Теперь между нами и темным массивом холмов не было заметно никакого движения. Я вгляделся и увидел в дальнем конце луга ярко-красное пятно - это была Мария рядом с Лоуфордом, оба верхом, и оба, залитые ярким светом, стояли неподвижно.
- Ты даже не слушаешь, что я говорю, - сказала Розелла.
- Да нет, слушаю, - отозвался я.
- Ну так вот, она еще ни разу не переходила Рубикон. До сих пор. Но ведь она имела дело только с парнями из Нашвилла. Она еще никогда не сталкивалась с таким таинственным и таким чутким Джедом Тьюксбери из Дагтона, и я знаю, что она сейчас переживает. После того, как послала тебе это приглашение. Кстати, ты его получил?
- На котильон? Да.
- Я сначала думала, что она не решится. Испугается. - Она помолчала. - Ты пойдешь?
- В последний раз, когда девушка пригласила меня на танцы, кончилось это не так уж хорошо, - заметил я.
- Ты когда-нибудь перестанешь мне это поминать? - спросила она с нежной улыбкой. Потом продолжала серьезно: - Но здесь речь идет о Марии. И я думаю, ты должен пойти.
- Зачем мне все это нужно?
- Для расширения кругозора.
- У меня нет вечернего костюма. Фрака и прочего.
- Ну, купи, - сказала она. - Можешь даже взять напрокат, только он тебе потом опять понадобится, на Рождество тебя будут приглашать раз десять. И знаешь, - она оценивающим взглядом оглядела меня с ног до головы, - прокатный костюм будет на тебе плохо сидеть. При таких плечах…
В эту минуту Лоуфорд и Мария, бок о бок, проскакали мимо нас и взяли глухой барьер, а потом канаву с водой. Мы смотрели, как они шагом удаляются к западному краю луга.
- Они хорошо смотрятся вместе, - сказала Розелла. Я ничего не ответил, и она продолжала: - Когда я только что говорила о парнях из Нашвилла, я не хотела сказать ничего плохого. Лоуфорд тоже из них. - И, после паузы: - Хотя у него есть много чего еще. - Она не сводила глаз с двух всадников на лугу. - Но друг для друга они не годятся. Оба из одного и того же теста. Слишком одинаковые - как все вокруг, - чтобы видеть разницу.
Она, прищурившись, бросила на меня спокойный, пристальный взгляд.
- А вот ты другой. И Мария это знает.
- Ты говоришь так, как будто все уже решено, - заметил я.
- Ну, может быть, еще не все, - сказала она и вдруг улыбнулась мальчишеской, дружеской улыбкой. - Но вообще-то… Смотри! - скомандовала она, показывая на дальний край луга.
Я посмотрел.
Там миссис Толбот-Джонс садилась на рослого серого коня, который все дергал головой и плясал на месте, а низкорослый седой негр в красной фланелевой рубашке висел у него на поводьях. Потом она, вскочив в седло, повернула коня, и он, поднявшись на дыбы, сделал курбет.
- Сейчас ты кое-что увидишь, - сказала Розелла.
- Что?
- Это Зимний Вечер, один из племенных жеребцов тети Ди. Игрушка не для детей и не для новичков. Но не такой норовистый, как Черный Властелин.
- Черный Властелин?
- Ее главное сокровище. В нем кровь Насруллы. Капля его спермы стоит целое состояние. - И потом: - Смотри, как она управляется с Зимним Вечером!
Она обернулась ко мне.
- Я прилично езжу, но я скорее положу себе на грудь гремучую змею, чем сяду в седло, когда под ним этот зверь. Здесь мало кто на это решится. Лоуфорд может на нем ездить - он хороший ездок и не боится. И дядюшка Тад тоже.
- Это тот тренер?
- Да. Ну и, конечно, тетя Ди. Смотри!
Я посмотрел.
Миссис Джонс-Толбот на сером коне приближалась к первому барьеру в дальнем конце луга. Они взяли барьер и сделали большой круг, возвращаясь к старту.
