Мексиканская повесть, 80 е годы - Карлос Фуэнтес 40 стр.


Он должен был описать эту сцену, которая ясно показывала атмосферу назревающего скандала, какую умудрялась создать Билли без всякой видимой причины. Остальной путь был истинным наслаждением. Оба, и он и Леонора, хохотали до слез над неуместной яростью Билли, над незадачей бедняжки Грасиэлы: захваченная врасплох неожиданным решением, она не успела пересесть в их машину. Каким намеком мог он так разобидеть Билли? Какое больное место задел? Разница в возрасте у этой пары на картине? Рауль как-то сказал, что Билли старше его на три-четыре года. В этом месте рассказа, кажется, впервые будет упомянут Рауль, и то бегло, без намерения сделать его одним из героев. Просто упоминание о нем, о его жизни в Риме, браке, к которому его вынудило рождение ребенка, появлении Мадам, бегстве Рауля, смерти ребенка, борьбе между хозяйкой и служанкой и, наконец, об изгнании Мадам вместе с ее птицами из дома, где Билли прожила еще несколько лет почти в полном одиночестве. Да, Рауль, наверное, был несколькими годами моложе своей жены, но кому могло прийти в голову связать это с жестокой картиной Кранаха. Любовь, купленная за деньги? Еще нелепее! Во всяком случае, когда они познакомились в Риме, Рауль мог считаться сравнительно обеспеченным молодым человеком, а она была студенткой, едва сводившей концы с концами.

Ему захотелось поделиться с женой этим новым планом романа о поездке в Папантлу с Билли Апуорд, но она так сладко спала, что жалко было будить ее. Теперь он подошел к тому, о чем, пожалуй, хотел бы забыть. И тут все, что произошло в те два дня и что он набросал на карточках, вызвало в нем растерянность и тревогу. Может быть, в этом романе, где он сделает рассказчицей женщину, похожую на Леонору, ему удастся смягчить свое чувство вины, душевного смятения, но только если ни о чем не умалчивать; рассказывать о событиях не так, как они действительно происходили, значило бы рассказывать другую историю. Ему очень хотелось бы, чтобы его замечание о влюбленной старухе так не задело ее, хотелось бы говорить ей только приятное. Ведь никто не был так чувствителен к похвалам, как Билли Апуорд. Тщеславие доводило ее до потери рассудка, она требовала лести и смаковала ее с упоением. Она могла неделями повторять одобрительную фразу о ее туалете, о восточном разрезе ее глаз, о ее чувстве стиля, об умении приготовить какое-то блюдо, о твердости ее характера. Эти отнюдь не бесспорные замечания, насколько он помнил, доставляли ей почти физическое наслаждение. Нет, думал он, никак нельзя винить себя за слова о картине Кранаха, уж он - то знал, что не было у него ни малейшего намерения обидеть Билли, что, рассказав, как открыл для себя эту картину в Будапеште, он лишь объяснил, чем поразила она его позже, вот и все. И упрекнуть себя он мог лишь в том, что они с Леонорой обрадовались, когда Билли, рассердись, освободила их от своего присутствия. Но это была такая ничтожная, такая невинная месть за ее утреннее вторжение.

Он уже не помнил, почему они приехали в Папантлу много позже, чем Веласко. В центре городка их оглушил несмолкаемый шум празднества. Лотереи, проигрыватели, ансамбли поп-музыки, электрические гитары, тысячи звуков, подхваченные орущими громкоговорителями. Совсем не того ждал он от встречи с Папантлой, по воспоминаниям представлявшейся ему чуть ли не аркадией. Войдя в вестибюль отеля, расположенного посреди этого бурления, они натолкнулись на Билли. Она буквально утонула в продавленном кресле. Они достаточно привыкли ко всем ее сценам, выдумкам и причудам, но все же его испугало полное изнеможение, написанное у нее на лице.

