- Счастлив не тот, кто нашёл истину, а кто убеждён в своей лжи. Но что же ты психиатру о Крысе не рассказал, когда про наследственность спрашивал?
- Это чужая кровь! Чужая!
- А Лиду ты зачем прогнал?
- Лиду?! Она сама! С Александрой Мартемьяновной не поладила!
- И в стене появилась трещина? Я понимаю, надоели сцены, её богомольность.
Всхлипнули.
- Ну, а кто сына за "двойки" бил? Кто приговаривал: "Ничего, свой зуб языка не откусит"? Кто за себя отыгрывался?
Раздалось плаксивым голосом:
- Лида нехорошая, а мамочка добрая, и к чаю у неё клубничное варенье.
Александра Мартемьяновна хлопнет входной дверью. Яков Кац вздрогнет и бросится её встречать, в последний раз кинув взгляд на отражение в зеркале.
Но всё это ещё далеко впереди: и гигантское платье Саши Чирина, в которое она едва будет вмещать свои жирные телеса, и попеременное пребывание в квартире Лизы и Лиды, дочерей Авессалома Стельбы, и лысина Якова, и его учительство в школе, куда пришёл в первый класс, и куда задолго до того, как её закончил математик Матвей Кожакарь, заглядывал Людвиг Циммерманович Фер. А пока Саша Чирина, энергичная дама средних лет, встретив на пороге приёмного сына, с облегчённым сердцем узнала, что он дал Исмаилу Кац от ворот поворот, и на радостях достала к чаю банку свежего клубничного варенья. У неё хватило такта не спрашивать, как прошла встреча с дядей, хотя её распирало от любопытства, зачем приезжал Исмаил Кац. А он прилетал не зря. После исчезновения Нестора его квартиры остались без присмотра, и он передоверил их Луке. А как представитель заокеанской сети закусочных, договорился на месте дворовой беседки поставить их павильон. И то, что не удалось землетрясению, ветру и эпидемиям, оказалось под силу торговле - мир ворвался через пробитую брешь, хлынул крысиным нашествием, неся чуму новых порядков. Как ни отгораживался дом, как ни обособлялся, а теперь, вытащенной на берег рыбой, бился в их сетях. Двор заполонили чужие машины, которые бросали где попало, и им отвели место, вытоптав цветники в палисадниках, а мост через канал напоминал в час пик муравьиную тропу, так что каменные львы, о которых постоянно тушили окурки, казалось, поджали хвосты. Жильцы, соблазнённые близостью готовой кухни, больше не обедали дома, от заморской еды толстели, мучились несварением желудков, от неё пучило живот, но они не обращали внимания. Закусочная была под боком, светилась, как детский аттракцион, и многие пошли в неё работать. И домовые книги включали теперь истории, произошедшие в закусочной, но касавшиеся посторонних. Неизвестно, когда перо Луки засвидетельствовало следующий эпизод, вошедший в них библией увядших маргариток.
Лысоватый мужчина в закусочной отодвинул бумажную тарелку, обвёл взглядом лакированный интерьер:
- Ненавижу это!
Сидевший напротив усмехнулся:
- Щи дома вку-уснее?
Он слегка заикался, рыжие волосы забивала седина.
- Ну, если их лаптем! - оскалился третий, такой толстый, что занимал половину стола.
Лысый, махнув рукой, отвернулся.
Было душно, собиралась гроза. В углу на высокой треноге громоздился телевизор. Показывали "Преступление и наказание".
- Такое только по молодости и можно, - опять встрепенулся лысый, указывая на экран. - Убить, а потом каяться… - Достав платок, он громко высморкался. - Я с юности ниже травы был, всем дорогу уступал: "Ах, тысяча извинений, вы мне, кажется, на ногу наступили!" А теперь бы раздавил гадину и - радовался!
Он сжал кулак, из которого "фигой" торчал кончик платка.
- В на-ашем возрасте крыша у всех е-едет, - не поднимая головы, хмыкнул рыжий.
- Но - в разные стороны, - фыркнул толстяк.
Однако лысый гнул своё.
