- Я не хотела говорить, caro Рауль, ведь я понимаю, все вы будете несогласны. Но мне этот текст кажется слишком местным; вы смеетесь, потому что вы мексиканцы, вы знаете свои основные недостатки и угадываете прототипы действующих лиц. Мне одной эта история показалась жестокой, она не щадит никого, но хуже всего то, что иностранец, прочитавший рассказ, не поймет сатирических намерений автора, а подумает, будто он высмеивает материнские чувства.
Как уж не раз случалось с Билли, через несколько минут спора никто толком не мог понять, о чем она говорит и какой тезис отстаивает. Все на этом собрании было нелепо и запутанно, потому что с самого начала вопрос был поставлен не о том, о чем следовало. Никаким способом нельзя было убедить Билли, что здесь главное заключалось в поисках формы, в сжатом шутливом истолковании мира при помощи этой формы.
- Предпочитаю умолкнуть. Вам это покажется старомодным, но я не могу перенести, чтобы насмехались над женщиной лишь потому, что она родила карлицу. Что бы вы ни говорили, вам меня не убедить.
Несколько дней спустя, когда они оказались наедине, она привела ему довод, который не только удивил его, но уже тогда показал, что они и в самом деле говорят на разных языках.
- Я против того, чтобы Рауль публиковал свой рассказ, потому что это не принесет ему никакой пользы, но даст ложное представление о его возможностях. Перед ним стоят другие жизненные цели, он их осуществляет. Рауль, не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, может стать одним из крупных теоретиков архитектуры. В свое время ему предложат интересное дело в какой-нибудь международной организации. Я не хочу, чтобы потом ему пришлось раскаиваться в грехах молодости.
А еще через несколько дней Рауль после обеда заметил как бы мимоходом:
- Мне кажется, в сущности Билли права. Кому, к черту, интересны* неизвестно кем выдуманные истории о персонажах, взятых из нашего фольклора? Я решил опубликовать лучше несколько, заметок о Палладии, над которыми работал летом. Нет, речь идет не о теоретическом труде, скорее это можно назвать лирическим подходом к Каса Ротонда в Виченце.
- Рауль, ты будешь королем, - насмешливо буркнул Эмилио; разговор шел еще в те времена, когда в издательстве "Орион" царило внешнее согласие.
Одной из первых публикаций был венецианский рассказ Билли. Он прочел его с благоговением. Погрузился в него, словно в тайнопись, требующую многократного чтения, пока проявится ее подлинный смысл - или, вернее, один из ее подлинных смыслов. Всю незрелость своих тогдашних суждений он понял, лишь когда перечел этот рассказ теперь, в доме Джанни.
- Нет, это невозможно, - сказал он Леоноре, - сочинить такую несусветную глупость… Сколько общих мест в ее откровениях! Подумать только, ведь тогда мы читали это как Священное писание!.. Боже, какая смесь самонадеянности и невежества!
Однако он не мог не остановиться на некоторых главах; в них он уловил глубокое, таинственное звучание. Можно было подумать, что Билли уже предчувствовала свой конец.
Его материальное положение заметно улучшилось. Мать решила перевести на него доходы с нескольких домов, полученных в наследство от отца. Это позволило ему продолжить свое пребывание в Европе, остаться еще на два года в Риме, живя вполне безбедно, потом предпринять путешествие в Грецию, Турцию, Центральную Европу и наконец обосноваться в Лондоне, где он в течение года читал лекции в университете.
В Англии до него дошли туманные слухи о Рауле. Тот забросил архитектуру, историю искусства, свою работу об эволюции форм. Осел в Халапе и читал там какой-то второстепенный курс, но не на архитектурном факультете, а на театральном, том самом, где теперь преподает Леонора; очень короткий курс истории театральной живописи. Кто-то рассказал ему, что Рауль много пьет. Билли осталась в Риме, родила сына и бросилась вслед за мужем в Халапу, решив узаконить свое положение.