- Она, наверное, еще раз-другой возьмет этот барьер, а потом пустит его на всю дистанцию.
Розелла оказалась права. Возвращаясь после четвертого прыжка, миссис Джонс-Толбот направила коня прямо на глухой барьер, пронеслась над ним, и в следующее мгновение - Розелла, подавшись вперед, крикнула: "Смотри! Смотри!" - рослый серый конь взлетел над барьером-змейкой. Казалось, он парит в воздухе без всяких усилий, словно в невесомости, как будто тайная сила переливалась в него из прижатых к его бокам коленей привставшей в седле всадницы. Мы видели ее напряженное лицо, слегка приподнятое, со сверкающими глазами и чуть приоткрытым в радостном возбуждении ртом, но притом со странно спокойным выражением. Какое-то мгновение они четко вырисовывались на фоне неба, потом послышался тяжелый удар копыт о землю, во все стороны полетели комья, и они уже неслись дальше, к овечьему загону и канаве с водой.
И снова я увидел эту безупречную согласованность движений, плавную мощь и медленный полет, похожий на сон, когда и конь, и всадница, казалось, парят в воздухе вне времени и пространства.
- Уф-ф! - воскликнула Розелла, переводя дыхание. - Каково, а?
- Да-а, - произнес я, хотя в силу своей неопытности вряд ли мог заметить все то, что видела она.
- Знаешь, тетя Ди - просто чудо! - сказала она с тем искренним, щедрым воодушевлением, которое иногда у нее прорывалось.
Она не сводила глаз с всадницы и ее рослого коня, медленно удалявшихся от нас к дальнему краю луга.
- Я не только о прыжках, - добавила она, все еще глядя им вслед. - Она такая… Такая… Она вся в том, что делает. Что бы она ни делала, она отдается этому целиком. Всей душой. Ну, как бы…
Конь и всадница скрылись из вида за овечьим загоном.
- …Как бы от чистого сердца, - закончила она и умолкла, как будто ожидая подтверждения. - Правда ведь?
Я вспомнил лицо всадницы в высшей точке ее полета, вырисовывавшееся на фоне неба.
- Да, - сказал я.
Некоторое время мы сидели молча. В дальнем конце луга снова показалась миссис Джонс-Толбот, и Розелла снова не сводила с нее глаз.
- Если бы мне надо было выбрать, на кого я хочу быть похожей, - произнесла она задумчиво, - то думаю, что выбрала бы ее.
Она все еще смотрела вдаль. Потом вдруг встала.
А я остался сидеть, размышляя о том, что бы такое Мария могла рассказать мне о своей матери. Потом - почему Розелла не хочет мне этого сказать. Потом - почему, хотя все так много говорят о Марии, никто даже намеком не обмолвился, что ей есть что рассказать. Почему все в Нашвилле ждут, когда Мария мне что-то расскажет. Почему все они, как и Розелла, считают, что Мария должна рассказать мне что-то сама.
И в то же время я думал о том, что будь я проклят, если стану выведывать и разнюхивать. Пусть она расскажет это мне, когда сочтет нужным, что бы это там ни было, да и кому вообще это интересно? Уж во всяком случае, не мне. И в это мгновение я ощутил ту же грусть, ту же жалость, почти нежность, что и тогда, когда незадолго перед этим увидел, как ее лицо превратилось в белую безжизненную маску и губы сжались в белый заживший шрам.
А Розелла стояла рядом со мной и что-то говорила.
- Ах, прости, - сказал я. - Что ты сказала?
- Вот старый дурак, - ответила она, усмехаясь. - Ты что, никогда не слушаешь, что я говорю? Я сказала, что тетя Ди - тот человек, на которого я больше всего хотела бы быть похожей.
- Это я слышал. А что ты сказала только что?
- Что каждому, наверное, все равно приходится мириться с тем, какой он есть.