- Этот шум доконал меня. - Пожалуй, впервые за все время их знакомства в голосе Билли звучала подлинная боль. Она сказала, что сама не понимает, зачем добивалась этой поездки. В дороге ее укачало; голова раскалывается, наглоталась аспирину, но ничего не помогает.

- Почему бы тебе не прилечь? Может быть, просто надо отдохнуть?

- С самого начала, с той минуты, как решила ехать, - продолжала Билли, - я делала ошибку за ошибкой. Когда мы переправлялись через реку, я чуть не бросилась в воду, чтобы сразу со всем покончить. Я никому не нужна, никому не интересно, что я делаю и чего не делаю, и меньше всех мне самой. Господи! Хоть бы кто-нибудь решил вернуться в Халапу и взял меня с собой! Для этого я здесь и сижу. Всех спрашиваю… Но пока без толку.

Он опять подумал, что первый раз видит ее в глубокой, непритворной тоске, без ненужных исповедей, самолюбования и театральных жестов, за которыми обычно следовал истерический припадок. А может, это ему кажется только сейчас, в Риме, когда он сотый раз пытается записать историю этого давнишнего происшествия в Папантле? И он воображает и придумывает для своей ускользающей, неуловимой героини чувства и достоинства, каких на самом деле не было?

- А почему бы не попробовать вернуться автобусом? - 1 предложила Леонора. - Если хочешь, мы проводим тебя на станцию.

- Я была там. Нет мест. Надо ждать до завтрашнего вечера. Не знаю, что и делать, - добавила она с невероятным для нее смирением. - Не надо было мне ехать.

Они с Леонорой поднялись к себе в номер принять ванну и передохнуть перед тем, как пойти на представление мимов из Халапы. Билли осталась в вестибюле, надеясь найти добрую душу, которая увезет ее из этого ужасного места. Потом ни он, ни Леонора не могли вспомнить, присоединилась ли Билли к обществу, присутствовала ли на спектакле в театре или на ужине, который был дан в тот вечер, или на экскурсии следующим утром к пирамиде Тахина. Ему казалось, будто она промелькнула, как молчаливая тень, в стороне от группы. Но если это была Билли, подумал он, как же могли они не заметить ее, не услышать ее стонов и жалоб на свои несчастья, на личную трагедию или по крайней мере на москитов, от которых там не было спасения, на сырость, на шум рядом с отелем, на тяжелую пищу - в общем, на что угодно?

К концу каникул он понял, как изменились, и к худшему, их отношения с Джанни и Эухенией: они перестали приглашать их с собой, больше не ходили вместе обедать. Часто он слышал, как супруги назначали по телефону встречи, однако не считали нужным хотя бы из вежливости позвать и их тоже. Как-то, уже в последнюю неделю их римской жизни, в один из редких вечеров, когда они ужинали вместе, он заметил, что хозяева ведут разговор только друг с другом. Они долго обсуждали по-итальянски ремонт квартиры, намеченный на ближайшее время. Язык устранил из беседы Леонору, а тема - их обоих; они говорили о маляре, плотнике, электротехнике, о ценах и материалах, о том, какие неудобства придется терпеть целые три недели, упрекали друг друга, что хватились так поздно, когда ремонт потребуется большой, а цены неимоверно возросли, со страстью вдавались в мельчайшие подробности, воздвигая непреодолимую стену между собой и гостями. Он постарался восстановить в памяти дни их пребывания в Риме и понял, что стена эта росла постепенно, а укрепилась за последние две-три недели. Совместная жизнь, подумал он, в конце концов все испортила. Не надо было столько времени оставаться в этом доме. Они злоупотребили вниманием хозяев, и он понял это слишком поздно. Следовало остаться лишь на несколько дней, пока они подыскали бы подходящий отель, и не мешать семейной жизни супругов. Еще бы они не надоели Джанни, если маленькая комнатка, служившая ему кабинетом, была занята чужими людьми - и всякий раз, когда ему требовалась бумага, карточка или книга, приходилось стучаться и спрашивать, можно ли войти. Его самого такое положение совершенно выбило бы из колеи.

