Про папу я уже не спрашивал. А присутствие дяди Миши было чревато осложнениями. Но я пообещал мальчику в следующий раз обязательно зайти.
– Когда? – спросил он.
– Завтра... – ответил я, – вечером. Только маму предупреди.
Он серьезно кивнул, и я понял, что не имею права его обмануть.
Назавтра, с цветами и подарком я позвонил в их дверь на пятом этаже. Мне открыла молодая высокая женщина, с горделивым носом и подбородком, из той элитной театрально-филармонической питерской породы, которая в постперестроечные времена впала в депрессию и нищету, но не утратила интеллигентской спеси. Из-за нее выглядывал мой маленький мальчик:
– Мама, я же говорил, что он придет!
– Значит, заговор, – усмехнулась мама, – а я ничего не знаю. Проходите, садитесь, объясняйтесь. Это мне? – притворно удивилась она цветам. – Спасибо, спасибо... И все же потрудитесь объяснить, что все это значит? Откуда вы взялись на нашу голову?
– Он не взялся. Он Карлсон, который живет на крыше. Я сам видел... Только он без... – И мальчик вдруг осекся, не обнаружив на моей спине пропеллера.
– Сломался, – глядя на него, похлопал я себя тыльной стороной левой руки по лопаткам. – Хожу на веревке и пешком.
– Мой сын утверждает, что видел вас на стене. Что вы там делали в поздний час?
– Тренировался, – не моргнув ответил я. – Через две недели сборы у семитысячника... у пика Коммунизма... в Таджикистане. Восстанавливаю форму.
– Вы что, из этого дома?
– Нет, но здесь живет мой приятель.
– Значит, с ним на пару? – похоже, вполне принимая мою версию, усмехнулась женщина.
– Нет, – сказал я. – Он техник-инженер. Мастерит оборудование, а я опробую.
– А что, нет каких-то специальных полигонов? – делая слабую попытку осознать неинтересную ей область, спросила женщина.
– Дорого нынче, – сказал я, и она с серьезным видом кивнула. Это был весомый аргумент.
Потом она поднесла красивую вялую руку к виску и тронула его, как бы пробуждая резервы памяти:
– Этот пик Коммунизма... он что, так до сих пор и называется? – тема общения была исчерпана, и женщина не знала, о чем еще со мной говорить.
– Сам удивляюсь, мадам, – сказал я. – Впрочем, разве вас не удивляет двуглавый орел рядом с пятиконечной звездой на фуражках наших военных. Наша история, как и жизнь, амбивалентна...
Последнее слово пришлось женщине явно по душе, и она оживилась, словно почувствовав во мне ровню. Я же, наоборот, скис, и фитилек любопытства угас. Я трижды выругал себя за то, что допустил непростительную сентиментальность, ввязавшись в эту историю, и уже искал пути для отхода, но тут меня посадили пить чай с домашней выпечкой. Эта проклятая выпечка тронула мои детские струны, и я снова размяк, как обслюнявленный пряник. Мы сидели за узким кухонным столом, и наши с мамашей коленки раза два встретились. Я заметил, как при этом вспыхнуло изнутри ее лицо, и понял, что дядя Миша не выполняет возложенных на него обязанностей. Я повеселел и представил, как поимею ее. По ее лицу я видел, что она читает мои мысли и не очень-то скрывает свои. Мальчик же, торопливо выхлебав чай, сорвался со стула и приволок мне большую детскую книгу с картинками. Вежливо, не говоря ни слова, он положил ее мне на колени и встал рядом.
– Все, теперь это надолго, – не без досады усмехнулась мамаша, словно рассчитывала, что мы с ней сами что-нибудь почитаем.
