Дом - Иван Зорин


Центральный конфликт "Дома" − это столкновение с внешним миром, который, нависая тенью, насылает безумие. Главный герой романа, дом, безуспешно борется с ним.

Содержание:

  • История от Савелия Тяхта 1

  • История от Нестора "Изольдовича" 12

  • История от Прохора-Луки Чирина-Голубень 29

  • Примечания 46

Иван Зорин
Дом

История от Савелия Тяхта

Савелий Тяхт поселился в доме так давно, что дворовый мальчишка, в день приезда спихнувший его с ледяной горки, успел умереть седым.

− Ты чей? - запустил он снежком в Савелия.

− Мамин! − заплакав, отвернулся Савелий Тяхт, и, пока не закрылась парадная, ему в спину неслось: − Маменькин сынок!

− А ты - сучий! − вышедшая мать таскала мальчишку за волосы, которые в гробу побелеют, как снег.

Дом стоял развёрнутой в прямой угол книгой, из одного крыла были видны окна другого. По вертикали - восемь подъездов с лифтами, по горизонтали - восемь этажей, на пересечении - лестничные клетки с квадратными окнами. Как заполняли этот кроссворд? Какими судьбами?

Жильцов, как семечек в арбузе, но Савелий Тяхт всех знал в лицо. После смерти матери на него напала странная болезнь, которая не отпускала его от дома дальше, чем на сто шагов. Точно чья-то рука очертила невидимый круг, за которым Савелия Тяхта сковывал дикий страх, он покрывался холодным потом и в панике возвращался. Круг стягивал его железным обручем, вынуждая обитать внутри, словно зверя - в вольере. "Социофобия, − приговорил врач, живший этажом выше, с которым они выпили две бутылки водки и выкурили две трубки - сначала у него, потом у Савелия Тяхта. - Мира боишься". Чтобы не умереть с голоду, Савелий Тяхт утроился управдомом. Днём был постоянно на виду, что не давало с головой уйти в болезнь. А ночью вёл домовые книги, куда записывал коммунальные истории, окидывая дом внутренним оком, точно заполнял его крестословицу. И ему казалось, что болезнь отступит вместе с последним, правильно подставленным словом, и тогда её можно будет выбросить, как разгаданный кроссворд.

Дементий Рябохлыст из третьего подъезда был начальником, от постоянного беспокойства отводившим душу на подчинённых. Но в постели играл в ребёнка.

- Нехорошие дяди чуть не задавили меня сегодня на своих "бибиках"! − обиженно сюсюкал он.

- Бедняжка, иди скорей к мамочке!

И Дементий Рябохлыст залезал на жену, как на ледяную горку. Он был грузный, быстро уставал и соскальзывал набок животом. Откинувшись, он часто дышал, задирая голову, пока жена подсовывала подушку. Поцеловав мужа в лоб, она заботливо укрывала его одеялом, ждала, пока не заснёт с блаженной улыбкой, как младенец, причмокивая во сне. Тогда, запахнув халат, шла на кухню и, закурив, прислонялась через кулак к холодному стеклу, долго рассматривая темневшие окна.

Днём дом пустел, выплёвывая жильцов, точно семечки, а к вечеру они, как перелётные птицы, возвращались. Иногда его покидали на годы, иногда - насовсем. Тогда в квартиру въезжали новые жильцы, которые находили себе место в домовой книге.

У Матвея Кожакаря из второго подъезда была чудовищная память. Он мог сказать: "Надо же, девять вечера, а светло, как днём! − и, почесав затылок, добавить: −Тринадцатого мая в семь утра". В детстве Матвея Кожакаря удивляло, что ему не рассказывают, как всё устроено и почему все умрут. "Граничные условия, − развёл руками учитель математики, с которым он завёл разговор. - Родился - умри. А в промежутке делай, что хочешь. - он дважды ткнул мелом в грифельную доску, соединив точки кривыми. - У каждого своя жизнь, свой путь…" "Но какое уравнение его описывает?" − подумал Матвей. Спросить он постеснялся, решив дойти своим умом, и, надеясь открыть это уравнение, стал математиком. Но всё, на что его хватило, это пересчитывать выпадавшие зубы и однажды удивиться: "Пятьдесят семь лет, восемь месяцев и девять дней - как долго я умираю!"

