Верую... - Леонид Пантелеев 22 стр.


Что это - фраза? Форма? Традиция? Откуда же взялась эта традиция у человека, родившегося в семье далеко не богомольной, выросшего в вольнодумной лицейской среде? И едва ли не с пеленок зараженного вольтерьянством? Говорят ли эти "благословляю" и "Христос с вами" о глубине веры Пушкина? Так же как, скажем, слова "перекрестите меня", обращенные умирающим к Е. А. Карамзиной? Да, говорят. Ведь не для Николая, не для Бенкендорфа, не для Фотия или Филарета все это говорилось и писалось. Это материальное, житейское проявление растущей, выросшей, добытой Пушкиным души. Так же как серебряный образок, о котором так много и взволнованно говорила перед смертью Тамара Григорьевна и который завещала положить вместе с нею в гроб, - этот образок не суеверие, как это, может быть, смотрится глазами Лиды Чуковской или А. И. Любарской, а нечто очень высокое, значительное, религиозное в самом высоком значении этого слова. Для меня это свидетельство бессмертия души той, которая еще полвека назад удивила подругу, записавшую в своих воспоминаниях:

"…была так умна, так образована, так начитана, от ее суждений веяло зрелостью ума и сердца. И вдруг - Евангелие, Пасха, церковь, золотой крестик, молитвы".

Возможно, кого-нибудь точно так же удивил и Пушкин, пересохшие губы которого "слабым, но явственным голосом" сказали:

- Благословите меня!..

63

После очень долгого, чуть ли не годичного перерыва удалось побывать в Лавре. И радостью и грустью повеяло на меня в ту минуту, когда я поднялся из метро на залитую солнцем площадь. И ничего не осталось от этой грусти, когда оказался под сводами огромного, какого-то уютно-неуклюжего, однопридельного храма. Молился горячо. Заметил, однако, что последнее время не только молюсь, но и наблюдаю.

Одно из наблюдений: сильно изменился состав молящихся. Деревня - вологодская, псковская, новгородская, калининская, - хлынувшая в послеблокадный вакуум и пополняющая и сейчас небывалыми темпами население нашего города (как, впрочем, и многих других городов), заполняет на две трети, если не больше, и наши храмы. Говорят об этом не только лица молящихся, не только ритуальные платочки "в роспуск", но и многие другие приметы. Вот, например, тот столик-многосвечник, который именуется "кануном" и перед которым служатся панихиды и перед которым читаются заупокойные поминальные записки. Раньше, бывало, редко-редко увидишь на этом столике вазочку или тарелку с кутьей: горка вареного риса, украшенная изюмом, а иногда даже и мармеладом. А что делается на "кануне" сейчас, особенно в Троицын день и в другие родительские дни, то есть в дни поминовения усопших! Яблоки, апельсины, французские булки, батоны, конфеты, печенье в пачках… Один раз видел целый небольшой тортик. Вероятно, в этом можно усмотреть что-то трогательное, но меня, грешного, огорчают и даже раздражают эти изобильные театральные буфетики перед лицом Распятого. Очень уж карикатурно "веет древними поверьями", языческою тризною от этих марокканских апельсинов или полузасохших эклеров.

Есть и другие наблюдения.

Перестали, или почти перестали, молиться, так сказать, вне службы. Редко увидишь пожилую даму, еще реже старика и уж совсем в редкость увидеть в наши дни молодого человека, стоящего на коленях перед образом Скорбящей или перед распятием, проливающего слезы, вдохновенно молящегося не церковными, заученными, а своими, из сердца идущими словами.

Да и положенное церковью исполняют далеко не все. При чтении Святого Евангелия голов не преклоняют, при исполнении "Слава в вышних Богу" и "Величит душа моя Господа" на колени не опускаются. То есть опускаются, но далеко не все.

А кто они - эти все? Как сказал недавно мой партийный сосед по лестничной площадке: "Эти богомольные старушки - комсомолки двадцатых годов". Ну, разумеется, не все комсомолки, но все или почти все - мои сверстницы, люди выросшие и духовно и физически в безбожное советское время.