Однажды, еще в июне, когда я в середине дня на попутных машинах добрался из Блэкуэллского колледжа до Дагтона, чтобы повидаться с матерью перед тем, как устраиваться на лето на работу, я увидел на Джонквил-стрит несколько мальчишек, лет девяти - одиннадцати, которые сидели на потрескавшемся асфальтовом тротуаре под кленом, дававшим немного тени, и играли в карты. Я остановился и стал смотреть. Карты были сильно потрепанные - наверное, остатки от двух или трех старых колод, потому что я заметил несколько пар одинаковых, - и мальчики с лихорадочным вниманием разглядывали карты у себя в руках. Перед каждым на потрескавшемся асфальте лежало по кучке жестяных крышечек от кока-колы. Один из них выставил крышечку и сказал:
- Ставлю доллар.
Ставки росли с головокружительной быстротой, пока один не сказал:
- Готово!
Все открыли свои карты.
- У меня больше картинок! - крикнул один.
- Нет, у меня больше! - крикнул другой.
- Нет, у меня! - крикнул третий, и началась свалка вокруг кучки крышечек, лежавшей посередине.
- Во что это вы играете? - спросил я.
Их грязные физиономии, уже почти мальчишеские, но с глазами, еще по-младенчески широко раскрытыми, повернулись ко мне, все в пятнах солнечного света, пробивавшегося сквозь листву клена.
- В покер, - важно ответил один и сплюнул на мостовую.
- Эй, мистер, - сказал другой, не желая отстать, - ты чё, ничего не понимаешь, что ли? Это покер.
Я сказал, что да, ничего не понимаю, и пошел дальше по улице, сквозь палящий летний зной и тишину, которую нарушало только печальное пение петуха вдали на чьем-то дворе. И вот теперь, когда я это пишу, вспоминая тот воскресный день на лугу миссис Джонс-Толбот, я чувствую себя так, как будто я один из этих мальчишек, играющих в покер на горячем потрескавшемся асфальте Джонквил-стрит. Пусть даже я знаю правила покера и значения всех карт в этой игре, но я не знаю ни правил, ни значения карт в той игре, в которую играю сейчас. Я знаю одно: что у меня в голове множество картинок, которые я просто перебираю и пересчитываю. Я не знаю - может быть, какая-то незначительная на вид карта с простым рисунком ценнее, чем любая картинка, а может быть, иногда даже жалкая двойка или тройка может сорвать банк.
Я только что выложил такую картинку, на которой изображены то воскресное утро на лугу и всадники, взлетающие в голубое небо и парящие над барьерами в полной тишине, как будто в сновидении, и я не уверен, что сейчас понимаю значение этой картинки лучше, чем тогда.
В своей теперешней игре я понимаю даже меньше, чем те мальчишки - в своей. Я знаю только - она больше похожа на пасьянс, чем на покер, и больше того: мне только что стало ясно, что этот пасьянс - моя судьба.
Я открываю еще одну картинку и тупо разглядываю ее. На ней изображена сцена в то же воскресенье вечером, после стипль-чеза на лугу у миссис Джонс-Толбот. Мы все отправились ужинать к Кадвортам. Мы - в общей сложности человек двадцать - сидим вокруг огромного, видавшего виды старого стола из палисандрового дерева. Сидим на чем придется: на стульях из палисандрового дерева - наверное, остатках бывшего гарнитура, на ветхих кухонных стульях, на табуретках, Бог знает на чем, и наши лица освещают свечи, воткнутые в массивный, старинный серебряный канделябр, в пару бутылок из-под виски с этикетками, давно залитыми стекающим воском, в старую трехлитровую бутыль из-под шампанского и в маленький глиняный кувшинчик. Все лица, улыбающиеся и радостные, словно купаются в волнах счастья и веселья, и я с непонятным страхом замечаю, что эти волны начинают захлестывать и меня. Я чувствую себя ребенком, который, забредя по колено в море, ощущает, как течение понемногу вымывает песок на дне у него из-под ступней, как играют у его ног бурунчики, грозя утащить дальше, на глубокое место, и видит, как там взрослые, умеющие плавать, плещутся и смеются, слышит, как они зовут его к себе, обещая позаботиться, чтобы с ним ничего не случилось.
