Тибетское Евангелие - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 19 стр.


Ленка бегала-бегала по морозу, выгуливая Коську, да и простудилась: грудь застудила. Исса слышал, как за стеной она плакала, хныкала жалобно, жаловалась мужу: "Болит! Здесь и здесь!" Лицо бледное, по щекам ходят синие тени. Скулы кожей обтянулись. Нос заострился, веснушки гуще повысыпали - золотое, карее просо.

Исса вздыхал. Сердце в нем каменело. Он болел ее болью. Глядел ее глазами. Когда она спала, он видел ее сны.

Шубин все злее косился на Иссу. Ленка уже не ходила - лежала на топчане с горячим, малиновым лицом. Шубин укрыл ее дубленкой. Кричал:

- К врачу надо! Дура!

Уже в выраженьях не стеснялся.

Ленка моргала глазами, как сова. Молчала. Коська заливался диким плачем. У Ленки пропало молоко, она не могла кормить. Разъяренный Шубин, бесполезно потыкав в орущий Коськин рот бутылочкой с резиновой соской, помчался в сельскую больницу. Исса понял: Ленка одна. Вошел в гостиную качающейся тенью. Ленка тихо, медленно повернула к нему растрепанную сивую головенку и прохрипела натужно:

- Эй… поди сюда… погляди…

Откинула исцарапанную собаками старую дубленку. Она под шубой лежала в бязевой ночной рубахе. Ворот рубахи застегивался на пуговицы. Ленка расстегнула пуговицы - одну, другую, третью. Исса втянул ноздрями запах.

Пахло вкусно, как от Ленкиных щей. Грудь была перетянута бинтами. Ленка уцепила бинт мелко дрожащими пальцами, привстала на топчане - и стала развязывать, разматывать, срывать бинты. Исса увидел голую белую кожу. Бинты ползли белыми змеями на пол, отваливалась вата, вместе с ватой - печеный лук. На груди у Ленки, как и по лицу, было рассыпано просо веснушек. Исса положил обе руки ей на обе груди. Груди были твердые, каменные и очень горячие.

- Верни мне молоко, - просипела Ленка. - Ты… можешь.

"Откуда она знает, что я могу?"

Думать было некогда. Исса глубже вдохнул луковый воздух. Крепче притиснул ладони к женской груди, полной до краев неотпитым молоком. Задрал голову. Он давно не брился, еще с Иркутска, и отросла у него борода, и колюче топорщилась.

- Закрой глаза… так…

"Сейчас Шубин придет. И все не так поймет. Надо спешить".

- Великий Бог, родимый Байкал! Бог синий, великий! Дай дух багульника твоего. Дай глоток живой воды твоей! Протяни руку. Коснись меня, как я касаюсь ее! Влей чистое, серебряное молоко матери твоей… осени жизнью грудь кормящую… благослови… дай…

Откуда приходили слова, он не знал. Бормотал, и все.

- Радость, Солнце, великий Бурхан! Ты рождаешься раз в десять тысяч лет! Ты приходишь, когда хочешь… Спаси дочку свою, спаси дочку мою… Я - это она, а она - это я… мы оба твои… я спасу ее, если ты дашь силы мне… дашь свет свой…

В избе стал разгораться странный свет. Будто бы из- под пола сочился. Он был не желтый, а голубой, и, становясь ярче, наливался чистой небесной синевой. Под руками Иссы мгновенно помягчела затверделая грудь юной матери. Между корявых старых пальцев Иссы торчали темные земляничины воспаленных сосков Ленки.

По ладоням, по изогнутым корневищам пальцев, по рукам, по бинтам, по подушкам, по живой груди, по мертвой овчине текло, текло возвращенное молоко.

Текли слезы по щекам Ленки, смывая веснушки.

Текли слезы по морщинам Иссы.

- Господи! - хрипела она. - Я знала, знала!

Бахнула дверь избы. Ленка закусила губу до крови. Исса не убрал рук с Ленкиной груди. Он ничего не слышал, не видел. Он плакал от радости.