Во времена его детства отопление было печным, в четвёртом подъезде, у которого по утрам, взвизгнув, застывал самосвал с углём, помещалась котельная, от земли до крыши по стене шла каменная труба, из которой валил дым, казавшийся весной особенно чёрным на фоне чистого неба. Водитель жал на клаксон до тех пор, пока из котельной не появлялись чумазые пьяницы-истопники; разгружая уголь, они матерились, будто пели, а после опять скрывались в своей маленькой преисподней, откуда к вечеру выползали на четвереньках.

А вместе с его юностью на крышах расцвели телевизионные антенны, появилось центральное отопление, переселившее истопников из котельной в "пьяный" магазин, куда они пошли грузчиками.

Матвей Кожакарь вспоминал их почерневшие от копоти лица и теперь, глядя на бесполезную трубу, думал, что, уснув мальчишкой, проснулся стариком.

− И-го-го, лошадка! Ис-чо! Ис-чо!

− А не хочешь а-та-та?

Рябохлысты занимались любовью. С материнской нежностью Изольда варила потом кофе, готовя завтрак из двух яиц с поджаренным хлебом. А когда муж уезжал на работу, едва успевала обрызгать себя жасминовыми духами, как из соседней квартиры приходил Викентий Хлебокляч. Сухой, жилистый, с крепкими руками и змеиной головкой на вертлявой шее, он громко, заразительно смеялся, прежде чем опрокидывал её на супружеское ложе со смятыми простынями. И жена Рябохлыста превращалась в послушную дочь. Как и муж, она не выносила одиночества; страшная, неизбывная тоска наваливалась на неё, как медведь. Чтобы не оставаться наедине с собой, муж бежал на работу, топил в ней подступавшую тоску, как пьяница в вине. Она с той же целью завела любовника, которого содержала на мужнины деньги. И к своей связи относилась, как к работе. Поэтому, когда однажды муж вернулся раньше обычного, она не опустилась до выяснений, которые опоздали на десять лет, прошедших после свадьбы, а, молча собрав чемодан, переехала в соседнюю квартиру. Муж провожал её телячьими глазами, как ребёнок, растерянно глядящий на мать, которую опускают в могилу.

И всё же, вычислив свои годы, Матвей Кожакарь удивился лишь напоказ. К этому возрасту он уже знал, что времени не существует, что оно придумано только для того, чтобы сравнивать граничные условия на могильных камнях, соизмерять непохожие судьбы-пути и упорядочивать события, которые вьются мошкарой над лампой. Он уже не верил, что выведет уравнение жизни, и жил как все, по привычке. На похоронах учителя математики, лежавшего в гробу с перепачканным мелом носом, который он, казалось, вот-вот смахнет, Матвей Кожакарь подумал, что все учат жизни, но, рано или поздно, жизнь сама научит каждого. За свои годы он повидал мир, гружённый тяжёлым багажом, совершил утомительное путешествие, поменяв квартиру из второго подъезда в пятый.

Дом, как утес, рассекал волны набегавших поколений. Во дворе ютились лавочки, земля под которыми была усеяна жёлтыми папиросными окурками, по углам высились засиженные голубятни, а в центре стоял грубо струганный стол, за которым, сажая занозы, стучали домино. Мальчишку, который в день приезда спихнул Савелия Тяхта с горы, звали там Академиком. Едва поднимали в ладонях слепые костяшки, он без игры подсчитывал очки, точно видел расклад насквозь. Тогда он уже начал седеть, много пил, ограничивая свои таланты домино, а достижения − тремя чумазыми детьми, со свистом гонявшими голубей. Раз он всё же ошибся, оставшись в "козлах". И под руку ему попалась старшая дочь. Срывая злость, он накричал на неё, и с тех пор ей точно язык отрезали. Академик со слезами просил прощения, вставал на колени, но она совершенно замкнулась, точно онемела, храня на лице то испуганное, непонимающее выражение, которое вызвала его брань. Она росла тихой, летом и зимой носила ситцевый платок, который истёрся от того, что, угощая её конфетами, жильцы, не удержавшись, гладили по голове. Молчала она всегда к месту, и её прозвали Молчаливой.