- И в институте лучшим был. А толку? Место получил самое гадкое, нищенское. Ишачил за всех, а меня ещё жизни учили…
Откинувшись, он стал раскачиваться на стуле.
- Зарплату прибавляли редко и всё с идиотской присказкой: птица по зёрнышку клюет!
Он надулся, как кот, и, наклонившись, стал собирать в горку хлебные крошки. Соседи продолжали сосредоточенно есть, время от времени вытирая коркой сальные губы.
- Что-о это вдруг тебя разо-обрало? - уткнувшись в тарелку, буркнул рыжий.
- Не вдруг! - вспыхнул лысый. - Давно чувствую, попользовали, да бросили!
- На том свете зачтётся, - вставил толстяк.
Лысый пропустил мимо.
- И где справедливость? - стучал он по столу ногтем. - Я и мухи в жизни не обидел, а в итоге… - Расставив пятерню, стал загибать пальцы. - Денег не нажил, жену увели, дети отвернулись. - Его лицо залила краска. - И правильно, чего с меня взять…
- Так ты, значит, из-за жены? - оживился толстяк, поправляя очки с выпуклыми линзами, которые делали его глаза как у рыбы.
- Да не в жене дело! Хотя и она, уходя, бросила: "Сам виноват!" Что не воровал, как её новый? - Он повысил голос. - Что никого пальцем не тронул?
На них стали оборачиваться. Склонив набок головы, в пластмассовом стакане блекли маргаритки. За соседним столиком расположилась молодая пара.
- А я не наелась, - засмеялась девушка.
- Ну, ты даёшь! - восхищённо улыбнулся парень. - Уплетаешь, будто на собственных поминках!
За столиком у окна поморщились.
- А у ме-еня всё было, - надкусил гамбургер рыжий. - Своими руками сча-астье сколачивал! - Он покосился на лысого. - Только дураки по кру-упице собирают. Жену, когда по магазинам ездила, шофёр ка-араулил. А сбежала с моим приятелем. Эстрадный пе-евец, известности захотела…
- Обычная история, - вынес приговор толстяк.
Закусочная гудела, как уличный перекрёсток. Входящие тащили за собой тени, которые, казалось, жирели на глазах, плющась под низко висевшими лампами. "Что же ты наделал? - плакала Соня Мармеладова на плече у Раскольникова. - Как же теперь жить будешь?"
- Туфта какая-то! - не удержался лысый.
Разговор не клеился. Долго ковыряли зубочистками, разглядывали зал.
- Готовят здесь на скорую руку, а нам спешить некуда, - ухмыльнулся толстяк, расстёгивая воротник. - Повторим? Когда ещё случай подвернётся?
Его соседям сделалось не по себе. Они вдруг припомнили всю свою жизнь, ощутив её время, как воду в бассейне, где потрогали каждую каплю.
- А я свои годы в семье провёл, - с неожиданной серьёзностью признался толстяк. - Как в тюрьме. После свадьбы в жене всё раздражать стало. Сразу сбежать не решился, а потом дети пошли. Так она ещё упрекала! Ты, говорит, плохой отец! А почему я должен быть хорошим? Меня что, готовили? Или от природы? Когда в гости уходила, поверите ли, радовался, как мальчишка, оставшийся дома один.
Он приподнял очки, и, не снимая, протёр стёкла двумя пальцами.
- Так и прожил - что не жил.
За окном сгустились сумерки. Полетели первые капли.
- У вас хоть де-ети остались, - тихо произнёс рыжий. - За-авидую…
Толстяк скомкал салфетку.
- Нашёл чему! Выросли зубастые, думают в деньгах счастье - такие не пропадут. Но и счастливы не будут.
- Теперь даже нищие на деньгах помешаны, - поддержал разговор лысый. - А всё из-за таких!
Выставив палец, он едва не проткнул рыжего.
- Да я-то зде-есь при чём? - передёрнул тот плечами. - Разве человека сде-елаешь хуже, чем он есть?
- Нечего на людей пенять! На себя посмотри! Скольких пустил по миру?
- Да у-уймите же его! - взвизгнул рыжий. - Прицепился, как репей!
Толстяк затрясся от смеха:
- Ну что вы, честное слово! Как дети!