История про Маленького Мука заняла много времени, но кое-где я узнал перипетии своей собственной судьбы. Мамаша тоже слушала с сочувствием. Она двигалась мимо нас по кухне, и одним глазом я следил за взмахами ее длинной – до сухих щиколоток – шелковой юбки. Мальчик тоже, видимо, следил за мамой, потому что, когда она закончила свои кухонные дела, он попросил ее посидеть с нами. Он хотел, чтобы нас было трое. Он справедливо считал, что первоначальная семейная ячейка состоит из трех человек. Это был мальчик-объединитель. Мамаша не без робости опустилась рядом со мной – с другой стороны места не было. Наши бедра соприкоснулись и высекли искру. Я читал уже не так внимательно, и иногда она наклонялась передо мной к книге, чтобы меня поправить. Тогда я специально стал делать ошибки, и мальчик тоже стал поправлять – оказывается, он знал эту историю наизусть. И вот я ошибался, а они дуэтом поправляли – получалась игра, и всем стало весело. Тогда я чуть развернул левое плечо, загораживая от мальчика маму и, глядя в книгу, положил левую руку на мамашино бедро. Она двумя пальцами, как лягушку, сняла ее. Прочтя еще два предложения, я робко, просительно провел указательным пальцем по шелку юбки от колена до бедра, на что никакого ответа не последовало. Тогда я снова вернул руку на ее бедро, и больше меня не прогоняли. Я смотрел в книгу и видел фигу, и мальчик читал за меня наизусть целые куски. Юбка оказалась не сплошной – она запахивалась – и я легко нашел путь внутрь. Чтобы я не повел себя как слон в посудной лавке, мамаша придерживала мою руку – по сантиметру, в борьбе, уступая свою территорию. Собственное сопротивление возбуждало ее и поддерживало иллюзию благонравия. Так, вдвоем, мы добрались до трусиков, и я заглянул за барьер. Там все было в соку и цветении. Мамаша закинула голову и еле слышно засопела своим недавно горделивым носом, я же в предвкушении финала повысил голос – впереди оставалась еще одна страница. Когда же остался лишь один абзац, мамаша стала крупно вздрагивать и до боли стискивать мне руку. Обожаю женский оргазм – в этот миг я себя чувствую Творцом, Демиургом. Кончиком указательного пальца, как микеланджеловский Саваоф, я поджигаю фитиль первоматерии и из гигантской силы взрыва рождается новая вселенная.
В этот момент я глянул на мальчика и увидел, что он больше не слушает меня, а, чуть вытянув голову, внимательно смотрит в направлении моей левой руки. Я же не успел сам туда глянуть, потому что мамаша резко встала и, закрыв лицо руками, быстро вышла из кухни.
– Дядя Карлсон, моей маме плохо? – громко спросил мальчик.
– Нет, сынок, – раздался из ванной ее голос. – Твоей маме хорошо.
Я успел дочитать историю, хотя не уверен, что мальчик меня слушал.
Потом она отвела ребенка в комнату, вернулась и, в праведном гневе встав передо мной, велела убираться. Я понял, что навсегда.
Ночь третья
Да, в пору своего сексуального пробуждения, где-то лет в двенадцать, когда я, долго мучая свой маленький пенис, стал наконец извлекать из него по несколько матовых капель нового для себя снедающе-сверкающего чувства, я стал мечтать не просто о полетах, но о полетах перед окнами высоких домов, где красивые девочки укладываются спать. Я мечтал влетать к ним и смотреть на них, сонных... Для моего детского либидо это представлялось достаточным. Я был тогда влюблен в Мальвину – девочку-куклу из сказки про Буратино. Я завидовал ее верному псу Артемону, который жил в ее домике, я чувствовал себя Пьеро и не терпел тупую деревяшку Буратино. Почему-то большинство мужчин вырастают из таких вот Буратино, и очень мало кто – из нежных, чувственных и тонких Пьеро. Я много влюблялся: в детском саду, в школе, в хореографическом училище, но всегда – в девочек и девушек с правильными чертами лица, с кукольными личиками. Мой идеал – немецкая манекенщица Клаудия Шиффер, женщина-кукла, рlastic girl, длинноногая Барби из пластмассы. В юности, до встречи с первой своей женщиной, я мечтал о большой надувной кукле, с какими отправляются в море моряки дальнего плавания. Пока же я не познал первую женщину и целых пять лет чуть ли не ежедневно выпускал из себя белесый фонтанчик мечты, кропя им сокровенные страницы взрослых любовных романов и картинки обнаженной женской натуры, я создавал тела своих возлюбленных из подушек, а то, что по-русски названо жутковатым, как ночной кошмар, словом "влагалище" – из полотенца, тугим узлом обхватывающего под головкой мой неутолимый мужской феномен. Я экспериментировал с мочалками и губками, с дыней, в которой вырезал дырочку, выбирая изнутри лишнюю мякоть, я применял даже хурму, но, бедная, обычно она расползалась раньше, чем я был готов, закрыв глаза, раствориться в ее волглой клетчатке... Примерно тогда же я познал сладостный поцелуй сильной водяной струи из крана, дробной лаской, как языком, колотящей в точку экстаза – прямо под головкой моего машущего крылами сладострастия.