Мимо стола с доминошниками, шлёпая по грязи, раз проходил Матвей Кожакарь, и, не удержавшись, остановился, чтобы сосчитать очки, бывшие у игроков на руках. Играли парами, и один всё время ругал партнера. "Давайте играть по-человечески! − взорвался он после очередного проигрыша. - Каждый за себя!" Обстукивая с ботинок глинистые комья, Матвей Кожакарь поднялся по лестнице, повернул в двери ключ и, не снимая грязной обуви, бросился на кровать. Уткнувшись в подушку, он долго размышлял о том члене в своём уравнении, который бы объяснил, почему, чтобы жить по-человечески, надо каждому быть за себя.

В этот же год случилось землетрясение. У Савелия Тяхта была ещё жива мать, и он не работал управдомом. В тот вечер он выпил с друзьями и, чтобы её не расстраивать, прокравшись в комнату, быстро разделся и лег в постель, отвернувшись к стене. И тут цветы на висящем ковре стали собираться в букеты, Савелий Тяхт зажмурился, а, когда в серванте задрожала посуда, решил, что перебрал. На улице, куда они выскочили с матерью, собрался весь дом. Первыми выбежала семья Кац, успевшая прихватить толстые сумки, набитые вещами, точно всегда собирались в дорогу. Удары оказались слабыми и больше не повторялись.

− Что случилось? − высунулась из окна сонная старуха, про которую все забыли.

− Ничего! − крикнул Тяхт, радуясь, что его "муха" пролетела незамеченной. Последними в дом вернулись Кац, со смехом уверявшие, что после землетрясения сумки заметно потяжелели.

Ущерба от катаклизма не было, и всё же в доме затеяли ремонт. Снесли дощатый забор с лазейками, переставили лавочки к парадным, уничтожили голубятни, так что в воздухе ещё долго было темно от носившихся сизарей и почтарей. На их месте построили жестяные, гулко гудящие при ударе гаражи, а дом перекрасили в жёлтый цвет. На общем собрании на этом настояли Кац, устроив по знакомству дешёвую краску. Говорили, они сильно нажились, купив автомобиль такого же канареечного цвета.

− Жулики-бандиты! − шипели им вслед старухи на лавочках.

− У старых коров длинные языки! - хмыкали Кац, не поворачивая головы.

Выйдя на пенсию, Матвей Кожакарь продолжал заниматься математикой. Сидя у окна, считал галок, бегущие по небу облака, старух на лавочках, детей, запускавших во дворе бумажного змея, занося их переменными великого уравнения жизни. А сам, опрокидывая время, жил воспоминаниями. Поклоняясь прошлому, отметина которого на временной шкале проступала всё ярче, он сделал алтарь из школы, которую давно окончил. По вечерам, когда занятия в ней заканчивались, долго стоял перед дверью, откуда выбегал когда-то на выщербленные ступеньки, вспоминая ушедшее, молился, чтобы оно никогда не вернулось, оставаясь идеально чистым, не запятнанным текущим днём. Матвей Кожакарь сделал бога из своих несбывшихся надежд, мальчишеского смеха и неутолённого любопытства. Перед школьной дверью его вновь охватывало чувство, что мир загадочен и таинственен, и оно стало для него священным. В его религии было своё преображение - когда ранней весной, полный грозного самоощущения, он взглянул на женщин не детскими глазами, была и благая весть - когда, поздравляя с прекрасной аттестацией, его без экзаменов приняли в университет, были и свои святые - его ничем не примечательные учителя, которых ретушёр-время сделало легендарными. Альма-матер, рождавшая от непорочного зачатия, от святого духа знаний, стала матерью его бога.

