47
Выше я писал о выступлении по радио какого-то американского пастора, говорившего о "религиозном возрождении в России". Сейчас нашел у себя на столе точную запись того, что он тогда сказал:
"В государствах, где власть против веры, - религия более чистая".
Это очень верно подмечено и очень точно выражено. Однако неужели, чтобы сохранить чистоту веры, нужно непременно уходить в катакомбы или жить под постоянно занесенным над тобой топором? Не думаю, чтобы эти крайности были непременным условием сохранения чистоты веры. Но независимость церкви от государства, каким бы оно, это государство, ни было, полная, надежно гарантированная автономия церкви - без этого условия сохранение чистоты ставится под угрозу.
Между прочим, на том же клочке бумаги, где я записал слова американского пастыря, приведена и другая цитата из его выступления. Он сказал:
"Обратили меня в христианство Достоевский и Толстой".
Соседство этих двух имен вызвало у меня сначала удивление, а потом мелькнула и прояснилась мысль о чем-то очень удачно сочетающемся: критика церкви и апология…
Нет, разумеется, ни катакомб, ни топора, ни гулагов, ни Освенцима не надо, избави Боже, а вот наличие равноправной оппозиции, достойной (а не заушательской) критики - было бы церкви на пользу. Как полезна во всяком деле всякая оппозиция и всякая доброжелательная критика.
Автономия церкви, и при этом не только православной. Равноправие церквей, вероучений и тех верующих людей, кого несколько высокомерно именуют сектантами… Да, мы, православные христиане, молимся за воссоединение церквей. Но в исторически обозримом будущем такое воссоединение не предвидится. Пока что речь может идти о дружеской, братской помощи и дружеской же критике. Но прежде всего - помощи. Потому что в упоминаемый исторически обозримый период главное зло и первейшая опасность, угрожающие человечеству, - это атеистическое государство, ничем не сдерживаемое воинствующее безбожие, крайние проявления которого мы видим (вернее, слышим о них) в какой-нибудь Албании или в Кампучии…
48
Две ночи подряд видел сны, связанные с церковью. Первый сон оставил осадок дурной, огорчительный, стыдный. Стою будто бы в толпе причастников, и вдруг появляется пьяный парень с каким-то белым маленьким стаканчиком и требует, чтобы ему налили - из Чаши. Я его хватаю за шиворот, что-то кричу, выталкиваю, бросаю даже, кажется, на пол. И молодой священник с Чашей в руке тоже говорит что-то нехристианское, что-то вроде: "А ну, дай, дай ему…"
Незамутненных снов теперь, увы, почти не бывает. И все-таки второй сон был светлее, радостнее.
Многоярусное, напоминающее то ли театр, то ли древний индийский храм здание. Я - внутри. Поднимаюсь по круглой и широкой каменной лестнице. С двух сторон идут по этой лестнице толпы людей. Понимаю, что идем в церковь… И вот - двери. Перед самым носом их изнутри закрывают. "Некуда. Полно". Просыпаюсь с ощущением чем-то замутненной радости. Мутно от сознания, что далеко не все стремящиеся в храм - верующие. Такое бывает и наяву. Когда не молишься, а сердишься, огорчаешься, раздражаешься. Такое раздражение испытывал я, например, в Троице-Сергиевой лавре, в семинарской церкви, где молящихся за всенощной было, может быть, раз в пять меньше, чем туристов, экскурсантов, вообще глазеющих. Некоторые из них стояли спиной к алтарю, смотрели наверх, на антресоли, где пел хор семинаристов и студентов академии.
Это раздражение, иногда сдерживаемое наяву, в снах проявляется, бывает, в такой непристойной форме, как в этом противном сне, когда перед причастием я бил человека…
В ночь с третьего дня на вчера видел замутненный, не до конца радостный сон. А вчера, в воскресенье, зашел вечером в Князь-Владимирский собор, удивился, что очень много народа, и еще больше удивился, обрадовался, просиял, когда, став в очередь за свечами, увидел, что все шесть человек, стоящие впереди меня, - молодые люди: от двадцати пяти до тридцати лет. Четыре девушки и два юноши. Конечно, потом они потерялись, растворились в толпе пожилых молящихся, но то, что меня встретили в храме сразу шесть молодых верующих, или ищущих веры, я принял как добрый знак.