Он снял очки, но глаза под ними оказались такими же - рыбьими.
- А помнишь, - бесстрастно обратился он к рыжему, - как привёл домой любовницу и устроил перед ней спектакль? С жиру бесился, а решил показать, как тебе плохо, и жене сцену закатил?
Рыжий покраснел до корней волос:
- Но я не хотел, та-ак получилось!
Толстяк посмотрел рыбьими глазами.
- Скольких вожу, - вздохнул он, - все безвинные.
Рыжий опустил глаза.
- Он и через нас, доведись, перешагнёт, - добивал лысый. - Меня бы совесть замучила!
- Ле-ечиться на-адо, - вяло огрызнулся рыжий.
- Поздновато, однако, лечиться, - всплеснул руками толстяк, точно судья, разводящий боксеров.
И оба тотчас осеклись, ощутив своё время заключённым в могильных датах.
Грянул гром. Телевизор сделали громче - стало слышно, как сознаётся в убийстве Раскольников.
- А это он зря, - указав на экран подбородком, перекрикивал раскаты толстяк. - Господь и так видит, а люди всё равно не оценят.
- Вот и я о том же, - покрылся пятнами лысый, - такое разве по молодости можно… Только прописи нам читать не надо - не дети!
- Помилуйте, какие прописи? У вас теперь свой букварь… - Толстяк накрыл ладонью пластмассовый стакан. - Пока маргаритки не увяли, его прочитать надо…
И опять его спутникам сделалось неловко, точно они занимались пустыми делами. Шёл девятый день их кончины, когда показывают грехи и отпускают рассчитаться с земными долгами.
- А ведь детьми вы были славными, - задумчиво продолжил толстяк. - Таких нельзя не любить…
- Дети все славные, - вздохнул лысый, у которого навернулись слёзы. - Это потом жизнь под свою испорченную гребёнку загоняет…
Дождь бил в стекло, стекавшие ручьи кривили деревья, фонари и одиноких пешеходов.
- А ты сентиментальный, - тихо заметил толстяк. - Как же ты стал убийцей? Да ещё за деньги?
Лысый взмок. Стало слышно, как стучит его сердце.
- Обозлился на весь мир, когда жена ушла. Нестерпимо, когда такие вот обирают!
Согнув пальцы "пистолетом", прицелился в рыжего. Тот съёжился.
- Не горячись! - накрыл "пистолет" толстяк. - Один раз ты его уже убил, и что - легче стало?
Рыжий подскочил, как ошпаренный, его глаза превратились в щели:
- Та-ак э-это о-он?
- Стрелял он, - с грустью подтвердил толстяк. - А к вечеру самого лишили земной прописки - сердце…
Рыжий начал отчаянно заикаться, морщась от напряжения:
- А кто-о же-е…
И не в силах закончить, замычал.
- Заказал кто? Да певец, твой приятель. Из-за наследства - ты же ещё не развёлся…
Кафе опустело, задрав рукав, толстяк посмотрел на часы.
- А его простишь? - кивнул он на лысого, который грыз заусенцы.
Рыжий стиснул зубы.
- Добро неотделимо от зла, - отрешённо произнёс толстяк, почесав нос кривым ногтем. - Потому что нет ни того, ни другого… Так, простишь его?
Рыжий покачал головой.
- Значит, надеешься счёты свести? Будешь на Страшном Суде бить себя в грудь? А ведь вы по-своему родственники, он за тебя даже денег не взял - жена-то у вас одна была…
Рыжий онемел. Казалось, он ждёт переводчика, который объяснит ему всё на понятном языке.
- Роковая женщина, - зевнул толстяк.
Долго молчали, уткнувшись в стену, оглохшие, точно цветы меж страницами забытой книги.
- А не всё-ё ли ра-авно, - растягивая слова, подвёл черту рыжий, - раз мы теперь вро-оде женщин - без возра-аста?
И протянул через стол руку.
- И ты извини, - пожал её лысый.
Поднялись ровно в полночь, когда кончилась гроза, задвинув стулья, которые высокими спинками окружили блекнущие на столе маргаритки, и, выйдя из закусочной, исчезли на мосту через канал.
