Место, куда я вернусь - Уоррен Роберт Пенн 21 стр.


- Какого черта, - сказал я, - я никакой не серьезный человек, я преподаватель в университете.

Он смотрел на меня ухмыляясь, чуть склонив набок свою крепкую лысую голову и лукаво прищурив один глаз, и взгляд у него был ничуть не пьяный, а просто дружеский, и я понял, что этот человек нравится мне не меньше, чем все, кто мне в жизни нравились, не меньше, чем все мои друзья; и тут наступило холодное прояснение, словно кто-то выбил грязное стекло в окне и в комнату ворвалось зимнее солнце, и я спросил себя: "Какие это друзья?"

Сейчас, вспоминая ту минуту и годы, которые ей предшествовали, я никого не могу назвать своим другом. Ни в дагтонской школе, ни даже в футбольной команде - разве что Мела с его виски и чернокожими малолетками, - ни в блэкуэллском колледже, ни в Чикаго, потому что доктор Штальман был мне не другом - дядей, отцом, любящим опекуном, благодетелем, но не другом, - ни в партизанах, потому что то, что связывало меня с Джакомо, Джанлуиджи и всеми остальными, было очень серьезно, но не было дружбой.

А если вернуться к сцене у стойки бара в гостиной Кадвортов, то сразу после этого ледяного прояснения, я снова мысленно увидел, как Мария после объявления о беременности Салли встала и подошла к ней, чтобы поцеловать ее в щеку, и как лицо ее, освещенное свечами, сияло разделенной радостью. При этом воспоминании у меня забилось сердце, и тут я услышал, как Кад, по какому-то таинственному совпадению, говорит:

- Послушайте, тут продается одна неплохая ферма - совсем рядом, она граничит со мной одним углом. Умеренная цена, любые условия. Это часть большого владения, которое решено распродать. Вы южанин, почему бы вам не вернуться домой, как я, и не осесть на земле? - И потом, после паузы: - Как здорово было бы, если бы вы…

Он смущенно умолк, глотнул виски и сказал:

- Ну вот, опять я спьяну разболтался. Но правда, мы были бы чертовски рады. Тут вам и фермерство, и профессорство.

- Ничего не выйдет, - ответил я, не желая углубляться в эту тему. - У меня нет денег.

- Тогда послушайте. - Он перешел на деловой тон: - Эта ферма себя окупит, клянусь вам. Я возьму у вас в аренду сотню акров за обычную плату - мне не хватает пастбищ и зерна. Все это можно устроить.

- Но… - начал я, но продолжать не стал, и это слово повисло в воздухе, оставив ощущение какой-то смутной печали.

- Ничего не "но", - живо возразил он. - На днях мы ее посмотрим. Мне надо повидаться со сторожем, который за ней присматривает и просится ко мне в арендаторы. Дом там хороший, можно хоть завтра въехать, а все, что понадобится, сделать потом. Ведь посмотреть не вредно.

- Да, - сказал я, - посмотреть, конечно, не вредно.

И еще одна карта.

Я стою посреди гостиной Мак-Иннисов. Я заехал за Марией - мы отправляемся на рождественский котильон, и дворецкий провел меня сюда, чтобы я подождал, пока Мария не спустится вниз. Мы должны здесь выпить по рюмке, прежде чем ехать в клуб. На мне черный галстук - впервые в жизни. Даже фрак, который на мне, - мой собственный. Я стою перед камином и стараюсь не смотреть в большое зеркало над мраморной каминной полкой.

Входит Мария, разрумянившаяся, со сверкающими глазами, очень довольная собой, и тут же, остановившись, восклицает:

- О, потрясающе!

Она подходит ко мне, чтобы обменяться ритуальным поцелуем, и гладит рукой шелковые отвороты фрака:

- Вот это да! Как красиво!