Я хорошо помню свою первую женщину и часто вспоминаю ее, хотя мой первый коитус закончился для меня полной катастрофой – разрушением чуть ли не до основания возведенной мною сверкающей пирамиды под названием ЖЕНЩИНА. Я уже так никогда и не смог водрузить на прежнее место те фантазмы, из которых ее сложил. Мы были пьяны, к тому же у нее еще не кончилась менструация, и пока я делал то, что в моем представлении и было соитием, на простыне под нами натекло огромное розовое пятно... Потом мы куда-то ехали и, приехав, снова занимались тем же, словно я каждым новым разом пытался перечеркнуть уже пережитое мною сокрушительное разочарование, – ее раскрытая розовая ракушка, которая, как я теперь понимаю, была вовсе неплоха, издавала какие-то непотребные звуки, разя наповал самые дорогие мне упования, а я все не мог остановиться. Так порой, взяв вещь, чтобы ее починить, мы словно в чаду злых чар, доламываем ее до конца.
Кстати, насколько безобразен наш великий и могучий... – я имею в виду русский язык, – когда он обращается к, так сказать, первичным половым признакам женщины и мужчины. Каждое слово – как удар пыльным мешком по голове. Не это ли и есть исторически закрепленное в нашем сознании отношение к сексу и всему, что с ним связано. Несчастен тот народ, который издревле называл это срамом. Даже хорошее слово пах, выдохом трех легких своих звуков, обозначающее впадинку, углубление, и так живо сразу рисующее в моем воображении равнобедренный треугольник женского курчавого лобка с углами "П", "А" и "Х", для меня непоправимо испорчено намеком на начальные буквы самых популярных в нашем лексиконе похабных слов и отвратительным для меня созвучием со словом пахнуть. Для расшифровки же буквы "А", напоминающей мне отдающуюся женщину, в моем сознании нет более близких аллюзий, чем слово "Антихрист".
Или антагонист. Как Синди Кроуфорд, патентованая модель фирмы "Ревлон", – помада, помада и еще раз помада. Ее я не выношу, как вампир не выносит света, как нечистая сила – креста. У нее лицо своего в доску парня – она смотрит на тебя со всех углов и реклам как добрая спутница жизни, боевая подруга. Она видит тебя, сочувствует тебе, она улыбается тебе и говорит: не робей, не вешай нос, смело иди вперед, тебе все по плечу. А я вижу другое – что внутри она промокла от феминизма, слез и одиночества, и печень ее высохла от противозачаточных пилюль и этого голубка Ричарда Гира, по слухам, такого же голубого, как американские небеса. Она похожа на мою первую любовь, маленькую блондиночку с карими глазами по имени Регина, и нет для меня горше воспоминания.
Куда как симпатичней мне была парочка Шиффер и красавчик Копперфильд, настырный поставщик иллюзий, распиливающий себя циркулярной пилой, а затем взмывающий в небеса... Сколько я ни вглядываюсь в их лица, ни одной досужей человеческой мысли не могу вычитать там – они настолько неуязвимы и лишены слабостей, что их даже не пожалеть, они совершенны в своем монументальном равнодушии ко всем нам, как древнеегипетские колоссы храма Абу-Симбел. От них веет холодом тупого совершенства, бесчувствием бессмысленной истины. Они божественно безобразны. Они как две куклы – Барби и Кен. Они мои самые любимые монстры.