Однажды, несколько лет спустя, он снова встретился с Раулем в Халапе, в доме семьи Руэда, их общих друзей. Когда он пришел, Рауль был уже изрядно пьян и очень зло стал упрекать друга, почему тот не разыскал его. Он оправдывался как мог: в Халапу он приезжал только один раз, навестить мать и уладить кое-какие дела, и их тогда не застал. Служанка сказала, что они с Билли уехали на несколько дней в Веракрус. Рауль явно не поверил ему; он сильно переменился, прежде времени постарел, был очень взвинчен, плохо, чуть ли не шутовски, одет. Еще неприятно поражали его почти черные губы. Рауль, по его словам, бросил чтение лекций.
- Это было временное занятие, - объяснил он и добавил, что нашел потом более подходящую работу в библиотеке, нечто вроде консультации при покупке клиг по искусству и архитектуре. Снова, с пьяным упорством, стал попрекать его тем, что он к ним не зашел. Сказал, что ему все известно: он часто приезжал в Халапу (это была неправда) и не мог даже зайти посмотреть на их сына.
Когда он спросил, легко ли приспособилась Билли к новым условиям жизни, Рауль с яростью закричал, что это не его дело. Если ему действительно было интересно, мог бы прийти к ним. Рауль оказался совершенно невыносим; когда он вдоволь накричался и напился почти до беспамятства, кто-то из гостей проводил его до стоянки такси, потому что ни к кому в машину он сесть не соглашался.
Немного погодя он узнал, что Билли приехала в Мехико и пыталась отыскать его. Однако он не сделал никакой попытки с ней встретиться. Нетрудно было узнать ее телефон и позвонить, но он представил себе, что она так же издергана, как Рауль, и если в качестве сеньориты всезнайки она наводила на него тоску, то ее вероятное новое воплощение было бы для него совершенно нестерпимо.
Однажды, когда он приехал в Халапу договариваться относительно своей новой работы в университете, она позвонила ему, попросила прийти к ней вечером, ей было совершенно необходимо с ним поговорить.
Она рассказала ему, что Рауль исчез из города. Очевидно, когда он виделся с ним в Мехико, тот уже был в бегах. Билли преподавала английский и читала английскую литературу в университете, занималась переводами. Как она выразилась, тяжелым трудом зарабатывала на жизнь. Он проводил ее до двухэтажного довольно приятного домика в окрестностях, где она жила с сыном и служанкой, которую называла "Мадам", - индианкой с живыми зелеными глазами.
Когда он рассказал сестре о своей встрече с Билли и о ее доме, сестра ответила, что эта самая Мадам - очень известная во всей округе знахарка. О ней шла дурная слава; из нескольких селений, из Ксико, Бандерильи, ее выгнали за колдовство.
IV
История, которую он начал писать на корабле и закончил в Италии, встретила холодный прием. Билли обескуражила его сразу. В рассказе нет корней, изрекла она, все слишком абстрактно. Невозможно опознать место, где происходит действие. Перед "Орионом" стоят другие задачи. Открыть просвещенной публике аспекты мира, пока еще миру неизвестные. Несколько дней назад, добавила она, ей принесли перевод исландского рассказа. Не прибегая к местным выражениям и фольклору, не сопровождая свой труд специальным словарем, автор создал современную драму, героем которой мог бы стать любой из присутствующих, но вместе с тем в ней чувствуется дыхание моря, не похожего ни на какое другое море. Можно вообразить свет, знакомый только северянам. Ощутить вкус сельди, далекий от привычного, хотя он (юноша с соломенными волосами, который неизменно присутствовал на всех их собраниях, не произносил ни слова и молча, сверх всякой меры пил) даже и не упоминал ни об этом свете, ни об этом вкусе; все было заложено в самой ткани интимной истории, происходившей, возможно, в таком же помещении, как это, где они сейчас беседуют.