В комнату ворвался Шубин, и ребенок в кроватке запищал и завизжал поросеночком: и-и! и-и! Увидел Иссу на коленях перед топчаном, нагую, раскутанную грудь жены. Схватил, что под руку попало - старинную стеклянную четверть с остатками кислого брусничного вина - и швырнул Иссе в голову! Промахнулся! Четверть с ужасным звоном, с великим лязгом, будто гром над избой раскатился, разбилась о бревенчатую стену, разлетелась на тысячу ледяных осколков. Стекло посыпалось на голую Ленкину грудь. Она в страхе натянула на себя овчину, да поздно было! Впились мелкие и крупные стекла в нежную кожу. Кровь на кудрявый мех текла, на сбитые грязные простыни!

- Дрянь! - дико завопил мальчик-муж. - Ты и ребенка не от меня нажила! Я так и знал!

В мелких зимних осколках - лицо Иссы, его руки, не- швенный хитон его. И, о чудо, мотается тут же, на узком ремне, позабытая, утерянная моржовая нэцкэ! И мешочек из кожи нерожденного теленка - тоже тут: нежный крошечный кисетик, и там, внутри, мелкие янтари и нефриты - на счастье, на смертную волю.

Он встал с колен. Струистыми светлыми складками стекал вниз хитон. Он был весь мокрый, будто сейчас из вод Байкала на берег вышел. От лица исходил голубой свет; и из-под босых стоп свет бил вверх, отвесно. Шубин открыл рот да так и не закрывал. Глаза его выкатились из орбит, и стал он похож на лупоглазого рака. И руки, как железные клешни, шевелились медленно, тяжело.

Руки искали - убить, а натыкались на свет.

За щитом синего света стоял Исса. И сам, со стороны, услышал свой голос:

- Я ухожу навсегда. Молоко вернулось. Смой стекла с груди и лица ее! Прижги порезы! Останутся шрамы. Шрамы всегда остаются. На всю жизнь. На душе и на коже. Это не стекло, а снег! Култук снег наслал. Вот она, метель, идет на полнеба! Будьте счастливы! Никогда не ревнуйте! Мужчина - это женщина, а женщина - мужчина. Вас не двое. Вы - одно. Не двое! Не двое! Не два! Одно! Всегда одно!

И с этими словами Исса пятился к двери.

И, наткнувшись спиной на дверь, толкнул ее и вышел на снег - в летящем хитоне, босой, без зипуна и унтов и ушанки.

И лишь когда отошел от ворот избы и на дорогу вышел - вслед ему полетели и зипун, и ушанка, и унты: это Шубин, опомнясь, выбежал на крыльцо и вдогон ему бросил.

Он вышел на берег. Одежку теплую в руках тащил.

Ах ты, опять хитон священный, золотой под серый зипун прятать: а делать нечего, сморозишься, старик.

Оделся. Унты чужие пялил долго. Маловаты они ему были.

Вздернул голову. Потер щеку, и щетина оцарапала ладонь. И правда, култук нагнал с севера толпы туч; тучи шли, и шли, и шли, летели, сбивались в кучу, росли, как серые стога, метались, как лисы, одержимые бешенством, и вились серые, золотые, рыжие, смоляные хвосты. Звери небесные! Звери мои! Растерзаете меня!

Куда теперь?!

А вперед.

"Вперед, к людям моим! К богам моим! Еще не беседовал я с богами моими вслух, не сиживал с ними на валунах близ синей воды! Не рыбалил с ними и водку не пил! Но сегодня, сегодня я важное понял! Не два, никогда не два - лишь одно! Нет вражды! Нет войны! Люди сами придумали борьбу. Нет борьбы, ибо как можно бороться с самим собой?"

Наконец унты натянул, и ушанку поглубже надвинул. Ветер ярился.

Побрел по берегу. Байкал скалился волнами. Начинал гудеть - страшно, протяжно.

"Воет как волк. Из села выйду - так из кедрача волк навстречу мне выйдет. О чем буду говорить с ним? Как со зверем один язык найду? А так и найду. Не двое нас! Мы - одно!"

Байкал разымался, распахивался бездной, синим бурлящим адом. Исса глядел в Байкал, как в пропасть. "Эх, и мне в нем пропасть! Если ближе подойду - так в себя, в глубь, утянет!"

Первобытная, дикая сила восставала из-под земли, рушилась с небес. Гнула, крутила. Зачем мощь природы одолевать? Не два! Одно. Ты и ветер - одно! Ты и волны - одно!

Исса раскинул руки. Захохотал. Смех потонул мгновенно, как топор, кинутый в воду, только мигнул, мелькнул серебряной молнией в навалившейся, клубящейся черноте.