…Слушал проповедь. Был день памяти Св. Иоанна Богослова, и ему же, как положено, посвятил свое обращение к молящимся священник (ровно год назад я слушал проповедь о нем же и в том же, кажется, храме). Проповедь яркой не назовешь, но слушали внимательно, кое-что понимали. Но именно лишь "кое-что", очень немного. Тот, кто не знает Евангелии, Апокалипсиса, посланий Иоанна, не знает истории возникновения христианства, тому даже фразы, что во время Тайной вечери "этот любимейший ученик припадал к персям Христа" или что он "присутствовал при воскрешении дочери Иаира и при томлении Спасителя в Гефсиманском саду"… Но были повторены в этой проповеди те слова любимого ученика Христа, которые не могут остаться непонятными и не дойти до сердца любого слушающего: "Дети, любите друг друга" и "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь".

Я сказал "любого слушающего". Любого ли?

За полчаса до проповеди в толпе, стоящей к миропомазанию, какая-то старуха, нечаянно конечно, толкнула соседку или наступила ей на мозоль. Та не только стала громко браниться, но и ударила с размаху свою "обидчицу".

- Как вам не стыдно, - сказал я негромко. - Вы же в храме, вы - христианка.

- А иди ты! - услышал я в ответ.

Научит ли чему-нибудь эту старуху проповедь отца настоятеля? Не поздно ли?

64

И еще одно запомнилось, осталось в памяти от этого посещения Лавры.

В той же толпе, устремленной к празднику и миропомазанию, несколько левее и позади меня оказалась молодая пара: скорее всего, муж и жена. По всему видно было, что зашли они в храм случайно, из любопытства, даже "смеха ради". Посмеивались, перешептывались… Но постепенно что-то их брало, смеялись и шептались они уже не так громко. А тут их втянуло в толпу, они оглянулись и поняли, что если выбираться из толпы, то придется действовать локтями, толкаться. Теперь они были уже впереди меня… Я видел, что они еще шутят, но шутят уже как-то по инерции, что втянуты они не только в толпу, но и в то, что эта толпа совершает. Пошептавшись, они решили делать, что все делают: прикладываться. И парень стал креститься, то есть не креститься, а размашисто бить себя всей пятерней по лбу и по плечам.

Я шепнул его спутнице:

- Научите вашего мужа правильно креститься.

И показал.

- А разве не так? - сказала она, показав двуперстие.

- Так молятся старообрядцы, староверы.

Она стала объяснять мужу. Они уже не улыбались.

Я медленно подходил к иконе и молился уже не только за себя и за близких своих, но и за этих молодых людей тоже:

- Научи их и вразуми, Господи!

Поотстав, наблюдаю за ними. Вижу только их спины. Вижу, как сначала он, а потом и она, перекрестившись, поцеловали икону и подошли к священнику. Священник, наклонившись, что-то ей сказал, задержав на несколько секунд.

Потом я увидел их стоящими уже лицом к алтарю… Он сильно смущен, потирает пальцами лоб, нюхает пальцы. Она - улыбается. Но улыбка у нее уже не дурашливая и даже не смущенная, а радостная.

Да, на лице ее блуждала радость, прежде ей незнакомая.

Они уже не были зеваками, они приобщились.

Конечно, это еще не вера, это еще далеко от веры, от церкви, от настоящей религии. И все-таки не бесконечно далеко. Этих людей уже коснулась благодать. Они уж стали на путь веры. И как нужен им в эту минуту умный и добрый пастырь!

Что сказал этой молодой женщине священник? Не знаю. Вряд ли сказал ей:

- Подождите до конца службы. Хочу поговорить с вами и с вашим мужем…

В лучшем случае он сказал ей то же, что сказал и я. Может быть, поздравил с праздником. На большее у него нет права. У советских людей есть право на атеистическую пропаганду, право же на пропаганду религии в конституции не записано.

Мне, мне следовало поговорить с этими людьми. Но спохватился я слишком поздно. И вот - в тысячный раз должен был каяться и виниться в том, что пропустил случай, - побоялся, или поленился, или постеснялся поставить свечу на подсвечник.

65

Читаю дневник С. А. Толстой. Впечатление эти записи производят в целом тягостное. Жаль обоих, и жаль детей, растущих без настоящей религии, но больше всего все-таки жаль самого Льва Старшего, лишившего себя радости и до конца дней сознававшего это - что лишает себя радости, что из упрямства заглушает в себе голос души и дает волю голосу рассудка.

