принося себя в дар божеству, чем в ту самую секунду, когда хрустнет шея, Раздробленная слоновой костью клыков, когда, прощаясь с жизнью, приношение познает еще на один краткий миг бархатистое тепло объемлющей его шкуры, вес и эластичность сокрушающих его мускулов, великолепный запах мускуса и красной плоти, лишающий его дыхания. Тогда луна забирает ей принадлежащее, проглатывая добычу, чтобы извергнуть ее - через сколько тысячелетий?
Но несказанный миг жертвоприношения...