Тибетское Евангелие - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 18 стр.


Я встал на колени в снег. По лицу текли слезы и тут же замерзали, и падали стекляшками с ресниц. Знатный морозец стоял. Воздух потрескивал - горели золотые дрова в небесной печи. Я протянул к Байкалу руки.

- Здравствуй на веки веков, колыбель моя… радость моя!

"Могила твоя", - прошептал ветер над головой.

Я сдернул чужую шапку. Распахнул родной зипун. Пусть ветер меня прямо в грудь поцелует. Он пахнет Байкалом. Я ревел и плакал от радости, вопил, как зверь, как бык мирской! Как давно я здесь был, здесь жил. И вот я, Васька малой, сюда пришел. Я, Исса-царь, вижу тебя, мое синее царство!

Встал с колен, весь в снегу. Спотыкаясь, дрожа от счастья, ближе, ближе к воде побрел.

Добрел! Всюду снег, а вода живая, синяя. Солнцем в лицо брызгает, расплавленной платиной!

На корточки сел. Полы зипуна в воде мочатся. Руки в леденющую воду опустил.

Пальцы макаю, руки глубже топлю, вот они под толщей воды, как две белые рыбы, на просвет колышутся, елозят. Жгучий холод обе руки омертвил. Это я два белых факела под водою зажег! И горят под водою! В честь рыб твоих, Байкал! В честь камней твоих и кедров твоих!

Руки застыли вконец, и я их вытащил, две немые кочережки. Вода лилась с них, и я отряхнул ее на снег. Вдали, за спиной, молчало укрытое парчовыми снегами село.

Я чуял: происходит важное со мною. Вмиг при виде Байкала разрушилась последняя перегородка в голове моей бедной, а может, в груди, разделявшая меня и мир. Стоя с мокрыми холодными руками на берегу Байкала, я стал всем, что видел и чего не видел никогда. Стал зверем. Стал богом. Стал - свободным. Я ушел от обрыдлого, тошнотворного, позорного мира, где я был черствая корка, дырявый сапог, никто; обратившись в мальчика Иссу, ушел я от жизни, и вот я, дитя, здесь, в объятьях Отца моего.

Я вытер мокрыми руками лицо. Ты, Тот, Кто за облаками! Дай мне, юноше Иссе, увидеть Тебя и говорить с Тобой!

Я знал: мой последний Будда, мое синее счастье, Учитель жизни всей, последний на земле и самый царственный разговор мой - здесь, рядом. Надо только войти в воду. Надо пройти легким ветром по льдине. Надо…

Солнце шло на закат.

Я растерянно подумал: как же я в воду-то войду, в этих мохнатых унтах?.. снять бы, стащить надо… - как вдруг по ледяной гальке закрипели, зашуршали шаги, шырк-шырк, цок-цок. Много шагов. Обернулся. Онемел: прямо на меня по берегу шагал бык, громадный, как самосвал, сам черный, а рога белые, и больно на солнце блестят, и между рогов - седая шерсть крутыми клубками завивается! А в носу, влажном, на страшную жабу похожем - толстое медное кольцо! А за быком идут коровушки, в сравненье с ним, верзилой, малютки-девочки, я сосчитал: раз, два, три, четыре, - идут, грациозно ножки переставляют, лупоглазо моргают, робкие, служаночки покорные лютого царька!

Бык подходил. Я замер. Мыслей в башке не осталось. Пустота и тишина.

Подошел бык, обнюхал меня всего мокрым, гадким носом - и стал рыть копытом землю; и завертел хвостом.

Мыслей опять не было. Улетели.

Бык взмукнул яростно, гневно! Рассердил я его сильно, видать! Коровы сбились в рогатую кучу, жались друг к дружке ребрастыми боками. Нога быка взрывала морозную гальку, и камни ввысь, в стороны разлетались! Мычал уже оглушительно. У меня уши заложило. Глаза закрыл.

И оказалась внутри меня одна мыслишка, не успела выпорхнуть из-под черепушки:

"Сейчас пропорет рогом, и дух вон!"

Визг раздался за спиной. Неистовый визг! Ввинтился в небо и небо надвое распорол!

Разрезал живую синь!

- Аи-и-и-и-и-и-и!