В зеркале над камином я вижу краем глаза молодую пару - рослого мужчину в черном и хрупкую женщину в белом, в пышной юбке в косую красную полоску; слегка склонив голову, она гладит рукой отвороты фрака, и я говорю:

- Ну прямо как реклама модной одежды.

Мария поднимает глаза, видит изображение в зеркале и критически разглядывает его.

- Нет, - говорит она, - совсем не похоже. Мужчина на рекламе тоже красивый, но этот не просто красивый - посмотри, какой у него благородный вид, какое достоинство!

И мы оба смеемся, глядя в зеркало, и где-то глубоко в моем сознании внутренний голос тихо повторяет эти лестные слова.

Я обнимаю ее за талию и снова целую, но осторожно, чтобы не смазать косметику и не повредить прическу. Моя рука остается на ее талии, и мы стоим, с восхищением рассматривая изображение в зеркале. Глаза молодой женщины, которую мы там видим, сияют в отблесках огня, горящего в камине.

Я открываю еще одну карту.

Мы с Кадом стоим в пустом, полутемном фермерском доме, а человек в комбинезоне открывает ставни.

Этот человек - арендатор и сторож фермы, но он заявил об уходе с нее, и Кад пришел, чтобы уговорить его перейти к нему, поскольку говорят, что этот человек - большой знаток лошадей. А я здесь в качестве возможного покупателя, который хочет осмотреть ферму. Мы уже обошли угодья, и теперь нам показывают дом. Одно за другим открываются высокие окна, и ноябрьское солнце вливается в комнату, отчего она кажется еще более пустой, а дубовый пол, заметно выщербленный за сто с лишним лет, - еще более грязным.

Но Кад говорит:

- Отличное место. Посмотрите на этот потолок с лепниной. Красиво, и штукатурка до сих пор прекрасно держится. - Он продолжает оглядывать комнату, потом говорит: - Этот дом шикарнее нашего.

Стоя посередине комнаты, он подпрыгивает и всем своим немалым весом опускается на доски пола.

- Даже не дрогнул, - говорит он.

Я бормочу что-то одобрительное, и мы переходим в столовую.

- Посмотрите еще раз на этот потолок, - говорит Кад. - И на камин.

Я мысленно представляю себе стоящий здесь большой стол и людей вокруг него. Потом у меня перед глазами вдруг появляется стол в доме Кадвортов в тот вечер, когда он объявил о беременности Салли, и я вижу отблески свечей на двух улыбающихся женских лицах, щека к щеке.

- Да, - говорю я, - прекрасно.

Я замечаю, что человек в выцветшем, заплатанном комбинезоне - арендатор фермы - украдкой наблюдает за мной. Ему за пятьдесят, когда-то он был крепок и строен, но теперь сутулится, и силы у него уже не те. Длинные висячие усы когда-то были черными, но теперь в них пробивается седина, и они пожелтели от табачной жвачки. Из-под низко надвинутой старой, помятой черной фетровой шляпы на меня недружелюбно глядят налитые кровью глаза, в которых застыло выражение обреченности. В эту минуту он напоминает мне фотографии конфедератов, взятых в плен в самых последних, безнадежно проигранных битвах Гражданской войны. Он следит за мной из-под низко надвинутой шляпы, жуя свои длинные висячие усы.

В спертом воздухе комнаты я улавливаю запах виски.

И тут я, повернувшись к Каду, выпаливаю со злостью и, как ни странно, с облегчением:

- Да, место замечательное, но я же вам говорил - у меня нет денег!

Челюсть человека в комбинезоне, жевавшего свои усы, замирает в неподвижности. Губы его раздвигаются в усмешке, похожей на оскал задыхающейся от бега собаки, но в налитых кровью глазах я уже не вижу злобы. В них мелькает искра холодного злорадства.

- Да бросьте вы, - говорит Кад. - Я же говорю, это дело верное. Я сказал, что могу…

Я его не слушаю.