Как появилась в домовой книге эта странная история? Откуда взял её Лука? Подслушал в забегаловке? Увидел своим прозорливым сердцем? Выдумал? Чтобы доказать, что вымысел неотличим от реальности? Кто знает? С усердием исполняя обязанности домоуправа, Лука носился по этажам, выслушивая жалобы, сплетни, разбирая тяжбы. Он представлял дом без прикрас, презирая не только мёртвых, существующих лишь в его книгах, но и живых, с которыми, улыбаясь, легко заводил разговоры. Жильцы охотно их поддерживали. Часами беседовали о себе, ценах на хлеб, бытовых неурядицах. А всё, что выходило за рамки повседневных забот, вызывало у них раздражение. Их домоуправ был мил, обаятелен, и они не видели, что он едва сдерживался, пряча за улыбкой вопрос, который крутился на языке: "Я Прохор-Лука Чирина-Голубень, отвечайте, зачем живёте?" Правда, так было только в начале его деятельности, постепенно он привык глубоко прятать своё презрение, дав себе слово относиться к людям как к вещам, извлекая для себя выгоду. И всё же, иногда в нём шевелилось сострадание, которое он путал с голым расчётом, диктовавшим ему, что он чего-то недополучил, и тогда его приветливая улыбка делалась до приторности участливой. Как и первые два домоуправа, Лука имел к этой работе призвание, но в отличие от них был самозванцем. И с тайной радостью задним числом делал историю, вычёркивая, переставляя её эпизоды, уверенный, что они никак не скажутся на настоящем. Истории в домовых книгах больше не подчинялись естественному ходу времени, переплетались причудливо связанные его рукой, делаясь нарочито искусственными или слишком правдоподобными. И то и другое бросало тень на их правдивость. И всё же их корни, зарытые глубоко в прошлом, прорастая, давали неожиданные побеги.
Внук Академика, Артамон Кульчий, вытянулся рано, и одноклассники просили его достать с полки книгу или сорвать яблоко. Но он всем отказывал. Он был замкнут, вместе с жевательной резинкой вечно перебирал слова, точно ожидал, что они свернутся когда-нибудь в разгадку той бурной ночи, когда пропал о. Мануил. Произошедшее так сильно подействовало на впечатлительного Артамона Кульчего, что одним он с тех пор казался не в себе, а другим - себе на уме. Он не понимал своего детского прозрения, не понимал, откуда взял, что ветру, как языческому божку, нужна жертва, или как одна из её разновидностей - дружба, но чувствовал, что проживает чужую, отданную за него жизнь, и ещё великое множество выдуманных жизней, не в силах отличить вымысел от реальности.
Так он стал поэтом.
Сквозь листву било солнце, Артамон Кульчий, лёжа под могуче разросшимся красным дубом, таким же, как тот, с которого упал его дед, воображал себя им, принимая различные позы, а вокруг стучали о землю жёлуди и, кружась, сыпались "вертолётики". Артамон писал стихи, которые нигде не печатали, но пройдёт много лет и он возьмёт псевдоним, под которым получит известность. К этому времени он похоронит мать, будет возлагать венки с надписью "Родителям" на могилу Архипа и Антипа, так и не разобравшись, кто из них его отец, а кто дядя, и, как с седыми волосами, срастётся с псевдонимом. А ещё через бездну лет, за которую проживёт жизнь длиной в вечность, окажется в схожем положении, точно перенесётся во сне из того погожего летнего денька, когда во дворе представлял мёртвого деда. Было так же жарко, его звали Гаврила Ползун, и в густой траве он чувствовал себя как дома. А ещё позже, совмещая в памяти обе картины, уже не различит их, не представляя, какую увидел раньше, а какую потом, каким было его настоящее имя, а каким псевдоним, глядя на всё, будто со стороны.
- Эй, почему не работаешь? - крикнули с переполненного парома.
- Жизнь - уже работа! - отгоняя шляпой надоевшую муху, огрызнулся Гаврила Ползун. И подумал, что у каждого своя роль, которую играют или с воодушевлением, или через силу. Он горбился на берегу с закатанными до колен штанами и, болтая ногами в воде, лениво сорил брызгами. Река текла, как время, незаметно и быстро, - она казалась одной и той же, точно стояла на месте, хотя была разной, как сны. "Время всегда опаздывает, - думал Ползун, глядя на плывущую вверх брюхом мёртвую рыбу. - И оттого бежит".