И рванулось, напрыгнуло сзади живое, бешеное, и колошматили руки, и рыбами бились ноги, и визг все бился, все лился, извергался из луженой, должно быть, глотки! - а бык, ошалев от натиска, попятился, а я видел - чьи-то две тонкие, детские, тощие в запястьях две руки, не ручонки, а спички, щепки-ветки! - ухватились быку за рога, голову набок ему отвернули, с силой, странной, страшной, для ручек тех немыслимой, к земле пригнули! Оп-па!

И тощее, ребячье тельце на рогах бычьих повисло! Флагом повисло, мокрым бельем!

Бык мотнул головой. Раз, другой! Висит на рогах безумный ребенок, рога не отпускает!

Мычат коровы. Топот людской! Бегут к нам!

С рогатиной впереди мужик бежит. Полы тулупа развеваются!

Быку в бок рогатиной - раз, раз!

И крик на весь Байкал:

- Ленка-а-а-а! Ленка-а-а-а! Пусти быка! Пусти дурнова-а-а!

- Не пущу-у-у-у-у! - визг небо ножницами разрезает! Ветер на лоскуты кромсает!

Мужик рогатину к морде бычьей поднес. Бык захрапел возмущенно. Тут этот мальчонка рога отпускает и ко мне оборачивается.

И вижу: не парень, а девка! Девка натуральная, сивые волосенки виснут из-под ушанки!

- Ох, - говорю, - елки ж зеленые…

- Да, мужик, - орет этот, с рогатиной, - в рубашке ты, паря, родился! Если б не Ленка Шубина - отправился б ты в путешествие к дедам-прадедам! Ну, похоронили б тебя по первому разряду, у нас тут в Листвянке церковь недавно отстроили… и батюшка есть… отпели б, конешно!

И хохочет. А зубов во рту ровно половина. Зуб - дыра, зуб - дыра.

- Ленка! Ты ж вроде б как таперя крестная мать ему!

Я стоял тихо и глядел на спасительницу мою. Обычная девчонка, пацанка. Шубка по коленки, заячья, видать. Ушаночка на затылке. Лицо узкое, как рыба-омуль, подбородок острый, глазенки синие, прозрачные, чисто вода байкальская. Румянец на торчащих скулах. Лет пятнадцать дал бы ей. А она оборачивается и кричит в морозную синеву:

- Э-эй! Коська! Не вопи! Щас подойду!

Поглядел, куда кричала она. Коляску увидел. Коляска колыхалась вся, раскачивалась. Ребенок там плакал, пищал, ворочался!

Быку мужик рогатиной шею перехватил, голову его седую, курчавую к земле прижал. Мордой в снег ткнул. Рогатину поднял. Бык колени подогнул, лежал на снегу, тяжело дыша, исходя слюной. Коровенки трясли головами, махали веревками хвостов. Девчонка подбежала к коляске, стоящей поодаль, выхватила из коляски младенчика, укутанного так, что на капустный кочан походил, раз-другой подбросила его в воздух:

- Тра-та-та! Тра-та-та! Мы везем с собой кота!

Опустила в коляску. Пела громко, на весь берег, расстегивая на морозе заячью шубейку:

- Чижика, соба-а-аку! Петьку-забия-а-а-аку!

Выпростала из-под расстегнутой кофты грудь. Опять подхватила на руки ребенка. Стала совать, прилаживать ко рту младенца сосок. Ребеночек взрыдал еще раз-другой - и притих: молоко потекло ему в рот, и счастье жить обняло его.

И мать обнимала его обеими руками, крепко к груди прижимала, смеялась. А зубы белые у нее были, белые, слепящие, как вокруг Байкала снега.

- Обезьяну, попугая… воо-о-от компания какая! Во-от компания! Какая…

Мальчик чмокал. Бык лежал на снегу. Коровы мотали головами. Откуда на морозе легкий звон? А, это у коровы на шее колокольчик! Нет, это с ближней церкви деревянной, одетой в ризу снегов, нежный звон доносится, плавный, тягучий, золотой, коричневый бурятский мед…

Мужик с рогатиной снял шапку, вытер рукавом потный лоб. Оперся на рогатину. Щупал меня взглядом.

- Откуда к нам, дед?

Дедом назвал: и правда, молодой он торчал передо мной, и вовсе даже не мужик, - парнишка. Мужиком из-за широкого в плечах овчинного тулупа гляделся.

- Из Иркутска.

- Как звать-то тя?

Я смолчал. Хотел сказать: "Звать меня Исса, Сын Человеческий!" - да испугался: если не по нраву окажется ему мое царское имя - возьмет, схватит, руки за спиной свяжет и опять в дурку отправит. А я уж попробовал на вкус синюю, сладкую льдинку свободы.