Голодный день кидался на приманку другого и вис, как сушёная рыба. Однажды из резко затормозившей машины к Матвею Кожакарю вышел одноклассник, они обнялись, вспоминая живых и мёртвых, всплакнули, но темы быстро исчерпались. Расставаясь, обменялись телефонами, но оба знали, что не позвонят. Вернувшись в тот день, Матвей Кожакарь долго сидел, уставившись в стену, сосредоточенно размышляя об уравнении, которому подчиняется их встреча, как и вся остальная жизнь, а потом, не раздеваясь, упал на постель. Посреди ночи он внезапно проснулся, точно его осенила какая-то мысль, точно он был в шаге от своего великого уравнения. Вскочив, Матвей Кожакарь бросился к столу, чтобы записать формулу, хотел схватить ручку, но вместо этого схватился за сердце. "Великое уравнение жизни - это смерть, которая всех уравнивает!" − мелькнуло у него. Он лежал на спине, раскинув руки с торчавшими из пиджака кистями, и лицо его выражало испуганное недоумение ребёнка, не понимающего, за что его ругают: Матвей Кожакарь умер от разрыва сердца, не коснувшись постели.

Избегая соседей, он едва кивал на приветствия, так что с ним давно перестали здороваться, родственников у него не оказалось, и похороны устроили за казённый счёт. Гроб, однако, сколотили на средства жильцов, которые скинулись усилиями Тяхта, пустившего по квартирам шапку. Разогнав доминошников, гроб с телом поставили на струганный стол, ритуальный автобус опаздывал, и выходившие из подъездов останавливались, снимая шляпы, переглядывались, разливая по стаканам водку, чтобы проводить Матвея Кожакаря.

Так его узнал весь дом.

Ираклий Голубень, невысокий, кряжистый мужчина с подвижным лицом и манерами холерика, живший в первом подъезде вместе с Савелием Тяхтом, работал в редакции. Он считал себя хорошим писателем. Потому что не написал ни одной книги. "Настоящий писатель − всегда графоман, − говорил он, опуская усы в пиво, − а во мне этого добра − ни капли". Трезвым Ираклий Голубень был застенчивым и предупредительным. Но трезвым бывал редко. А пьяным становился несносен. "Что вы сделали для искусства? - хватал он за рукава. - Отвечайте!" Савелий Тяхт, когда-то писавший стихи в школьную газету, встречая его пьяным, не давал ему раскрыть рта: "Мои заслуги перед литературой огромны - я избавил её от графомана!" И тыкал себя в грудь пальцем. "Люблю! − лез обниматься Ираклий. - Я сам такой!" А на другой день ему делалось стыдно, и он с неделю не показывался, выходя, как кошка, по ночам. Развалившись в кресле перед зеркалом, он тянул из бутылки пиво, время от времени чокаясь со стеклом: "Кто пьёт - ещё ребёнок, кто не пьёт - уже старик!"

Ираклий Голубень был дважды женат, прежде чем стал убеждённым холостяком. Его первая жена была ему ровесницей. Она больше помалкивала, держа мысли при себе, как косметичку, несмотря на всё его старания их извлечь, и разговорить её было труднее, чем покойника. "У женщин, как у собак, свой возраст", − думал Ираклий Голубень, глядя, как быстро она увядает, тасуя с ней дни, как замусоленную колоду. Сам он ещё держался и однажды задал жене роковой вопрос: "А что ты сделала для искусства?" Та не ответила, а в суде её молчание сочли достаточным поводом для развода. После этого Ираклий Голубень взял в жены студентку, проходившую в редакции практику. А она оказалась зубастой, болтала, всё, что взбредало в голову, не обращая никакого внимания на его многозначительное молчание, и превращала постель в площадку для споров.

− Тряпки любишь? − колол Ираклий Голубень.

− Как и все женщины.

− Моя бывшая была равнодушна.

− Это не женщина.

− По-твоему, я "голубой"? - недобро рассмеялся Ираклий Голубень. - А что ты сделала для искусства?

− Больше, чем искусство для меня! - вскочив с постели, хлопнула она дверью.

Ираклий Голубень не стал её догонять, подумав, что старый муж молодит, а молодая жена старит.

"Холодильник пустой! − недовольно переминалась мать Савелия Тяхта, войдя в его комнату, когда он нежился в постели. - И хлеба нет!" Выскочив за дверь в одних трусах, куда сунул деньги, Савелий Тяхт, ещё гремя ключами от квартиры, столкнулся в лифте с молодой обнажённой женщиной, показавшейся ему сошедшей с небес. От растерянности он на мгновенье проглотил язык, а потом невпопад пробормотал:

− Чего не здороваетесь?