Исса шел сначала по берегу, брел по снегу. Вот он уже у воды, и черно-синяя вода накатывает грозно из бешено гудящей дали. Близь и даль - одно. Буря и покой - одно. Как он раньше этого не знал!

"Жизнь и смерть - одно", - сказал себе Исса израненными сумасшедшим стеклом губами. Ветер давно уже сдул осколки с лица его; кровь еще сочилась, высыхала, замерзала.

"Меня чуть не убили; но, если б и убили, я бы все равно жив был. Ибо я Исса".

Сначала по берегу, по льду, по камням; потом - по тучам.

Исса шел по тучам, по закраине ветра, и смеялся ледяными губами. И раскидывал руки, чтобы на летящих тучах удержаться, на землю не упасть.

- Вот я иду! Иду я, Господи! Я приду к тебе!

И не волк вышел навстречу ему из-за ревущих под ветром, гнущихся могучих, черных кедров, а тоненькая, похожая на девочку музыкантша, та органистка по имени Лидия, что выдернула его жизнь из смерти, как тугой органный штифт.

Музыкантша Лидия протянула к нему белые тонкие руки, они по локоть высовывались из темно-синего, блестящего, расшитого серебряной нитью длинного платья. Ножку на снегу из-под подола выставила. И - раз! - подол откинула. Увидел нагие ноги. Черную сетку колготок увидел. Розовые, под черным, раковины колен. Лидия, пошатываясь на концертных каблуках, близко подошла, дохнула ему в изумленное лицо духами, потом, помадой, свежим запахом юной цветочной плоти.

- Я и ты - одно, - сказала органистка, слизывая с губ сладкий снег и хвойный, дымный ветер, и подняла музыкальные руки ладонями вверх.

В каждой зеркальной ладони он, Исса, отразился.

Из правой ладони глядел на него мужчина; из левой - женщина.

Раздвинулись женские русалочьи ноги, и он вошел в лоно, и руки втекли в ее руки, и живот лег в живот, как монета в копилку.

И глубоко, до дна слабых старых легких, вдохнул Исса музыку, первую бурю свою.

И пьяным, отчаянным стал.

ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. ОТЧАЯНИЕ

Восстали стволы кедров до неба.

Небо опрокидывало синие, густо-шерстяные тучи на дрожащую землю, на острые, выпяченные вперед, к лаково-блесткой, сизо-черной воде ножи и рубила утесов и скал. Небо выворачивалось наизнанку, с испода сверкали бесстыдные, больно горящие звезды, алые и бирюзовые, сусально-золотые и хлестко-алмазные, их было так много, что сито людского разума не вместило бы изобильного зерна! Заслонялись катышки света безумьем мчащихся туч. С зенита слышался густой и страшный голос ветра, он становился все громче, вот уже ветер кричал, вот уж ветер надсадно орал, и сыпались из прорех между туч крупные ягоды звезд, сыпались вниз, в маслено-тяжелую, густую волну.

Волна вставала под ветром. Так женщина встает с ложа навстречу мужчине, чтоб сильнее, жесточе обнял ее.

Гудел ветер в кедраче. Попрятались в дупла соболя. Птицы забились в снега и дрожали под снегом, удивленно умирая, слегка вздрагивая синими, алыми крыльями.

Жестокий, необоримый ветер прилетел из далекой земли Чу, и назывался он здесь, на безлюдном, покрытом агатом чистейшего льда берегу - Култук; и, налетая из Чу, ветер шел всегда, так века назад повелось, взмахивая кривой саблей монгольского воина, вдоль берега, от скалы до скалы, и людей, кого Култук заставал на берегу Озера, несчастных, не успевших спрятаться от погибели, прокалывал насквозь мощной пикой - и так застывали на морозе, со свистящим ветром в груди, с черным флагом ветра в ледяных руках, в позах вполне живых: кто складывал руки рупором у рта, зовя на помощь, кто поднимал руки к небу, грозя и проклиная его, кто прижимал руки к сердцу, то ли грея их последним дыханьем, то ли молясь последней молитвой.

А звезды вместе с Култуком железным колесом катились по сумасшедшему небу из запредельной, доступной лишь взору Синего Бурхана страны Фу.