Кад Кадворт стоит во главе стола с бокалом вина в руке и что-то говорит, и все смеются, но я чувствую только эту атмосферу счастья, которая понемногу затягивает меня, вызывая ощущение неведомой опасности. Я не слушаю Када, но потом вдруг слышу, как он говорит, что сегодня отмечается обручение. Он говорит, что они с Салли уже отведали супружеской жизни, и оказалось, что она не так уж и плоха, и теперь они собираются пожениться. По-настоящему пожениться, по всем правилам, говорит он. Чтобы целыми ночами расхаживать по комнате, напевая гимны, а когда заболит животик, возиться с детским питанием и менять пеленки.
- Потому что Салли, - объявляет он с трагической ноткой в голосе, и его докрасна обветренное круглое лицо и лысеющая голова с выступившими на них капельками пота блестят при свете свечей, - наконец-то залетела.
Тут он поднимает свой бокал с вином, в котором играют красные отблески, и провозглашает:
- Vive la République! Vive le mystère de la nature! Vive la réproduction! Vive буйство Жизненной Силы! Vive la Салли!
Поднимается громкий веселый шум, вино выплескивается на стол, один за другим раздаются тосты, иногда по-дружески соленые, и посреди всеобщего нарушения приличий и забвения хороших манер Мария исчезает со своего места рядом со мной и оказывается около будущей матери. Склонившись к ней, она обнимает ее за плечи, принимается целовать и между поцелуями говорит: "Ах, как я рада! Как я рада!"
Я смотрю на них и, когда с поцелуями покончено, вижу два лица, щека к щеке - две головы, темноволосую и рыжеволосую, и темные волосы скромно блестят при свете свечей, а рыжие сверкают и искрятся, и карие глаза сияют - глаза цвета лисьего меха или побуревших дубовых листьев в октябре, с росой на них, сверкающей под утренним солнцем, - и оба лица, освещенные свечами, еще и словно светятся одним общим внутренним светом.
А по другую сторону стола я вижу Розеллу, чей пристальный - и, по-моему, печальный - взгляд устремлен на эти лица, но не могу понять, что означает этот взгляд.
Потом Мария возвращается на свое место, а Салли теперь смотрит на Када, который все еще стоит и продолжает ораторствовать, заявляя, что если подумать, то тут нечему особенно радоваться. Это все, говорит он, просто подлая бабья манера отлынивать от работы. Кому, черт возьми, говорит он, теперь придется весной садиться за руль трактора и пахать?
А Салли перебивает его, декламируя мелодраматическим тоном:
Вы оборвали общий разговор,
И всех пугает ваше повеленье.
И добавляет:
- К тому же ты слишком много болтаешь.
- Кого это ты вздумала изображать из себя? Леди Макбет? - возмущенно вопрошает Кад.
- Тс-с-с! - успокаивает всех Салли, приложив палец к губам, и продолжает в том же тоне:
Не говорите с ним. Ему все хуже.
Расспросы злят его.
- Верно! - восклицает Кад. - Я просто в бешенстве!
И вот еще одна карта, а на ней другая картинка.
Кад стоит около бара в углу гостиной со стаканом в руке и говорит мне:
- …И когда я отправился на север, в страну янки, и поступил на юридический факультет Йеля, я жаждал крови, и когда устроился в шикарную фирму "Макфарлейн, Кимбол и Кершоу", был готов всем горло перегрызть, лишь бы пробиться. Я лез из кожи, голодал и добивался своего. Ну и развлекался тоже, конечно, но не в таком обществе, которого не одобрил бы старик Макфарлейн. У меня была уютная квартирка - хорошо обставленная, с громадной кроватью и двумя туалетами, и я даже уговорил себя влюбиться в одну хорошенькую молодую сучку, которую даже старик Макфарлейн счел бы вполне приемлемой, потому что не знал про нее того, что знал я. А потом я выиграл действительно важный процесс - мне его поручили, поскольку считали безнадежным. И знаешь, на следующее утро после того, как я выиграл этот процесс, я долго лежал, уставившись в потолок. И это было никакое не похмелье. Потом я встал, постаравшись не разбудить свою маленькую подружку - почти невесту, - она лежала там хорошенькая, как картинка, хоть и растрепанная и замученная после всего, что было ночью, и тихо похрапывала. Я благоговейно поцеловал ее, натянул штаны, на цыпочках вышел и отправился прямиком на Уоллстрит, в контору Старика.