- Не хочешь - не говори. Из тюряги, что ль, драпанул?

- Вроде того, - отвечаю. Тут соврать не мог. Не хотел.

- А-а, - кивнул. Улыбнулся! И все. И нет вопросов у матросов! - Жить-то где собираешься? Нигде? Чо, под лодкой?

Кивнул на Байкал: на воде качалась, колыхалась привязанная цепью к колу черная, насквозь просмоленная лодка. Сощурился, глядя вдаль. Потом поглядел, как бабенка молодая кормит ребенка своего.

- Ну тогда просись, к кому сможешь! Листвянка наша хоть и невелика, а дворов-то все много. Бывай!

Вскинул рогатину на плечи. Пошел. Полы овчинного тулупа били его по коленям.

И тут девчонка эта, с ребенком на руках, подошла. Она уже запрятала розовую, нежную как цветок, грудь под шу бенку. Накормленный младенец жмурился довольно. Солнце лизало ему лицо, как собака, желтым теплым языком.

Я глядел в синие глаза девчонки; девчонка глядела на меня.

И тревожно думал: вот я дед, а ей-то сколько лет? Что, пятнадцать? И чей ребенок? И хорошо, что родила, а не убила в утробе! И такая худая, палка, а дитенок толстый да круглый, еле держит его, гирьку живую, на травинках рук!

Вспомнил, как миг назад она боролась с быком. Запоздалый пот ужаса, восторга ледяной струей потек меж лопаток, по хребту.

- И чо? Так и будем тут стоять, до ночи-полночи? Идем!

И повернулась. И пошел за ней.

Так покорно шли коровы за безумным быком с медным кольцом в носу.

Ленка Шубина привела его к себе в избу. Оставила коляску на крыльце, внесла на руках внутрь избы мальца, поманила Иссу головой: давай, давай, входи, не менжуйся, шевели ножками. Он медленно поднялся по ступеням крыльца, медленно вошел в сени. Пахло сушеной чередой, чесноком, луком - их связки висели повсюду в сенях, свешивались с потолка. Никаких обоев Исса не видел - всюду доски, доски. И деревом приятно, терпко пахло. Лиственница, сообразил Исса, она, родимая. Двести лет дом простоит.

"Две тысячи лет", - опять произнес солнечный, тихий голос внутри.

Девчонка-мать раскутала пацана, свертела с него все умопомрачительные тряпки, шубки, шапочки, платки, шарфики, пинетки. Когда вынула из тряпья - оказался пацан упитанным, крупным, краснощеким, и взгляд смышленый, как у лукавого кота! "Коська, Коська золотой, - припевала молодая мать, обнажая в тепле избы круглый тыквенный животик мальчика, - нагулялись мы с тобой!" Пацан уже не плакал - тихонько, по-котячьи, покряхтывал.

Исса умиленно глядел. Покой вошел в его душу. Свернулся в клубок и замер под ребрами.

- Ну что же ты, - сказала Ленка Шубина, - раздевайся, дед! Сейчас вот мальца переоблачу - и поедим! У меня обед готов! Я хозяйственная!

"Без мужа, что ли, живет?" - только успел подумать Исса, как дверь гостиной открылась, и на пороге, весь в морозном пару, появился мальчик. Тоже, как и Ленка, на вид лет пятнадцати. Быстро сдернул шапку, шубу, сбросил валенки - и стал еще худее, еще беззащитнее. Хрупкий совсем: перегни - переломится!

"Брат?.. Младший?.."

Ленка оставила игры с младенцем и весело шагнула к пареньку. Прыгнула вперед; обняла за шею. Затормошила.

- Шуби-и-и-ин! Прише-о-о-ол! Ура-а-а-а! А я вот гостя привела! А? Не заругаешь?

- Нет! - крикнул паренек и крепко обнял Ленку, и закружил. Они будто вальс в избе танцевали. Малец кряхтел, Исса глядел. Остановились наконец. Переводили дух. Пялились друг на друга, жрали друг друга глазами.

"Э-э, молодожены… Так это Шубин и есть…"

Смешно Иссе стало и тепло, и он засмеялся.

И супруги тоже засмеялись. Так смеялись все трое, не отсмеялись пока.

А когда замолчали, весело, беззубо засмеялся ребенок, подражая взрослым, великим царям.