Многолюдно в соборе было потому, что на следующий день отмечался день смерти преподобного Серафима Саровского. В проповеди отец настоятель говорил о поучительности жития преподобного старца, о его духовных и телесных подвигах. Говорил о том, как следует вести себя христианину, и между прочим сказал:
- Постараемся не смеяться над ближними, а еще лучше, и вообще не смеяться!..
Меня это кольнуло. Захотелось поднять руку, сказать:
- Верно ли это, батюшка? Почему же, скажите, христианину не следует смеяться? Глупо смеяться, зло смеяться - это одно. А смеяться от радости, не вешать носа при самых тяжелых житейских обстоятельствах - не проявление ли это самой глубокой, искренней, по-детски чистой веры? И еще одно - не боитесь ли вы, отец протоиерей, что ваша проповедь мрачной, безулыбчатой веры может отпугнуть от церкви - ну, хотя бы вот того молодого человека с усиками, который едва ли не впервые зашел в церковь и слушает сейчас вас? Десять минут назад я видел, как этот парень поставил свечу пред образом Казанской Божьей Матери и при этом не приложился и даже не перекрестился. Не знает, наверно, не умеет. Никто не научил его. К таким, к таким в первую очередь должна быть обращена проповедь с церковного амвона. А их вы как будто и забываете, отец настоятель, как будто их и нет в поле вашего зрения…
49
Люди ищут Бога. И всегда будут искать. Потому что можно убить человека, можно убить целый народ, но нельзя убить идею Бога. Люди ищут путей общения с Ним. В один прекрасный день огонек веры затеплился в душе молодого - или не очень молодого - человека. В этот счастливый день он начинает понимать, что без Бога жизнь - бессмыслица. Но - что ему делать, как оформить, выражаясь современным языком, то, что так радостно и вместе с тем еще очень смутно зашевелилось в его душе? Он знает, что верующие люди ходят в церковь. Поборов смущение, он идет в храм. Стоит, смотрит, слушает. Трудно представить, вообразить, что происходит в нем в эти первые минуты или часы. Он мало что понимает, а если его и в детстве не водили в церковь, то и вовсе ничего не понимает… Однако благодать уже коснулась этого человека. И снова его тянет в храм… Он покупает свечу, неловко ставит ее. Стоит, слушает - и песнопения хора, и возглашения священнослужителей, и беглую скороговорку псаломщика… Слушает и ничего, конечно, при этом не понимает. Когда в конце службы священник, как всегда, выходит на край амвона и молящиеся плотнее грудятся возле него, подходит ближе и этот молодой человек…
Вот тут-то я почти всегда и удивляюсь и огорчаюсь. Церковная проповедь - единственный момент всенощной службы, когда священник обращается к пастве не на церковно-славянском, а на современном русском. Почти все слова его понятны и непосвященному. Здесь, казалось бы, и место горячей, планомерной, продуманной, умной пропаганде православия, самому популярному изложению догматов его, приобщению неофита к церкви, к основам христианства. Увы, редко-редко услышишь яркую, вдохновенную, зажигающую проповедь. Чаще всего - это толкование только что прочитанного евангельского текста или, как давеча, скучноватый пересказ жития тех святых и угодников, "их же память ныне совершаем". Конечно, многое тут зависит от таланта пастыря и проповедника. Талантливых я встречал и даже в том же Князь-Владимирском соборе. Ровно год назад в день поминовения преподобного Серафима очень старый, но еще бодрый, живой, даже бойкий о. Владимир так просто и хорошо, я бы сказал - по-лесковски увлекательно, рассказал с амвона о том, как давным-давно их мать возила в Саровскую обитель его больного четырнадцатилетнего брата, который с четырех, кажется, лет не мог ходить. И как, приложившись к образу или к раке с мощами преподобного, мальчик - пошел и стал ходить… Рассказывалось это не очень ладно (о. Владимир не из академиков), простодушно и вместе с тем, как я уже сказал, увлеченно и увлекательно.
- Я маленький тогда был. Меня не возили. Но мне очень хорошо запомнилась такая печальная подробность, что в монастырской гостинице, где мама с Николашей останавливались, у них украли золотые часы.