− Ну, здрасьте! - отбрила она. - С каждым здороваться - здоровья не хватит!

И пока он боролся с подступившим к горлу комом, выскочила из лифта. Так Савелий Тяхт влюбился. Её звали Саша Чирина, и она была женой Ираклия Голубень, от которого только что ушла. Ушла, в чём мать родила. В одной женской гордости.

Со стороны двора дом гипотенузой отсекал канал с горбатым мостиком, который охраняли глядевшие в воду каменные львы. По набережной гуляли в любую погоду, даже на промозглом ветру, который гнал жёлтые листья, стелил мокрый снег и щекотал ноздри. Шли годы, дом жил своей жизнью, и в его квартирах всё шло своим чередом. На место Матвея Кожакаря вселился новый жилец. А Рябохлысты разошлись, и Изольда вышла за Викентия Хлебокляча. Но тоска не отступала. Новый муж оказался из тех, кто способен не только увести чужую жену, но и ей изменить. Раз, провожая его на работу, она обвилась плющом и призналась, что не знает, чем занять без него пустоту. "Произносила про износ ила", − меланхолично отстранил он её. С тех пор, когда супруги проводили ночь вместе, их ночь не делилась пополам, а была у каждого своя, и, засыпая в одной постели, они видели разные сны. Получив повышение, Викентий Хлебокляч пропадал на службе, прикарманивая, что плохо лежало, и завидуя даже собственным успехам. Изольда поняла, что ей предопределено стареть с мужем в одном зеркале, держа деньги в разных карманах, и пересчитывать их, как прожитые годы, − повернувшись спинами. И она занялась кулинарией, всё чаще сервируя блюда репчатым луком. Но плакала от тоски.

А Дементий Рябохлыст, сломленный разводом, потерял место и совсем опустился. Целыми днями он валялся на неубранной постели, плевал в потолок и, перебирая прошлое, думал, что завтракать в одиночестве − всё равно как мастурбировать под одеялом. "Никак не засыпается! − с капризной властностью заявил он с порога бывшей жене. - Матери детей укладывают, а ты − кукушка!" Изольда резала лук с красными от слёз глазами, которые то и дело вытирала краешком фартука, отводя в сторону зажатый в кулаке овощной нож. Она заглянула в его телячьи глаза и пошла за ним, не снимая фартука, с ножом, пахнувшим луком. И всё вернулось на круги своя. Заведя любовника, Изольда успокоилась, её тоска отступила, не щемя больше сердца. Теперь она содержала бывшего мужа на деньги нового, а, когда родила, сама не знала, от кого. У ребёнка были телячьи глаза и змеиная головка на тонкой шее.

Когда мать Савелия Тяхта уезжала в отпуск к родне, он задерживался в школе, готовя уроки. Однажды за дверью он наткнулся на мужчину, считавшего голубей на заборе. "Учишься математике?" − спросил тот. Савелий Тяхт кивнул. "А слышал про уравнение?" Савелий Тяхт криво усмехнулся. "Уравнение!" − кричали мальчишки, подведя его к метровой линейке, стоявшей в углу, и, оттянув ее, били по лбу. Он терпеливо сносил издевательства. "Не дерись! - учила мать, когда он жаловался. - Один твой синяк не стоит их ничтожной жизни!" Савелий Тяхт рассказывал ей про оскорбления, а про пинки и подзатыльники − не решался, стыдясь собственной трусости. А Матвей Кожакарь, гладя мальчика по голове, думал, что общее для всех уравнение - это детство. С тех пор Савелий Тяхт, выглядывая из окна, часто замечал этого мужчину сидящим во дворе на лавочке. Глядя на восьмиэтажный, восьмиподъездный дом, Матвей Кожакарь представлял шестьдесят четыре клетки чёрно-белой доски, на которой вслепую играл в шахматы с собой.

Или искал глазами мальчика, который из окна помашет ему рукой?

Дальше