Но все-таки, думал он, слушая, как рассуждает Леонора об итальянской кухне и культуре, очевидно не замечая, как их отодвинули в сторону, что-то, вероятно, произошло в тот день, когда они заговорили о Билли; какое-то недоразумение, и он, конечно, должен разъяснить его. Он вспомнил горькую фразу Джанни о жестокости мексиканцев по отношению к Билли. Странно, ведь Джанни никогда не принадлежал к близкому кругу Билли, она всегда считала его типичным итальянцем, заурядным хвастунишкой, который использовал "Орион", чтобы красоваться перед иностранными девицами, осаждавшими издательство. Возможно, в тот вечер Джанни просто был дурно настроен - и любая тема вызвала бы у него раздражение. Необходимо все выяснить. Как знать, не рассердило ли Джанни его намерение написать роман, в котором будут выведены их старые друзья. Надо объяснить, что именно щепетильность не давала ему так долго приступить к роману и что, возможно, потому и потерпел неудачу замысел, что речь шла о точной записи, о строгом изложении фактов, отчасти чтобы и самому попытаться понять происшедшее. Он не допустил бы никаких истолкований; это была бы повесть, вообще лишенная оценок.

Воспользовавшись первым подходящим случаем, когда они вернулись домой после завтрака, во время которого лишь за кофе нехотя обменялись несколькими словами, он начал разговор. Он хотел было рассказать им о своем плане, возникшем теперь, на свободе, о намерении сделать рассказчиком женщину вроде Леоноры, не слишком близкую к главной героине, и тем самым увеличить расстояние между собой и изображаемыми событиями, но из какой-то стыдливости предпочел не говорить о содержании романа, а также о том, как Билли навязалась им в попутчицы, или о сцене в Веракрусе по поводу картины Кранаха. Джанни был так впечатлителен, так остро воспринимал - кто знает, благодаря какому опыту! - положение иностранцев в Мексике, что он предпочел опустить эти подробности.

Начал он с того, что не испытывал никакой враждебности к Билли. Хотя, по правде говоря, с ней стало трудно общаться: смерть сына и уход Рауля подействовали на нее очень тяжело. Он подчеркнул, что всегда замечал некую аномалию в любовных отношениях этой пары, еще с тех пор, как впервые увидел их вместе в этой самой квартире; нелепо обвинять мексиканцев, как бы небрежно и бестактно они ни обращались с Билли, в тех разительных переменах, которые с ней произошли. И он, и все, кто ее знал, были растерянны и потрясены этим; и еще он добавил (хотя это была ложь) о всеобщем сострадании к ее несчастьям. Никто в Халапе не был ей врагом, пусть Джанни поймет это. Кое-кого раздражала ее резкость, вот и все. Он и Леонора были с ней до конца, или почти до конца.

И он рассказал о состязании поэтов в Папантле.

Каждая сцена так четко вставала в памяти, что он на минуту подумал, уж не наделил ли его выпитый ликер способностью прозревать все насквозь.

Вновь возникли в памяти прогулки по Папантле и экскурсия в Тахин. Но образ Билли ускользал. Неужели она осталась в отеле, подавленная, угнетенная до такой степени, что даже не нашла сил бежать от этого ярмарочного шума? А может быть, бродила по улицам в поисках машины, и тогда вечерняя встреча была не столь странной и неожиданной, как показалось тогда всем, включая и его самого. Это предположение пришло ему на ум только сейчас, оно как будто могло кое-что прояснить, поэтому стоило использовать его в рассказе. Он не помнил, чтобы Билли участвовала в прогулках, но почему-то не мог решительно утверждать, что ее с ними не было. Леоноре казалось, будто она видела, как Билли собирала какую-то траву неподалеку от пирамиды; другие, Веласко например, клялись, что она была вместе со всеми, но точно не могли сказать, где именно.