И еще одно впечатление: в этом доме ни у кого не было твердых позитивных убеждений. Отрицали все: кто - церковь, кто - только обрядность ее, кто - пустословие расхожего толстовства, философию "темных"…

Софья Андреевна, в жилах которой текла какая-то доля протестантской крови и которая, любя мужа и преклоняясь перед его гением, не могла не поддаться влиянию его проповеди, была, пожалуй, самой трагической фигурой в яснополянском доме. Конечно, ерунда и клевета, будто она выступала против толстовского христианства из одних низменных, корыстных соображений. Да, она не скрывала, и в своих дневниках и воспоминаниях открыто пишет, что не могла, не в силах была держаться завета: "оставь все и иди за Мной". И все-таки претили ей в толстовстве не эти прекрасные утопические крайности, не христианский максимализм толстовцев. Но как же сама Софья Андреевна относилась к религии, в какого Бога верила? Думаю, что в ее голове и в душе путаницы, неустроенности было еще больше.

В дневниках часто упоминается, что она молится. Нередко встречается и непосредственное обращение к Богу. Детей своих графиня учит Закону Божию. Но в тех тетрадях дневника, которые я успел прочитать, не обнаружишь ни одного упоминания о посещении ею церковной службы. Даже под Рождество, на Пасху, в Великий пост.

И вместе с тем С. А. Толстая сетует, что дети ее растут без религии. И очень убедительно, хотя и своеобразно, доказывает необходимость церкви - правда, не для всех, а для детей и для народа.

"…Для детей и для народа, - пишет она, - необходимы формы, необходимо что-нибудь, в чем бы хранилось и выражалось отношение к Богу. Для этого церковь; и от церкви, людям вне своих высших нравственных и отвлеченных верований, отлучаться невозможно, ибо очутишься в самой безнадежной пустоте…"

Эта мысль верна в самом общем и в самом главном: в том, что, оказавшись вне церкви, очутишься в безнадежной пустоте. Это состояние (не сомневаюсь в этом) испытал ее муж и в еще большей степени испытывала она сама, отстаивая нужность церкви, но оставляя ее при этом лишь детям и "простым" людям. Вот тут, в этих заносчивых словах графини Толстой все, от начала до конца, ложно, проникнуто высокомерием, душевной тупостью, недостойной христианина гордыней.

Для графини церковь это "что-нибудь", в чем хранилось бы и выражалось отношение человека к Богу. Но при этом только для малых сих. Люди высоких нравственных и отвлеченных верований, такие, как она и муж ее, в церкви не нуждаются.

Им "формы" не требуются.

Конечно, - я уже говорил об этом, - возможно и такое. Можно молиться - дома, в лесу, на улице, в железнодорожном вагоне, в кабинете следователя, в зале суда, на эшафоте… И молимся. Всюду, где можно.

И вместе с тем, когда есть для этого возможность, ходим в церковь. Возжигаем свечи. Прикладываемся к иконам. Исповедуемся. Приобщаемся Святых Тайн. И видим во всем этом не только "форму", а и чувствуем - и в себе, и над собой, и вокруг себя - присутствие благодати.

66

Понимаю, что, говоря о "простых людях", графиня противопоставляла их не родовой аристократии, а аристократии духа, то есть интеллигенции. Но говоря о детях, она имеет в виду, конечно, биологический возраст человека, забывая, что мы, христиане, все - дети одного Отца.

И забывает Софья Андреевна сказанное Спасителем:

"Истинно говорю вам: если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное".

То есть, все мы должны оставаться детьми до последнего часа, и даже больше - остаемся ими и за последним часом, за пределами земной жизни.

А для графини Толстой дети - не люди, как и те "простые", для которых, по ее представлениям, только и существует и нужна церковь. А зачем же, спрашивается, детям церковь, зачем им знать молитвы, Закон Божий, последовательность богослужения, если в один прекрасный день отец и мать призовут их к себе и скажут:

- Ты уже вырос, пора тебе узнать, что все, чему мы тебя шестнадцать лет учили, - все это ложь, мракобесие, басни и суеверие. Живи без церкви, как мы живем.

Не знаю, что лучше: этот ли гадкий компромисс, эта ли сатанинская конфирмация или полное и бескомпромиссное отрицание церкви, проповедуемое Толстым? Для меня, как для каждого православного христианина, и то и другое неприемлемо. Но толстовство все-таки честнее, тут есть с чем спорить и что защищать, а позиция графини Толстой обескураживает своим беспощадным цинизмом.

Толстой нападает на обрядность, высмеивает, и часто зло, карикатурно высмеивает ее. Как будто условности и обрядности мало и без церкви в нашей жизни.

По графине, детям и народу нужны формы.

По графу, и формы не нужны.

А ведь не обходится и сам он без формы даже в своем общении с Богом. Молясь, называет Его Хозяином, Отцом. И с большой буквы. Хотя и это - условность, символ, как и всякое слово человеческой речи есть условность, форма, в которую выливаются понятия.