В заключение она заявила, что напрасно он заставил героиню своего рассказа жить за границей, точнее говоря, в Нью-Йорке, и устроить там прием в ознаменование выставки старого мексиканского друга, ставшего известным художником, а также встречи с сыном, которого не видела много лет. Для развития задуманного им конфликта необходимо было, чтобы все жили в разных странах, а мать и сын мало общались в предыдущие годы. Но он едва знает Нью-Йорк, имеет чисто туристское представление о городе, прожил там не более десяти дней, и потому ему трудно было добиться, чтобы мать, сын и остальные, эпизодические, персонажи вели себя непринужденно. Следовать советам Билли означало переделать текст полностью, а это ему ничуть не улыбалось. Чего-чего, а придуманных историй в те блаженные времена у него было предостаточно. Все тетради были полны заметок, набросков, более или менее развернутых замыслов. Переезды с места на место всегда приводили к таким результатам. В эти римские дни новые темы не приходили ему на ум, но зато он находил удачные решения Для рассказов, брошенных на полпути.
Решающий толчок процессу творчества часто давали сны. Сразу после смерти отца, когда он пытался забыть, что оставил мать одну в такое тяжкое время, сны преследовали его неотступно.
Как-то, сидя в невзрачном кафе и прислушиваясь к шуму осеннего ливня, он словно в лихорадке писал рассказ; кафе это, довольно грязное, находилось совсем рядом с его домом, расположенным почти на углу улиц Витторио и Корсо, в неприкрашенном Риме. Там вечерами собиралась молодежь послушать проигрыватель, и о мексиканском поселке, в который он внезапно перенесся, мог напоминать лишь шум ливня.
В его снах почти не было действия; порой ему казалось, будто он смотрит замедленную съемку, так статичны были все сцены. Кто-нибудь начинал говорить, и, хотя потом он мог вспомнить только одну фразу или несколько слов, у него оставалось впечатление, будто человек этот говорил долгие часы. Собрания никогда не кончались. Несколько дней назад, например, ему приснилось, что новые брюки от синего в полоску костюма, который заставила его купить Леонора вскоре после приезда в Рим, разорваны на коленке; проснувшись, он испытывал ощущение, будто провел бесконечные часы, тупо разглядывая обрывки шерсти. Иные сны превращались почти в бред из-за невероятной растянутости. Он приходил в отчаяние, боялся, что они никогда не кончатся, а это может даже идиллию превратить в подлинную муку.
Зато сон, который помог зародиться рассказу, был полон движения и противоречий. Ему снилось, что он еще ребенок и живет в деревне, в доме с широкими крышами; вокруг внутреннего двора тянулся ряд просторных комнат, солнце заливало галереи, уставленные горшками с папоротником и геранью. Этот большой дом, где он жил вместе со служанками и рабочими ранчо, был очень запущен и не прибран. Порой туда приезжал почтенный старец, его дед. Но с какого-то времени он вдруг стал появляться в виде странно и карикатурно наряженного миллионера. Чванясь, носил сюртук, жемчужно-серый цилиндр, гетры, булавку в галстуке и серые перчатки - роскошь, никак не вязавшаяся с обветшалой, скромной обстановкой дома. Внук с радостью следил за приездами и превращениями деда и все более заметной пышностью его наряда. Вдруг в действии произошел перелом. Дом исчез, и вместо него появился красивый маленький дворец, расположенный в аристократическом районе европейской столицы, возможно Парижа. Вместе с мальчиком живет дон Панчито, старый слуга, его друг и наперсник. Иногда во дворец приходит, что немало удивляет его, Висенте Вальверде (в действительной жизни Вальверде был его бывшим сослуживцем; этот интриган сумел за несколько недель вызвать такое взаимное недоверие и нелады между сотрудниками конторы, что, если он и правда являлся полицейским агентом, как вокруг шушукались, ему не трудно было получить любую нужную информацию: все продавали всех. Грязь, в которой они барахтались, была так отвратительна, что, когда