Зато он поразительно точно помнил всю вечернюю церемонию: коронацию королевы и вручение приза поэту-победителю. Он видел себя на эстраде под экраном местного кинотеатра, видел Леонору, других преподавателей из Халапы, представителей муниципальной власти, королеву, окруженную принцессами, и - совсем рядом! - Билли Апуорд. Все сидели на неудобных плетеных стульях.

Церемониймейстер в речи, полной избитых риторических красот, представил соревнующихся, королеву и поэта, а в это время Билли, не обращая внимания на раздающиеся со всех сторон призывы к тишине, громким голосом, важно и печально объясняла ему, что последние дни готовилась к литературному конкурсу мирового значения, что поэзия для нее - все. Жизнь отдана тому, чтобы читать поэзию, творить ее, неустанно искать. Поэзия для нее единственная подруга. Она пишет до глубокой ночи. Случалось, начнет утром и не остановится до следующего утра. Она чувствует, как поддерживает, ведет и защищает ее от мирских тревог сила тридцати высоких умов, которые на недостижимой горной вершине предаются медитации и молятся за нее. Отец ее был человек суровый, не способный выражать какие-либо чувства; северный аскет, на свою беду укрывшийся в Малаге. Никогда она не видела проявления отцовской любви, ни разу он не обратился к ней с ободряющим словом, но часто осыпал упреками. Она боялась говорить ему о своих литературных опытах, слишком хорошо она знала, что не встретит ничего, кроме насмешек. Человек нечувствительный к радостям жизни! И вот люди, присутствовавшие при его кончине, написали ей, что за несколько минут до смерти он попросил, чтобы ему принесли ларчик слоновой кости, что хранился под замком в ящике письменного стола. Отец сказал, что в свой смертный час хочет, чтобы рядом с ним было самое для него дорогое, а оно заключено в этом ларце. Все подумали, что он берег там какой-нибудь особо важный документ или драгоценный камень. Ему вложили в руки ларец, он благоговейно прижал его к груди и умер с выражением полного спокойствия, почти радости на лице (голос Билли перешел в елейный, свистящий шепот, его не заглушал даже оркестр, игравший вальс. Билли добилась, что на сцене никто уже и не пытался заставить ее замолчать, напротив - все заинтересовались рассказом). Когда удалось взять из рук мертвеца изысканно отделанный ларец и открыть его, общее удивление не знало границ: там хранились лишь несколько тщательно сложенных тетрадных страничек. Это были первые опубликованные ею стихи, и он, несмотря на артрит, искалечивший его пальцы, превозмогая боль, терпеливо переписал их собственной рукой.

- Так я узнала, - голос ее зазвучал торжествующе, - что самым дорогим на земле была для него моя поэзия. Это заставило меня продолжать, обязало творить. Скоро я прочту тебе свои новые вещи, неважно, что ты не поймешь их.

Он умолк. Подошел к окну, распахнул его и с наслаждением стал всматриваться в панораму уходящих вдаль крыш; то же чувство он испытал несколько дней назад в Пинчо. Есть в воздухе Рима необыкновенная чистота: как четко обрисованы сосны, фонтаны, памятники, дворцы, видны улицы и переулки. Весь город кажется уменьшенным, возникшим на специально созданной сцене. Он снова вспомнил первые впечатления давнишних лет: прозрачность и бросающаяся в глаза искусственность города и вместе с тем его могучая естественность. В его священном сиянии даже необычное явление, чрезвычайное событие может показаться заурядным, лишенным значительности, серьезный поступок - обернуться мимолетным приключением, а драма разрядится, утратит свое напряжение, как бы ни была пышна ее декорация. Да и что, собственно, для него означает невежливость Джанни, его притворное равнодушие? Ничего! Ни неудачу, ни поражение… Он понял, что, вопреки его утверждениям, ошибкой было уехать из Рима, отправиться отсюда в Будапешт, в Лондон, вернуться в Халапу. Без сомнения, останься он здесь, все пошло бы по-другому. Он снова почувствовал себя молодым, как в первые после приезда дни, впереди было будущее, ожидавшие его свершения, вера в себя. Он станет писателем. Снова станет писателем. Поведает о своей жизни в Риме. Будет автором рассказов и романов, которые превратятся в прекрасные, волнующие притчи о нашем мире.