- Макфарлейна?
- Ну да. Глаза у него были холодные, как синий лед на солнце, а брови кустистые, как живая изгородь, покрытая инеем. Я собрался с духом и говорю: "Сэр, вы были мне как отец, вы утирали мне сопли и пороли меня, но я чертовски неблагодарная скотина, и я ухожу". Он целую минуту разглядывал меня, и весь его вид предвещал недоброе, словно победа демократов на выборах или падающий барометр, а потом раскрыл рот и показал свои искусственные зубы, внушительнее которых не было на всей Уолл-стрит. "Это, вероятно, следует понимать так, - говорит он, щелкая этими белыми, как мрамор, зубами, похожими на могильные камни, - что, по-вашему, в нашей фирме можно шантажом добиться повышения?" - "Нет, сэр", - говорю я. "Ваши старания, - говорит он, - не только неэтичны, они еще и излишни, вы уже получили повышение. Правда, только в младшие партнеры". Я не знал, что и сказать. Клянусь, что у меня на глазах стояли слезы. Тогда старик Мак спросил: "Значит, этого вам мало?" Я едва пробормотал, что даже слишком много, но я просто должен уйти. Но тут он…
Тут Кад заглянул в свой стакан, наклонив голову, так что я увидел на его гладкой, загорелой лысине отражение настенной лампы позади него. Потом он поднял голову и очень серьезно произнес:
- В общем, еле пронесло. Я чуть было не остался.
Он снова внимательно поглядел в свой стакан.
- Но я не остался, - сказал он, поднимая глаза. - Я вышел из кабинета Старика и в это самое мгновение почувствовал, что действительно существую. Только раз в жизни я так себя чувствовал - ох, как хорошо я это помню! Это был ночной воздушный десант над Нормандией в день вторжения, я служил в Первой воздушно-десантной дивизии, и вот - ух! - я следующий! Я перднул, как в трубу дунул, и вывалился наружу, и подо мной все ночное небо было заполнено парящими простынями, как будто Господь Бог нечаянно опрокинул тележку с грязным бельем целого небесного отеля, и я считал секунды перед тем, как дернуть за кольцо, и чувствовал, что существую. Нас натаскивали на безумие и человекоубийство, но я чувствовал, что существую.
Он поставил стакан на стойку бара и вытянул руки перед собой, ладонями вверх, растопырив пальцы, словно хотел что-то схватить.
- Теперь я по утрам просыпаюсь, - сказал он, - и знаю, что мне надо делать. К чему руки приложить - в буквальном смысле слова. Я гляжу вокруг и все вижу, могу все потрогать. Я чувствую, что существую.
Он посмотрел на свои руки, медленно поворачивая их перед собой. Это были большие, мускулистые руки, обветренные докрасна, с крепкими ногтями и едва зажившим шрамом на одном запястье. Потом он опустил руки и смущенно посмотрел на меня.
- Я знаю, что все, что я делаю, никому не нужно, - сказал он. - Конечно, я всего лишь отброс истории. Может быть, в конечном счете того, что я делаю, вообще не существует. Но я родился здесь, в этом старом доме, и когда я выглядываю в окно, то знаю, что я вижу, и я знаком с людьми, которые мне нравятся, и мне нравится то, чем я занимаюсь целые дни, и, может быть, это и значит существовать, а когда Салли выпихнет на свет этот крохотный крикливый комочек протоплазмы, я заору от радости, потому что я существую. А вот сейчас я немного выпил и морочу голову серьезному человеку всякой чепухой.
Мне вдруг стало неловко, и это ощущение, словно капля краски, которая расплывается в стакане воды, понемногу охватило все мое существо, превратившись в какую-то расплывчатую, неопределенную боль.