Олива предложил ему весьма скромное место в министерстве просвещения, он согласился не колеблясь). Во сне Вальверде посещал дом почти всегда в отсутствие деда и выспрашивал прислугу. Не раз он видел, как тот записывал в блокнот фамилии отправителей писем, сваленных на письменном столе в кабинете. Тайное чувство подсказывало мальчику, что Вальверде доверять нельзя, и он был при нем крайне осторожен. Иногда он выезжал на прогулку вместе с Панчито в одном из автомобилей деда, роскошном "роллс-ройсе". Он не мог не рассказать верному другу, что его беспокоит происхождение их богатства. Деньги, которые дед швыряет направо и налево, не могли быть добыты честным путем. Он напомнил о их прежней скромной жизни в деревне, о хозяйственных заботах старика, о затруднениях с оплатой даже обычных счетов. Разве не такова была их жизнь, до того как дед явился в сюртуке и цилиндре? Он не выиграл в лотерею, не преуспел ни в каком выгодном деле. Единственное, что может объяснить такое благоденствие… И тут он поверил дону Панчито свои подозрения; речь шла о преступной деятельности, однако, о какой именно, он так и не мог вспомнить, когда на следующий день постарался восстановить свой сон. Но помнил, что едва он объявил о своих подозрениях, как появился лицемер Вальверде, прятавшийся за спинкой сиденья, открыл дверцу и, завладев теперь тайной, выскочил на полном ходу из автомобиля. Через несколько дней приехал очень взволнованный дед в парадном костюме, кое-как натянутом на могучее тело, и приказал приступить к упаковке наиболее ценных вещей. Его же он отправил на "роллс-ройсе" в механическую мастерскую, где автомобиль немедленно превратили в жалкую машину устарелого образца. Из разговора механиков мальчик понял, что, как он и предполагал, деятельность деда прикрывала разветвленную преступную организацию. Это его напугало меньше, чем то, что по его вине, из-за того что он проговорился при шпике, деда преследуют. Вдруг, выглянув в окно отведенной ему для жилья каморки, он открыл, что мастерская находится в окрестностях плантации, где он ребенком проводил каникулы.
Его всегда удивляло непонятное, упорное возникновение этой плантации и во сне, и когда он пытался вспомнить отца.
На следующий день после странного сна он сидел, набрасывая заметки об этих давних каникулах, в том самом заведении, куда спускался каждое утро позавтракать и просмотреть газету, в кафе, как уже говорилось, с голыми стенами, совершенно непохожем на кафе Греко или бар при Альберго Ингильтерра, лишенном их обаяния и воспоминаний о некогда приходивших туда литераторах, той особой атмосферы сосредоточенности и элегантности, которую обычно связывают с литературой. В его кафе (он даже не помнит, как оно называлось… его уже нет, он несколько раз проходил мимо, теперь там антикварный магазин…) нечего было и видеть, разве что грязный календарь на стене и три - четыре столика на металлических ножках с оранжевыми бакелитовыми столешницами. Сидя за одним из них, он и принялся набрасывать описание этого далекого тропического поселка своих детских лет. В тот же день он смутно увидел интригу будущего рассказа.
Он вообразил рассказчика, сидящего в захудалом римском кафе и задумавшего отвоевать просторы, где проходило его детство. А писатель в свою очередь воображает себе мальчика, его семью, соседей, друзей и описывает час, когда герой впервые познал зло или, вернее, когда открыл собственную слабость, свою неспособность сопротивляться злу.
Оторвавшись от этих видений, он заполнил мелким четким почерком чуть ли не все страницы записной книжки и выпил столько кофе, что у него стянуло лицевые мышцы. Проигрыватель умолк, и официант, развязывая тесемки длинного белого фартука, объявил, что пора закрывать. Он понял, что и впрямь провел пять часов, укрывшись в этом гроте, что ливень давным-давно прекратился, что он не пошел, как ходил каждый вечер, к Раулю и что у него сложилось более или менее ясное представление о том, что он хочет написать.