Вот такая картинка. Но должен добавить, что на обратном пути, когда наши кони шагали бок о бок по проселочной дороге между оголенными живыми изгородями, я оглянулся и сквозь просвет в изгороди снова увидел этот дом на высоком берегу ручья, окруженный высокими дубами и тюльпанными деревьями, с побуревшими от старости кирпичными стенами и четко вырисовывающимися на их фоне белыми ставнями, с шиферной крышей, сверкающей, как пушечная сталь, под все еще ярким солнцем.

Первым молчание нарушил Кад.

- Проклятье! - сказал он. - Не могу я его взять. Он хороший скотник, знает толк в лошадях, но, черт возьми, он же пьет. Еще не вечер, а несет от него, как от винокуренного завода. - Он сердито повернулся ко мне. - Вы тоже унюхали, да?

- Да, - ответил я.

- У него когда-то была собственная ферма, - сказал Кад немного погодя. - Не ахти какая, но все же кое-что. Он лишился ее. - Помолчав, он добавил: - Голову даю на отсечение, что пропил.

- Бедняга, - отозвался я.

Я думал о том, что этот человек как раз в таком возрасте, в каком был бы сейчас мой отец. У этого человека тоже когда-то были прекрасные черные усы.

Некоторые картинки теперь, спустя годы, утратили четкость очертаний, а другие с самого начала выглядели смазанными, словно карты, если зажать в руке один конец колоды, большим пальцем другой руки отогнуть другой конец и быстро отпускать карту за картой. Глаз успевает уловить на каждой цветное пятно и какой-то контур, но не успеешь их разглядеть, как поверх этой карты ложится следующая, и так до конца колоды. В том году так получилось у меня с рождественскими каникулами.

До этого я за свою жизнь побывал только на одном танцевальном вечере - на школьном выпускном вечере в Дагтоне, да и то пробыл там всего три минуты, а теперь меньше чем за две недели побывал на пяти вечерах, начал привыкать к своему фраку с черным галстуком и вынужден был купить еще две белых рубашки, потому что прачечная не успевала их стирать. И все, что происходило в эти дни, слилось у меня в памяти. На следующий день после танцев я вдруг обнаруживал, что где-то в глубине сознания они все еще продолжаются, а вскоре уже начинал ждать следующих. Сидя за работой, я внезапно погружался в какую-то пустоту, полную ожидания, и потом даже не мог сообразить, сколько времени я так просидел. Но то, чего я ждал, тоже представлялось какой-то пустотой, легким гипнозом, сном, в котором видишь чье-то новое лицо, новую улыбку, ощущаешь новый аромат, слышишь новый голос, говорящий: "О, как красива сегодня Мария!" - и свой собственный голос, отвечающий: "А она как раз только что сказала это о вас", и эта улыбка, голос, аромат, беглое прикосновение руки - все переплетается, сливается воедино и словно опутывает тебя невидимой паутиной, создавая восхитительную и обманчивую иллюзию некоей мистической близости с обворожительной собеседницей. И тебя уносит поток музыки, и ты покорно отдаешься течению времени, ощущению единения не только с послушным телом, плавно движущимся у тебя в полуобъятьях, но и со всеми другими кружащимися вокруг телами.

И неизменно в каждый из таких вечеров это обращенное ко мне лицо рано или поздно оказывалось лицом Розеллы, сияющим озорной улыбкой или блаженно откинутым назад, словно в полуобмороке, и это ее голос говорил:

- Ну надо же, каким танцором стал этот старый бродяга, умереть можно! И все они по тебе умирают, ведь ни одна просто не знает, что такое жизнь, пока этот красивый властный зверь не стиснет ее изящную тоненькую талию двумя могучими пальцами и не вопьется в нее этими жадными пылающими глазами!

На что я отвечал:

- Ну, ты полегче, черпай ложкой, а не ведром, а то так и подавиться недолго.