Ах, эта кукольная красота Шиффер, что с ней сравнится! Я ее обожаю за то, что никогда не буду ею обладать. За то, что обладать ею невозможно, потому что она не женщина. Она живет со своим Копперфильдом на столе в розовом пластмассовом домике, они ложатся спать на розовую кроватку и лежат, глядя в розовый потолок незакрывающимися глазами, и если провести у них пальцем между ног – там гладко, как на стене в осеннюю ночь. Но вспомните феллиниевского Казанову – его секс с куклой... Так и не успел я спуститься по римской стене в квартиру гениального маэстро, чтобы благодарно пожать ему руку.
* * *
...Наконец-то я увидел мою снежную деву, в чем мама ее родила. Целое бесконечное мгновение я впивался взглядом в ее тело. Предчувствия не обманули меня – она совершенна. Тонкая кость, в каждом движении запаздывающая грация, как бы передающаяся волной от бедер к подбородку, от ступней к коленям, от тонко заштрихованного лобочка до небольших, исполненных нежного достоинства грудей. Как всегда серьезно-печальная, она разделась прямо на моих глазах и пошла в ванную, я же, наслаждаясь вслед легкими вздрогами ее розовых, каких-то по-детски беспомощных ягодичек и любимой мною родинкой под левой лопаткой, уже полез за своим началом, как вдруг откуда-то сверху проскрежетал мужской голос, полупьяный, дурной и опасно-агрессивный:
– Ты что, падла, там делаешь?
Я всегда готов к неожиданности, но тут растерялся.
– Я тебя спрашиваю, падла?! – И возле моего уха, посвистывая горлышком, пролетела бутылка.
В другой раз я бы выдал что-нибудь типа "сигнализацию на окнах починяем, "Дельту" ставим, антенну меняем", но тут, поскольку еще секунду назад я витал совсем в иных мирах, меня словно заклинило, и я судорожно, предательски-торопливо, как ночной вор и разбойник, стал спускаться. Тут рукой я услышал, что моя веревка агонизирующе звенит и, подняв голову, увидел в тусклом свете, льющемся из окна, что мужик перерезает ее. А до земли оставалось еще восемь этажей. Каким-то сверхчутьем я понял, что вразумлять оппонента поздно и что у меня остается не больше пяти секунд, чтобы сохранить себе жизнь. Рывком я передернул рюкзак себе на живот, рывком вынул из него свой верный якорек-кошку с аварийным запасом веревки, запустил его на ближайший балкон и запер веревку в горле рюкзака. Тут же я стал падать, обгоняя не долетевший до меня перерезанный конец, но сердце мое билось ровно, потому что через секунду меня сильно тряхнуло и я повис двумя этажами ниже. Далеко наверху маячило сероватое пятно – это мужик онемело смотрел на меня, видно, плохо соображая.
К сожалению, мы наделали много шума – я услышал, как скрипнув, открылась дверь на балкон, за перила которого я уцепился, и еще одна физиономия – женщины в ночных бигудях – зависла надо мной. И тут же раздался ее ярый вопль: "Воры! Воры! Милиция! Воры! Степан, звони в милицию!"
Степана я уже не видел и не рассчитывал на его адекватность происходящему – милиция прибудет через пять минут. Я ослабил зажим на горле рюкзака и плавно заскользил по веревке вниз, как паук, выпускающий из себя паутину. Увы, в таких случаях я оставляю улики – царапины на стенах, обрезанные концы, сверхпрочную кошку из космического сплава... Ничего не поделаешь – это, так сказать, плановые потери. Хуже другое – теперь на этой стене мне лучше не показываться... На полгода – разговоров и проверок. Наша правоохранительная система замечательна тем, что никого и ничего не охраняет, но вслед любит распушить пальцы веером, демонстрируя замечательную боеготовность.