Тот же о. Владимир, у которого я был на духу за общей исповедью, долго и вдохновенно объяснял исповедующимся существо святой исповеди и святого причастия, учил правильно креститься, доступно и просто говорил о понятии греха и искупления.
Видел я, разумеется, и других талантливых проповедников. Они есть. Но их мало, во-первых. А во-вторых, одного таланта и одного красноречия недостаточно. Надо быть фанатиком. И надо иметь смелость. Не сомневаюсь, что и в церкви существует цензура и редактура. Не только внешняя, государственная, но и внутренняя. Все равно, внутренний ли голос или голос извне подсказывает священнику: "Избегай всякой проповеди религии. Помни, что конституция обеспечивает всем гражданам право исполнения религиозных обрядов и право на атеистическую пропаганду. О пропаганде же религии там упоминаний нет. Значит - нельзя".
…Что-то давно не видел я о. Владимира. Даже за предновогодней торжественной всенощной, когда служил весь клир, не мелькнула передо мной его седая лысеющая голова. Был после этого в соборе еще раза два-три, хотел спросить и - побоялся.
Жив ли?..
50
Да, человек думающий не может не искать Бога. Душа просыпается и тянется к высокому. Далеко не всем удается достигнуть этих высот, и тогда человек страдает.
В 1958 году я лежал в нервной больнице, лечился от бессонницы. Вместе со мной, в один час со мной поступил в приемный покой больницы человек моего приблизительно возраста - архитектор Сабуров. Он тоже страдал и бессонницей, и раздражительностью, и всем прочим, что сопутствует сильной неврастении. Оснований для этого у Сабурова было не меньше, чем у меня.
В июле 1941 года молодой архитектор записался в народное ополчение. В августе, когда шли бои за город Пушкин, этот очкастый интеллигент, совершенно измотанный, в то время еще бессонницей не страдавший и тем не менее трое суток подряд не знавший сна, забрел каким-то образом в Екатерининский дворец. В одном из покоев он увидел уютный старинный диван, над которым белела картонка:
"На этом диване родился Александр I".
Не поборов соблазна, Сабуров прилег и сразу провалился в сон. А когда очнулся, над ним стояли с автоматами в руках - немцы.
Я не помню всех подробностей его рассказа, запомнил только, что в плену он был недолго, а все остальное время немецкого владычества работал в Новгороде - главным архитектором епархиального управления. Восстанавливал в городе и в области храмы.
Он вращался среди духовенства, видел религиозный подъем, охвативший духовно раскрепощенный народ, видел переполненные храмы, любовался всем этим, вдохновенно трудился над восстановлением древних соборов, а сам, воспитанный в неверии, был от всего этого душевно далек, оставался неверующим.
- А я так хотел и хочу верить, - с неподдельной мукой в голосе говорил он мне на прогулке в маленьком больничном садике. - Я бы многое отдал, чтобы поверить в Бога!..
После освобождения Новгорода Сабуров получил срок, в тюрьмах и лагерях он тоже видел много верующих и тоже завидовал им и страдал. В больнице, в том же садике, где мы с ним гуляли, он познакомился с женщиной, которая стала потом его женой. Умер он несколько лет назад, в Иванове, об этом мне сообщила его жена. Нашел ли он Бога - не знаю… Но искал и жаждал он Его страстно.
А вот что я прочел в дневнике Л. К. Чуковской:
"Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. И вера только в то, что если человек в этой жизни, вопреки всему, успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил… Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне - как душа Пушкина или Толстого, - то она будет жить и после смерти - нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет…"
И в этом случае я не уверен, что Лидия Корнеевна верно поняла и точно изложила слова Т. Г. Габбе (ибо "Туся" это она - Габбе), но "нам бы хоть какой-нибудь мистицизм" - это вырвалось из души самой Лиды Чуковской. Правда, это не сабуровская жажда веры. Здесь все-таки больше рассудка, риторики, чем души.
Но, как часто бывает, можно и умом дойти до сознания, что жизнь без веры труднее, чем с верой. Не то же ли имела в виду Тусина и Лидина подруга А. И. Любарская, когда несколько лет назад сказала мне:
- Я убедилась, что человека надо с детских лет воспитывать в религиозном духе.