А однажды, уютно устроившись, как обычно, в объятьях партнера - партнером был как раз я, - Розелла подняла глаза и сказала:

- В Дагтоне ты так не танцевал. По-моему, я имею право знать, как это ты научился. Ведь мне ты учить себя не позволил.

- Тебе обязательно надо все знать.

Она кивнула и чуть приподняла голову, чтобы видеть мое лицо.

- Ну хорошо, - сказал я. - Начиналось все с девушек-патриоток из армейской службы организации досуга, которые позволяли одному неотесанному мужлану лапать их нежные белые тела и растаптывать в лепешку их изящные ножки. А завершили мое обучение римские проститутки или просто молодые римлянки, которым хотелось наконец плотно поесть.

- Фу, - недовольно произнесла она.

- Тогда не спрашивай, если не хочешь услышать правду, - сказал я. - Ты единственный человек, которому я всегда говорю правду. - И добавил: - Это, наверное, дань моей признательности Дагтону.

Тут наш танец кончился. Потом кончился и весь танцевальный вечер - как и все такие вечера, слишком рано, когда ты только-только успел почувствовать, что все начинается по-настоящему, только-только перешел какую-то черту, узнал какую-то тайну. И потом, в полчетвертого ночи или даже позже, видишь свой дом, который смутно белеет в конце проселочной дороги, а когда на него падает свет фар, словно выпрыгивает из темноты, четко очерченный на фоне черного леса, и тебя охватывает грусть, и чувство вины и утраты - трудно определить это ощущение, но больше всего оно похоже на то, что переживает мальчишка, поонанировав вволю.

А войдя в пустой дом, хочется крикнуть во весь голос, требуя объяснить, Бога ради, что же такое на самом деле реальность.

Но крепкий сон - самый лучший целитель. И когда как следует выспишься, все становится на свои места. Так всегда бывает.

Все эти первые пять танцевальных вечеров были похожи друг на друга. Шестой, устроенный Каррингтонами в канун Нового года, отличался не только от рождественских, но и от всех вечеров, которые они устраивали раньше - во всяком случае, при мне. Прежде всего, публика на нем была более смешанная. Многих гостей я раньше никогда не встречал, в том числе кое-кого постарше - и из университета (весьма достойного вида), и просто горожан (из хороших семей и, по-видимому, состоятельных), а также индуса в тюрбане, со знаком касты на лбу и прочими штучками, которого, как выяснилось, привела Эми Дэббит. ("О, у нее есть какой-то гуру, или свами, или что-то в этом роде, - сказала Розелла. - У нее вечно всякие увлечения: христианская наука, психоанализ, холодные обливания, средневековое католичество, натуральные продукты. Теперь это Мудрость Востока - могу спорить, что она включает в себя и все эти экзотические позы".) Чтобы освободить место для такого многочисленного общества, из северного конца конюшни убрали всю мебель, а вдоль западной стены поставили столы на козлах для бара и буфета. Рояль передвинули туда, где раньше стояли столы, и там же расположился джаз - пять чернокожих музыкантов ("Их выписали из Нью-Орлеана", - шепнул мне кто-то с благоговением).

Однако самым главным отличием этого вечера была царившая на нем атмосфера. Дело не только в том, что все происходило в чьем-то доме, а не в клубе, потому что и здесь в тот вечер я встретил незнакомых людей. Но в этом мире беззастенчивого веселья и простодушного стремления отдаться потоку жизни, где можно, ничего не прося, получить все, они не выглядели чужими. Даже свами, для которого специально поставили стул (он не танцевал и не пил спиртного), казался участником этого веселья: восседая в окружении нескольких молодых женщин, склонившихся над ним или расположившихся на подушках у его ног, и прихлебывая свой апельсиновый сок, он обводил комнату бесстрастным взглядом черных глаз, как будто благословлял всех этих смертных, совершавших ритуал надежды и обновления.