- Ленка! - вскричал Шубин и ладони потер. - На стол! Ё-о, проголодался ж я!

- Да мы все проголодались! - крикнула Ленка в ответ.

На стол накрыла быстро. Все горело у нее в руках и плавилось. Возгоралась скатерть. Вспыхивали чашки и рюмки. Полыхали бокалы. Огнем пылали ложки, ножи, половники, ухваты. Исса разглядел: в избе была русская печь, еще горячая - видно, знатно натопили утром, - и все в печи Ленка стряпала. Громный чугун взгромоздился на стол. Ленка сняла крышку, и в лицо, в ноздри Иссе пахнуло чудом, забытой любовью, индийскими пряностями, разваренным мясом, черным жемчугом перца, слезным чесноком и веселой морковкой, резанной мелко капустой, золотом пламенного жира, - детством. Ровно такие щи готовила когда-то его мать.

- Мама, - тихо сказал он и закрыл себе рот рукой.

Сидел и плакал без слез.

Ленка разлила половником щи - мужу, себе и гостю. Исса вскинул глаза. В красном углу избы вместо иконы зияла пустота. Полочка для лампадки сохранилась: не отпилили. На полочке лежали два бумажных, как на похороны, рыжих цветка и стоял пузырек с лекарством.

"Ну да, да… Это потом, потом будут писать иконы мои… и вешать их в красные углы, во имя мое… а теперь… а пока… ничего, никого… все выжгли, убили…"

Шубин разлил водку по рюмкам. Вынул мясо из чугуна, и оно лежало на деревянном блюде дымящейся огромной горой. И стало Иссе до безумья жалко убитого зверя. И заплакал он, не стыдясь, сами потекли крупные слезы. "Вот, плачу, будто пьяный уже. А я не пьяный".

Ленка Шубина встала со стула. Рюмку в тощие пальцы взяла. Посмотрела на Иссу.

- За здоровье мужиков! - весело плюнула сквозь белые, снежные зубы. - Что б мы, бабы, без мужиков-то делали!

"Бабы, мужики… Разве не есть божественное, чистое естество наилучшее из всех возможных? Разве пол - это не беда, не первородное проклятье всего сущего? Да, мы рождаемся, когда соединяется двойное! Но какими слезами, горем каким платим мы за разрыв… за разруб!"

- А мы - без баб! - послал Ленке ответный крик юный муженек и опрокинул рюмку над глоткой так стремительно, что Исса не уследил, как Шубин водку проглотил.

И пили, и ели; и щей Ленка подливала, и, чуть запьянев, маслеными, заячьими глазами на Иссу глядела. И отворачивал голову Исса, боясь, что Шубин его к Ленке возревнует.

И постелили Иссе не в избе теплой, а на полу, на матраце старом, полосатом, в летней комнате; тут холодно было, но терпимо - недавно жгли здесь огонь в подтопке, и он еще не успел остыть. Узкая была комната, как Ленкино молодое лицо.

Мышь шуршала за лиственничной стеной. Исса не мог спать. Посреди ночи встал, накинул зипун и вышел босой на крыльцо. Звезды над головой горели священным, последним безумьем, каплями цветной посмертной росы. Ветер поднимался, выл над крышами, в трубах. Выл над Листвянкой. Выл над живой, вышитой отраженными звездами гладью Байкала.

Вот он, Байкал, рядом был: за избой. И далеко ходить не надо. И искать.

Култук, он узнал этот ветер. Он, Исса, узнал култук в лицо - когда он здесь жил, он с ним и воевал, и его проклинал, и ходил против него грудью, себя на прочность испытуя, и валился под напором его в снег, и замерзал под его торжествующую, гудящую песню! И его, замерзшего, умирающего, вытаскивали из снега, в жилье вели, и опять водкой поили, и водкой же растирали.

Зипун не грел. От култука не спасал. Босые ноги мигом превратились в деревянные култышки. Исса засунул руки в рукава зипуна, грел ладони о локти. Дверь стукнула. Голос возник за спиной, белый ангел:

- Что не спишь? Не спится?

Он слушал женский голос и думал: как я стар.

Раздул ноздри, и ему показалось - он уловил дух грудного молока.

- Нет, - вышептал.

Две руки легли ему на плечи. Слегка помяли его плечи через мех зипуна.

И он ополоумел.

- И мне вот не спится.

Он боялся пошевелиться.

- Муж-то спит?