В стране Фу жили счастливые люди. Они никогда не подвергались отчаянью. "Фу" означало "счастье" на забытом, почти бессловесном языке.

Язык жителей страны Фу плавно перетекал в музыку, и получалось, что люди страны Фу разговаривали музыкой, сами того не зная.

А люди, жившие на берегу огромного прозрачного, как монгольский аквамарин, синего Озера, полного рыбы и нерпы, говорили грубыми и крепкими словами. И можно было быстро, без труда выучить язык местного люда: махорка да снасти, рыбалка да лодка, водка да омуль, брусника моченая да девка крученая, язви ее, да спички в кармане, да голомянка в море-окияне, да бутылку в море утопил, да бабу свою нынче побил! а потом сызнова полюбил… - вот и весь сказ.

Гудите, кедры! Ярись, Култук! Ты сегодня царь. Сыпь острой, ножевой звездной крупой в голое человечье лицо!

А, да тут, на берегу, в виду огромных, как спины старых нерп-матерей, сизых под бешеной Луною, тяжелых как чугун волн - никого нет?!

"Не-е-е-е-ет… Не-е-е-е-ет…" - выл волк-ветер, царь-волк.

Нет! Есть!

Вон он! Хоронится за лодкой! В три погибели скрючился! На корточки присел! К земле приник!

Дрожит! Боится…

Дуй, Култук, сбивай с ног мощное дерево! Ты - сильнее всех! Ты - сильнее жизни, рассыпанной звездами по черной зиме, и сильнее смерти, смеющейся лунными зубами с черной, шипящей морозом небесной сковородки! Ты - сама смерть! Нет тебе преград! Дуй и гуди, слышу твое завыванье! Срывай шапку с человечка, с малютки, со старца, что жмется к ребру черной просмоленной ветхой лодчонки: пусть серые, серебряные власы его под ветром дыбом воздымутся! Пусть увидит он черный посмертный небосвод в лицо!

Пусть заплачет от радости, что ветер, ветер чистый, сильный, могучий его обнял напоследок!

Верти его за шкирку! Пусть посучит корявыми ногами под зипуном! Пусть заорет: "Спасите! Помогите!"

…помоги, Господи… спаси… сохрани… Бурхан-Байкал, спаси-помоги-сохрани-упрячь-укрой…

…нет норы! Нет укрытья! Под лодку, дурак, полезай!

Гуд. Гул. Горе небу и миру. Золотом звезд слезы сыплют с небес за шиворот, в скуластую рожу, в кулак. Култук дал мне в морду кулаком, а я - дать сдачи не могу! Ибо Култук сильнее меня! Ибо Бурхан сильнее меня!

Кедры воют, как волки. Волки дрожат, как побитые бабы в разодранных ногтями подушках, и снежные перья устилают пол избы, мерзлую землю, береговую, в сизой шерсти инея, гальку. Берег, берег дрожит и плывет под ногами. Вот он, последний мира день! Вот гибель мира! Не война. Не на- сланье лютых болезней. Не обман и предательство. Не вы- рожденье.

А этот бесконечно идущий с северо-востока, гудящий, губящий ветер лишь.

И встал человечек, трясясь, как в пляске на пирушке, и вымахнул вперед обмороженными руками, и перевернул лодку, и волосенки поднялись серебряным, жалким огнем к железным звездам, заплясали, задергались на ветру, туда-сюда, ну чисто белые пламена свечек в сельской деревянной церквушке, что свернулась желтою рысью меж кедров и пихт здесь, за ближней скалой, - собирая последние силы, вцепился в китовый черный смоляной бок лодки, перекатил лодку набок, а потом и кверху днищем перевернул - и, кряхтя от натуги, спиной, плечом ее приподнимая, полез под нее, думая меховыми, рваными, дымными обрывками мыслей: вот уж тут Култук меня не настигнет, тут-то я и схоронюсь, и бурю пережду, и упокоюсь.

Замерзну. Согреюсь. Музыку смерти - из-под черной перевернутой лодки - услышу.

Мир мой перевернулся. Я его сам перевернул. Я - перевертыш. Я - уже не я. Я - соболь, под музыку бури спящий в дупле. Я - сойка, ветром подстреленная. Я звезда, и падаю я на землю, и падаю в Озеро, в живую ледяную синь его, и все упасть не могу.