Мало ли еще условного в человеческом обиходе! Целует же Лев Николаевич своих близких по крови и по духу. Пожимает им руки. Говорит "здравствуйте", и "до свиданья", и "прощайте". Называет их "Софьюшка", "Ваня", "Алеша", "Саша", "Захар Иваныч"… Живет в России, хотя и Россия - это образование условное, как и название всей нашей планеты, и Луны, и Солнца, и Венеры… Ведь стоит посмотреть на все эти рукопожатия и поцелуи глазами какого-нибудь пришельца с другой планеты, и все это (как и многое другое) можно высмеять, как высмеивает Толстой в постыдно богохульной главе "Воскресения" православную церковную службу, глумясь и оглупляя то, что светло и свято для всякого верующего христианина.

Антицерковная, антиправославная проповедь Толстого, да еще всячески раздуваемая советской пропагандой, школой, популяризаторскими изданиями, привела к тому, что многие считают его неверующим. Недавно одна еще не старая, интеллигентная женщина сказала при мне:

- Отрицая Бога, Толстой…

Бога Толстой отрицать не мог. Иначе он не был бы гением. Толстой сомневался в божественности личности Христа, но не сомневался в божественности Его учения. Хорошо сказал об этом Бунин:

"Есть ведь миллионы не-христиан, миллионы не признающих Христа Богом, и, однако, верующих".

Бунин же высказывал и подкрепленное весьма убедительными фактами предположение, что Толстой готов был вернуться в лоно церкви. Не знаю, вернулся ли бы тогда, сразу после своего ухода из Ясной Поляны, но знаю, ни минуты не сомневаюсь, что, проживи он еще десять лет, он непременно поднял бы голос в защиту церкви, православия и всех вообще гонимых за веру.

67

Троицын день.

Под утро видел счастливый сон. Было это не в церкви, даже не помню где, и я только говорил с кем-то о церкви, и все-таки проснулся полный того горячего счастья, какого давно не испытывал. Вчера вечером собирался в церковь, но помешали дела, засиделась посетительница, и ко всенощной я не попал. За что же так щедро наградил меня Господь - что благодать, которой я лишился под вечер, снизошла на меня под утро Троицына дня?!

Благодарю Тебя, Господи! Да святится имя Твое!

Ведь для меня даже записывать что-нибудь на этих страницах - радость. Вероятно, уже давно можно было поставить точку, а я все тяну. Читающий, наверно, это заметил, но я рассуждаю так: если меня волнует то, о чем я пишу, то непременно должен найтись кто-нибудь еще, кого тоже не могут не взволновать мои записки.

Невозможно со всеми тонкостями и оттенками, со всеми ужасами и со всей сладостью записать сновидения. Почему же? А потому, что это особый, так сказать, жанр или, точнее, особый вид существования.

Не могу вспомнить в мировой литературе описание сна, которое хоть сколько-нибудь было похоже на сон. Или это поэтичный, возвышенный, но очень уж реалистически исполненный рассказ, вроде сна Обломова, или причудливые кошмары в духе Кафки. И то и другое - литература. Что-то похожее на ощущение сна - временами страшного, временами сладостного - испытал я, когда читал впервые "Божественную комедию".

Как передать не сюжет, а именно эти ощущения спящего, его физические и духовные воспарения и падения, замирание сердца, стучание сердца…

И все-таки я пытался в этой статье посильно изобразить некоторые свои сновидения. Знаю, что это - не то, что сна не получается, что сон остался при мне и во мне. Может быть, несколько по-другому обстоит дело с тем, что я называю снами наяву?

Поиски православной - и не только православной - церкви в чужом городе. Особенно за границей.

Ведь не один же это голый авантюризм! Мало ли что приходится разыскивать в чужом городе. Скажем, банк, или сберегательную кассу, или почту. Или музей, или магазин авторучек. Мне ответят, что все это не требует скрытности, о почтамте и о магазине можно спросить у любого встречного. Спрашиваем и об "ortodoxische kirche". Но не так спрашиваем. Там без замирания сердца, здесь с замиранием.

А неожиданное появление на твоем пути храма!..

Разве неожиданное возникновение перед тобой какого-нибудь известного памятника или музея может обрадовать с такой силой, с какой обрадовались мы, увидев на улице элегантной европейской Женевы златоглавую русскую белую церковку?

Вот еще несколько таких радостных неожиданностей, несколько снов наяву.

Назад Дальше