Я, возможно, выпил немного больше обычного, но во мне, по-видимому, происходила более глубокая и таинственная химическая реакция, чем просто всасывание в кровь алкоголя. Во всяком случае, всякий раз, когда кто-нибудь из мужчин дружелюбно улыбался мне, или жал руку, или похлопывал по плечу, когда какая-нибудь из женщин взглядом приветствовала меня или скромно опускала глаза, - все, до самых незначительных мелочей, казалось мне важной стадией мистического процесса, обещавшего некое многозначительное откровение.

В полночь раздался оглушительный колокольный звон (Лоуфорд заранее поставил пластинку и включил полную громкость), все мы подняли бокалы с шампанским, выпили, и началась настоящая оргия поцелуев - все принялись целоваться с кем попало (в том числе и я с Марией - это был наш первый настоящий поцелуй, и я с удивлением ощутил податливость и теплоту ее губ). Потом мы поспешно отставили в сторону бокалы, взялись за руки и запели старинную шотландскую песню про добрые старые времена.

И Джед Тьюксбери, держась за руки - с одной стороны с какой-то женщиной средних лет в очках, даже имени которой не знал, а с другой с Эми Дэббит, которая ухитрилась втянуть в круг даже своего величественного свами, державшего ее за другую руку, - в окружении новых знакомых с воодушевлением пел вместе с остальными, прославляя счастье и исполнение желаний, которые приносит время, и сердце у него, к его собственному удивлению, было преисполнено нежности. Он не знал, что и подумать.

Около часа ночи музыканты начали собирать свои инструменты, и некоторые гости, главным образом, те, кто постарше, стали незаметно исчезать. Через несколько минут Лоуфорд протрубил в свой охотничий рог и, ловко вскочив на стул, громогласно объявил, что приглашает всех любителей искусства на небольшой вернисаж около мастерской и что потом будет предложен легкий ужин. Даже тем, кто искусства не любит, добавил он.

- А что он собирается показывать? - спросил я Розеллу.

- Не имею ни малейшего представления.

- Он даже тебе не сказал? - спросила Мария.

- О, это великая тайна, - ответила Розелла с улыбкой.

Все гурьбой направились в северный конец комнаты, где у очага в большом кресле с обивкой под тигровую шкуру уже царственно восседал свами, занятый серьезной беседой с заметно увеличившейся кучкой поклонников, включавшей даже двух-трех мужчин, которые слушали его очень внимательно. Несколько гостей бродили среди скульптур, разглядывая их, и прежде всего "Балет". Мария присоединилась к кружку поклонников свами, а я подошел к группе, окружавшей "Номер 5".

Опора "Номера 5", тоже в виде камертона, была чуть наклонена вперед, намечая очертания спины невидимой женщины, от которой были видны только серебристые руки. Правая, чуть согнутая в локте, была протянута вперед и вниз, и ее большой и указательный пальцы, казалось, вот-вот сомкнутся на каком-то продолговатом предмете. Кисть левой руки была обращена ладонью вверх, а пальцы сложены в некое подобие чаши, - это выглядело как жест удивления и восхищения.

А в кольце, образованном большим и указательным пальцами серебристой правой руки, торчал великолепный банан.

По выражениям лиц зрителей - от румянца смущения у женщин до откровенных ухмылок у мужчин - было ясно, что не требуется уже никаких дальнейших объяснений, чтобы увязать искусство с жизнью. Больше того, теперь стало сразу ясно, что изображали на самом деле все остальные номера "Балета".

Я наблюдал за этой сценой, когда Лоуфорд попросил меня ему помочь, но я еще не успел отойти, когда к скульптуре подошла миссис Джонс-Толбот, улыбаясь всем снисходительно и в то же время с некоторым укором.

- Вот негодники! - произнесла она, вынула из руки "Номера 5" зазорный предмет и спокойно, по-прежнему улыбаясь, положила его на место - в большую вазу с фруктами, откуда его извлек какой-то шутник.

Назад Дальше