И восстали с небес до земли огромные, как мраморные и золотые столбы, торосы ночного страшного Сиянья. Торосы развернули сначала белые чистые больничные простыни белого потустороннего света, потом - внезапно - яркие до безумья, сладкие леденцы павлиньих царских хвостов; и Сиянье стало играть и кувыркаться в обезумевшем дегтярном небе, прыгали и танцевали рыбы Сиянья, катались и валялись и кусали друг друга звери Сиянья, порхали и били крыльями птицы Сиянья, и вдруг вся всемирная пляска дышащего и живого застывала последним, остро звенящим льдом! Вставало в полный рост Сиянье, глядело на мертвую землю свою.

И восстали от земли до небес мощные, красные, густозолотые стволы раскидистых кедров; и ветер налетел, стал гнуть кедры и ломать, а они не давались, сопротивлялись неизбежной смерти. И радостью последней гудел Култук. И последним восторгом наливались стволы стариков-кедров и колючие руки их: хватали иглы серебряный воздух, прокалывали ночь, ласкали последней лаской белое лицо смерти.

И человечек, схоронившийся под рыбачьей лодкой, дрожал, оглаживая деревянными пальцами лицо, царапая стальными ногтями жестяные щеки, и думал: я не умер, я еще не умер, я живу еще, живу.

АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: КРИШНА ВАСУДЕВА

Мать Зверей учила моего господина кататься на слоне. Привели двух слонов. Один густо-серого цвета, другой почти белый, бивни сверкали белее снеговых гор. Мать Зверей взобралась на белого слона; Исса, мальчик мой, - на серого. К боку слона приставили узкую лесенку, и царь мой влез на огромного смирного зверя, и уселся, и страха не было в его глазах. Глядел с любопытством.

Слон качнул тяжелой головой, вздернул кверху хобот. Затрубил. Исса вздрогнул и рассмеялся.

Мать Зверей протянула ему руку, сидя на белом слоне.

Исса взял руку женщины, и так держал.

Так, на двух слонах, смеясь от радости, сидели они.

И я, Ангел Господень, рея над их затылками в вышине, так подумал: может, мой царь захочет остаться тут, рядом с Матерью Зверей, ясноокой раджини? Но ведь у нее есть муж; кто будет при ней господин мой? Ее слугою? Игрушкой ее? Ее драгоценным анкасом, что безжалостно всаживает она в шею слона, погоняя смиренного зверя?

Слоны пошли вперед, нежно и ласково переступая ногами- столбами, слегка покачиваясь, качая хоботами. Исса чуть не свалился со слона, удержался, упал на живот и крепко обнял слоновью складчатую шею.

Мать Зверей и мой господин доехали на слонах до опушки; дальше начинались джунгли. Стайка колибри спорхнула с ветвей, птицы, похожие на бабочек, облепили плечи и руки людей. Ярко-алая колибри с золотой грудкой клевала Иссу в ухо.

Купцы, друзья Иссы, сидели на слонах ростом поменьше - может, это были дети слонов. Ноги купцов, свешиваясь, достигали земли. А раджини и господин мой сидели высоко, высоко.

Так долго катались, и свежий ветер овевал их; и, пришедши домой, во дворец, возлегли в бассейн из чистого нефрита.

Молоко буйволиц им с поклонами поднесли.

Исса пил молоко из глиняного кувшина и смотрел на раджини. Она лежала в бассейне голая перед ним, и он перед нею голый лежал, прозрачная вода колыхалась вокруг них, лучи солнца ударяли в толщу воды, солнечные пятна бродили по их смуглым телам, но ни капли вожделенья друг к другу не испытывали они.

Целомудрие было им солнечным покровом.

Когда стемнело, раджини повела Иссу и купцов в храм бога Вишну, стоящий близ дворца на запад солнца. Я летел над головою моего мальчика и первым влетел в широкие храмовые двери.

Всюду горели светильники, о, сколько огней! Я видел: Исса задрал голову и жадно разглядывал фрески на стенах.

Вишну в виде рыбы, с рыбьим изогнутым хвостом, и плывет, и ныряет! На голове тюрбан, а чешуя сверкает серебром! Вишну стоит на черепахе; черепаха медленно плывет в Океане, и две рыбы играют в воде, и белая пена вздымается - это молочный Океан, и рыбы пахтают молоко, чтобы из молока родилась новая царственная жизнь.

Назад Дальше