Через три дня, любопытства ради, я прошелся под вечер мимо того дома – так и есть, напротив подъезда стоял милицейский "уазик"... Раньше всем нам привычно было думать о вооруженных людях, состоящих на службе у государства, как о высоких профессионалах, тем более что их подвиги были многажды воспеты в соответствующей литературе и в масс-медиа, но вот вместе со свободой слова настали времена постперестроечной смуты, и оказалось, что эти самые вооруженные службы даже в самых что ни на есть штатных ситуациях беспомощны, как телята... Вот уж кого я не боюсь, так это их. Любой забулдыга, по своей русской непредсказуемости, для меня гораздо опаснее.
Мне тридцать лет, но я не знаю, как жить дальше. Кроме стены и чужих окон, у меня ничего в жизни не осталось. Сначала у меня отняли отца, потом детство, потом мать, потом мою первую юношескую любовь. У меня всегда отнимали то, чему я отдавал душу и сердце. Ее звали Регина – она была из Риги, и тоже училась в Вагановском, на два класса младше, как раз у отчима и моей матушки. Она жила в интернате училища, но часто бывала у нас дома. Мы с ней не раз выступали в детских массовых сценах в "Щелкунчике" и "Спящей Красавице". Небольшого росточка, легкая как пушинка, она говорила всегда с улыбкой, украшая ею свой певучий латышский акцент, и выглядела словно младшая сестренка Синди Кроуфорд. Она была как бы под попечительством моей семьи, потому что ее разведенные родители были заняты собой и своими новыми семьями, и в Ригу она возвращалась не к ним, а к бабушке. Я впервые поцеловал ее, когда ей было пятнадцать лет. А еще через два года произошло то, что будет терзать меня до конца моей жизни.
Были зимние каникулы, и всех распустили по домам, в училище остались только те, кто был занят в новогодних детских спектаклях – в Мариинском театре и на других площадках города. Как и договаривались, я должен был зайти за Региной после репетиции, но дверь в танцевальный класс оказалась закрыта изнутри, и сам не знаю, почему, я не стал стучать, а вдруг опустился на колени и приник к замочной скважине. То, что я увидел, навсегда сделало меня другим. Я увидел своего могучего отчима – он стоял почти спиной ко мне, выгнув выю, как Приап, на руках на уровне пояса он держал хрупкую девушку – ноги ее, с почему-то вытянутыми носочками, раскачивались вверх-вниз по обе стороны его чресл, руки с полураскрытыми кистями вольно висели к земле, голова была откинута, и светлый хвостик собранных резинкой волос мотался по воздуху. Отчим молчал, работая бедрами, как шатунами, а девушка издавала тихие вздохи, в которых, как я ни напрягал слух, не слышалось ни боли, ни протеста. Потом она сладостно простонала, подалась вперед, подняла голову и, словно пробуждаясь, со слабой улыбкой посмотрела на него – эта была моя Регина. Этот взгляд восхищения и робости и еще чего-то, какого-то спокойного расчета, сказал мне больше, чем все остальное. Затрясшись, как заяц перед смертью, я на цыпочках отошел от двери, ничего не видя перед собой, кроме какой-то белой завесы, затем обозначил каблуками деловые шаги, подошел, дернул ручку и деловито постучал.
Отчим почти сразу, насколько ему позволяло расстояние до двери, открыл ее. Регина стояла возле станка, подняв на него левый носочек, и делала растяжку. Она приветливо махнула мне рукой и продолжала свои упражнения, как бы решив довести урок до конца. Учитель и ученица стоили друг друга – они вели себя превосходно. Я дождался, пока отчим уйдет, дав ей как бы последние наставления и пожелав нам счастливого Рождества, да, это было шестое января, подошел к двери и закрыл ее на задвижку. Надо сказать, что мы еще ни разу не были физически близки – я считал, что пока не имею на это права, и наши ласки заканчивались не ниже ее девичьих грудок. И хотя я уже знал женщин, с ней я вел себя почти целомудренно, лишь раз или два разрядившись в одежде незаметно для нее во время наших не совсем безгрешных касаний друг друга. Я был уверен, что она еще девочка.