В известном смысле речь пойдет об исследовании механизма памяти: о ее поворотах, ловушках, неожиданностях. Герой будет одного возраста с ним. Еще в годы его детства, после смерти деда, инженера-агронома, семья разделилась: сестра отца вышла замуж за инженера, работающего на сахарном заводе, и осталась жить при плантации. Его родители и бабушка поселились в Мехико. Каждый год они проводили рождество вместе. Он и сестренка приезжали с бабушкой гораздо раньше и проводили у тетки все каникулы. Первые его воспоминания были весьма туманны. Но в этом и заключалась задача: набросать отраженную неотчетливым детским сознанием историю, в которой рассказчик хочет быть свидетелем и вместе с тем чувствует себя участником.
Герой этой истории, сидя за столиком римского кафе, попытался прежде всего установить, хотя бы в общих чертах, забытую хронологию своих поездок на плантацию. Он почти уверен, что начал ездить туда еще до поступления в школу и, должно быть, проводил там зимние каникулы в течение шести или семи лет. Но говорить о зиме в этих местах уже само по себе нелепо: жара была неизменной причиной слезных жалоб, постоянных страданий его бабки, матери, тетки, началом и концом любого разговора; жара всегда была тут, даже во время ливня, а раскаленная копоть, изрыгаемая высокой заводской трубой, только усиливала ее.
Все путалось у него в голове: он не знал точно, в какую из поездок произошел тот или другой случай. Разговоры, события - все сливалось в каком-то едином времени, сложившемся из этих декабрьских месяцев разных лет, когда он еще был, а потом перестал быть ребенком. Наверное, потому, что уже давно он и думать забыл об этих годах, похоронил их в своей памяти, почти ненавидел их, хотя некогда эти каникулы в тропиках представлялись ему подобием рая. Он видит себя с выгоревшими, почти белыми, волосами, в рубашке с короткими рукавами и коротких штанишках, ноги все в царапинах, на коленках и локтях ссадины, а на ногах тяжелые грубые шахтерские башмаки с тупыми носками. Видит, как бегает по апельсиновым рощицам, по ухоженным садам с цветущими олеандрами, бугенвиллеями и жасмином, отделяющим один от другого дома заводских служащих.
Длинная стена окружала завод, дома и сады, а также места развлечений: гостиницу для приезжих, дамский клуб на верхнем этаже ресторана, теннисные корты, предназначенные отделять этот раскаленный оазис от остального поселка. По ту сторону стены жили рабочие, пеоны и торговцы - люди иного цвета и вида. Служанки являлись как бы одним из немногих мостиков между двумя мирами. Другим были прогулки на реку; часто компания детей и подростков отправлялась поплавать в заводях Атояка под любопытными взглядами чужаков, которые иногда подходили к ним, чтобы посоветовать, как лучше плавать и бороться с течением, или показать хорошие места для прыжков в воду. Однако не о различии между двумя этими мирами и не о их мимолетных связях будет рассказ. Действие должно развиваться только и исключительно внутри стены, хотя фигурируют в рассказе и толстяк Вальверде, и китайчата, дети служащих ресторана, к которым он относился как к тем, кто жил за стеной.
Герой полагает, что если бы он вновь посетил плантацию, то, возможно, все оказалось бы гораздо скромнее, чем представлялось его детскому взгляду. Он уверен, что и сад был не таким роскошным, каким сохранился в его памяти, и дома не так велики и не так современны, о чем говорили запомнившиеся ему тогдашние предметы комфорта - грелки и электрические колонки в ванной, например. Иностранная речь, главным образом английская, тоже придавала этому месту особый колорит, большая часть технического персонала были североамериканцы.