Иначе говоря?

Если бы он не боялся прослыть маньяком, он снова описал бы свою краткую, искалеченную литературную биографию; остановился бы на провале, который потерпел, пытаясь рассказать историю Билли. Все шло более или менее гладко, пока он набрасывал первую часть, встречу в Венеции, дворец венесуэльской меценатки, римский период, но когда он попробовал воспроизвести жизнь в Халапе, возобновление дружеских отношений (если слово "дружеские" здесь уместно), то почувствовал, как тонет, как засасывают его сыпучие пески. Все персонажи окостенели, заговорили, словно попугаи либо призраки. Не было в его прозе ни силы, ни трепета, ни света, ни тени. Ничего не было ни в словах, ни в подтексте. Билли отомстила, выхолостив его. Хотя он и говорил, что Рим смягчает все трагедии, эта рана не могла зарубцеваться даже в Риме. Скорее напротив!..

Чтобы создать роман, он испробовал, как уже не раз говорилось, десятки различных ракурсов. Иной раз судьба Билли представала как символ подавления инстинкта, другой - как иллюстрация к сказке о колдунье, или аллегория утраченной любви и одиночества, или борьба цивилизованного сознания с подспудными сексуальными и расовыми проявлениями.

Он продолжил рассказ о происшествии в Папантле. Опять возник перед ним этот мрачный, невыразительный взгляд, этот чем-то похожий на карканье шепот, которым она поведала о своих поэтических исканиях, он слышал стоны, грубую брань, поношения, безобразные жалобы.

Он не раз упоминал о мести Билли; но по чести говоря, за что ей было ему мстить? За то, что он был другом Рауля и свидетелем сначала их счастья, а потом крушения семейной жизни? За то, что он родом из страны, которую она возненавидела? За то, что он говорил в Веракрусе о влюбленной старухе с картины Кранаха, висевшей в будапештском музее? За то, что не притворился, будто верит в ее выдуманные литературные триумфы или фантастические рассказы о священнослужителях, молившихся в кельях тибетского монастыря, дабы даровать ей защиту от бед? За то, что не удержал ее тем вечером в кинотеатре Папантлы, не помешал ей пойти навстречу своей гибели? Как знать? Возможно, дело даже не в обдуманной мести, а просто в привычке досаждать, надоедать, нарушать и отравлять счастье всех окружающих, ведь поэтому и было так тяжело и неприятно с ней встречаться. Да он и сейчас слаб и беспомощен перед Билли, как в самом начале.

Однако Джанни и Эухения должны знать всю историю до конца.

Наконец смолк вальс, а через несколько минут и рассказ о смерти отца со стихами дочери на груди. Зажглись огни. Зал был полон шумной веселой публикой, то и дело рукоплескавшей. Вдруг ему показалось - хотя, возможно, он преувеличивает, видит теперь все в ином свете, - что мальчишки перестали швыряться апельсиновыми корками и толпа замерла в безмолвии. Что случилось? В гнетущей тишине по проходу шла к сцене маленькая, закутанная в шаль женщина. Она шла очень медленно, но эта невзрачная фигурка - не поймешь, старухи ли, девочки, - с головы до ног покрытая истрепанной шалью, овладела вниманием и тех, кто заполнял зал, и тех, кто сидел на сцене. Едва эта женщина сделала первые неловкие шаги в глубине прохода, Билли замолчала. Она сидела рядом с ним, и он не мог видеть ее лицо, но почувствовал, как она напряглась всем телом, услышал ее тяжелое, прерывистое дыхание, заметил, как дрожат у нее руки. Когда женщина была уже в нескольких шагах от эстрады, она сбросила шаль с головы. Свет упал ей прямо в лицо. Это была бывшая служанка, Мадам, любительница птиц. Она улыбнулась, и под светом рампы во рту ее вызывающе блеснуло золото.

Назад Дальше