Когда-то Гаврила был такой высокий, что, падая, успевал заметить камень, о который расшибёт лоб, но годы согнули его в бараний рог, и теперь он мог чесать пятки, не сгибая колен. "Настоящее, - думал он, - находится там, где мы пребываем, а где отсутствуем, - там прошлое". Была середина лета, с деревьев нет-нет, да опадал жёлтый лист. "Oih, per jullwn geneh toihde kai andrvn…" - задрав голову, вспоминал Гаврила. Ещё недавно он сочинял стихи, щёлкал автоматической ручкой, ровно через три щелчка записывая слово, чесал от напряжения нос и улыбался самому себе. В стихах он был щедр и дарил кому степь восточнее Волги, кому небо - западнее. Но теперь он устал: лежал в густой тени, перебирая по камушкам прошлое, жевал травинку и смотрел, как тля на седой груди сосёт его пот. Бесцеремонная молодость прибирает к рукам повелительное наклонение, оставляя старости сослагательное. Гаврила лежал с оттопыренными карманами, словно собирал туда исхлёстанные ветром годы, и вспоминал, как легко врал, полагая, что правда - всего-навсего вывернутая ложь, как поддельными ассигнациями расплачивался с женщинами, оправдываясь тем, что за фальшивую любовь платят фальшивыми деньгами, как притворялся немым, когда вокруг были глухи, и как его глаза меняли цвет от сказанного, будто цветы на холоде.
Но мысли с годами тяжелеют, а в карманах вместо табака заводятся лекарства.
"В воспоминаниях рождение путается со смертью", - вздыхал Гаврила, считая облака.
И вдруг запахло клопом. Как в тот вечер. Он сидел за письменным столом, было жарко, но между лопаток у него забегали мурашки, оттого что сбоку упала тень. Он заканчивал стихотворение о том, что мужчина и женщина, словно пузырёк воздуха и капля воды, сотканы из дополняющих друг друга стихий и при соитии исчезают. Он поспешно накрыл буквы пригоршнею, будто поймал воробья. Она взглянула насмешливо, сквозь напудренный парик пробивались клочья чёрных, как дёготь, волос. Оборвав тишину, заговорили, как давние знакомые. Размахивая руками, он рассказал о будущей поэме, из которой наугад выдёргивал строки.
- Что-то я о тебе не слышала, - перебила она.
- Слышат не самого искусного, а самого голосистого, - обиделся он.
Она недоумённо покосилась на груду исписанной бумаги, на полки, гнущиеся от книг.
- И среди икон хватает подделок, - перехватил взгляд Гаврила.
Утром его посетило вдохновение, и ему захотелось похвастать новым стихотворением. Открыв невзначай ладонь, он дал ей прочитать. Но чернила теперь складывали: "Брось заниматься канителью - всё кончается постелью!" От смущения Гаврила закурил, нанизывая дымные кольца на бороду. А она захлопала ресницами, будто в ладоши била. "Пойдём", - тряхнув юбкой, приказала она. И он поплёлся за ней, как пришитый.
И вот опять тот же запах ударил в нос.
- Я - мёртвый поэт на отдыхе, - рисуясь, представился он, будто видел её впервые.
Она шла к парому, шурша платьем, молчаливая и сосредоточенная, не обращая внимания на его приподнятую шляпу.
- Художника обидеть легко! - крикнул он вслед.
Она остановилась, точно раздавив насекомое, брезгливо выпятила губы:
- Ты - художник?
И Гаврила растерянно умолк.
Мир для Гаврилы давно утратил тайну, и только одна загадка торчала гвоздём: отчего так старательно сживают друг друга со свету? "От неопытности, - объяснял он себе, - живи два раза - такого бы не было". Со злости Гаврила плюнул в колодец, однако звука не услышал. Тогда он бросил в него камень и принялся считать. "А зачем так живут, и сами не знают", - продолжал он размышлять, сбившись со счёта.