- Спит, куда он денется. - Хохоток прозвенел в ночи под звездами, на ветру, как конский колоколец под дугой. - А ну проснется и выйдет?

Руки с плеч не убирала. Исса перевел дыханье. Звезды мелко сыпались ему в лицо.

- Пусть крепко спит.

- Пусть.

Они сами, вдвоем, превращались в звезды. Исса чувствовал: тело исчезает, тела нет. "Это оттого, что Байкал рядом. Байкал забирает тело и оставляет только дух", - подумалось радостно и обреченно.

Медленно, превозмогая странную боль в сердце и в коленях, он повернулся к Ленке. Поразился нежной, иконописной тишине ее лица. Подбородок стал еще острее. Глаза - еще огромней, великолепнее. Величественно, пьяно плыли мимо Иссы ее глаза, плыли, как две синие, дегтярные лодки, уплывали в бездну, в чистоту Байкала. В снега.

Паруса небесного карбаса… лучи из-за розовых, поросших багульником скал Хамардабана…

- Девочка, - язык не слушался его, плел вензеля. Брось, обеденная водка выветрилась давно! Это ты от мороза пьян, царь Исса, бедный! - Дитятко… мое…

Нежно и легко, легче бабочки, губы коснулись его губ. А может, не коснулись - пролетели мимо! Мимо, все мимо, всегда мимо… ты в пути, Исса, ты в дороге, и ее поцелуй - лишь ледяная печатка на бесконечном круглом перстне Пути…

Он вобрал ее молочное, свежее молодое дыханье. Зипун не грел, а люто холодил сведенные судорогой плечи. Обретенье и потеря, как вас различить?

Он протянул руки - и поймал лишь воздух.

И звезды сыпались на голый затылок, на босые ступни.

А когда возвращался обратно в летнюю выстывшую зимой комнатенку, проходя через сени, услышал: "Чо бродягу в дом пустила! Дура!"

И закрыл чугунными веками слепые от любви глаза.

Еще немного дней пожил Исса в доме у супругов Шубиных. Стеснялся. На Ленку глаз не поднимал. Ходил бочком, по стеночке. За стол звали - отнекивался: мол, в листвянскую столовку сбегал, там поел. В столовке он и правда уж побывал. Там на раздатке стояла широкая, как квашня, тетка, и фартук у нее на животе-подушке взмывал, взлизывал белой пеной кружев, и кружевная наколка на пышно взбитых, пружинно-жестких рыжих волосах вздымалась бешеным весенним торосом. Тетка, завидев Иссу, подманивала его кривым толстым пальцем - и щедро, бесплатно наваливала ему в тарелку бефстроганов с гречневым гарниром, а все это дело сверху обильно посыпала моченой брусникой: "Ешь, бедолажка, пока рот свеж! Пока - я добрая!"

Исса низко, земным поклоном, в пол, кланялся ей: как святой иконе в церкви.

Выдавалась минута, и Исса подсматривал, как Ленка кормит сынка своего Коську. Ленка притискивала младенца к груди вроде бы грубо, а Исса такую нежность чуял, будто б это его, его самого Ленка к груди прижимает. Иногда Ленка пела над младенчиком, мурлыкала, что в голову придет. Пела, не думая о песне. "Ах ты, соболенок мой! Ты здоровенький, живой… Я ведь мама твоя… так люблю я тебя!"

Мальчик сонно чмокал, и в жилы Иссы вливался никогда не испытанный покой. Он ощущал Ленку изнутри. Мог бы побожиться, она его так же чувствовала: ни взгляда в его сторону, ни вздоха, - а токи льются от груди к груди, и внутри невиданный, огромный алый цветок расцветает.

Что это было? Он, старик, на себя уж давно плюнул. Убежало, растаяло мужицкое счастье. А тут? Не только обнять, ткнуться носом, как щенок, в теплое плечо, в куриную тощую, нежную шейку он жаждал. Он, когда она кормила маленького, до дрожи желал почувствовать себя женщиной: каково это - кормить, как это - зачинать и рожать?

А еще Ленка напоминала ему немного органистку Лидочку - такая же беловолосая и смешная; а еще - Маньку с вокзала, но про Маньку он боялся вспоминать: как подумает про нее - так видит ее надвое разрезанную, и мальчика с черепахой, и собак-овчарок в розовыми языками.

И кровь на снегу дымится. Нет, не надо. Не надо.

Назад Дальше