Но - КТО будет воспитывать? Неверующим или индифферентным родителям это и в голову не придет. Атеистическому государству - тем более. Задумываешься над этим и вдруг начинаешь понимать ход мысли Игоря Огурцова и того молодого последователя его, который с горечью сказал мне:
- Меня же не научили!..
Да, это соблазнительный путь - христианизация общества по Огурцову. Но еще и еще раз скажу - соблазнительный, но и ложный путь!
Всякая скороспелость опасна и в политике, и в экономике, - вспомним "культурную революцию" или насильственную всеобщую коллективизацию. Сколько бед наделали эти всероссийские авралы. Тем более опасна скороспелость в деле духовного возрождения нашего несчастного народа.
Да, очень много времени потребуется, чтобы мирным, ненасильственным путем, без подстегивания, без принуждения привести страну к истинному православию и к истинному христианству.
51
Давно ли я выписывал - не без некоторого умиления - выдержки из интервью, которое дал корреспонденту "Комсомольской правды" зампредседателя Совета по делам религий Фуров. В стране 20 000 действующих храмов, исключается оскорбление чувств верующих. Советские законы считают уголовно наказуемым деянием отказ гражданам в приеме на работу или в учебное заведение в зависимости от их отношения к религии… Но вот прошел месяц или полтора, развертываю ту же газету и читаю воспоминания старого комсомольца о том, какие героические дела творились у них в районе в первые годы революции. Первую сельскохозяйственную коммуну основали там, оказывается, сектанты-евангелисты. Надо было ее, эту лжекоммуну, "прикрыть". И вот поручают двум комсомольцам проникнуть в секту и "разложить ее изнутри"… В результате и коммуны не стало, и секта "распалась". А что это такое, мы хорошо знаем. Это судебный процесс, это лишение родительских прав, осиротевшие дети, этап, Соловки, Нарым, Колыма… Но сейчас я думаю не о судьбе этой христианской коммуны и не о судьбе коммунаров-евангелистов, а о тех восторженных, романтических тонах, в каких все это подается на газетной странице.
И невольно задумываешься: не вдохновляют ли подобные мемуары и нынешних молодых на такую же романтику? Не проникают ли и сейчас?
Такая мысль у меня, грешного, не раз возникала. Что ж - дело интересное, выгодное и при этом абсолютно безопасное. Это - не шпионаж в пользу нашей разведки где-нибудь в ФРГ или США. Там если засыпался и не был при этом застрелен - получай бессрочную каторгу или 99 лет Синг-Синга. А в семинарии, в секте, в синоде - во-первых, некому тебя ловить, там ничего похожего на контрразведку нет и быть не может. А во-вторых, если и попался - получай комсомольское или партийное взыскание за некачественную работу и переключайся на другую работу, возможно на той же стезе.
Конечно, все это предположения. Но ведь нельзя сказать, что предположения совсем уж безосновательные. Было бы даже, пожалуй, странно, если бы в стране, где проникают повсюду, не было бы сделано попыток проникнуть и в эту сферу. Засылают же своих людей на радиостанции "Свобода" и "Свободная Европа", в секретариат рейхсканцлера, к черту на кулички, в кратер вулкана… Неужели же труднее внедрить своего человека, скажем, в духовную семинарию?
Где-то я слышал или читал, что церковное руководство принимает меры, чтобы такого быть не могло. Поступающий в семинарию должен представить рекомендацию приходского священника или своего духовного отца… Но ведь если готовиться заблаговременно и если хорошо, талантливо притвориться - трудно ли раздобыть и рекомендацию?
Пишу обо всем этом, а что-то внутри говорит: не надо! Не надо!..
Больно писать об этом.
В годы молодости такие мысли ко мне не приходили. Я уже писал, что вообще в те годы личность священника моего внимания особенно не привлекала. И мысли о священнике не отвлекали от молитвы. Сейчас это чаще бывает. Отвлекаюсь. Вглядываюсь. Вдумываюсь.
Естественно ли такое?
И удивительно ли, что и сны мои, сладкие сны о церкви нет-нет да и замутятся, что к сладости их нет-нет да и примешается горечь.