И тут мой орган толчком встал и затрепетал от нового, еще не испытанного мною вожделения. Закройте глаза пуритане, ревнители постной нравственности, блюстители пресной морали, порвите с негодованием эту страницу, наберите номер телефона в Государственной Думе, Совете Министров, но лучше всего – в Комитете по охране детства и материнства, и донесите на меня, ибо я хочу то, чего хотеть нельзя – собственную мать, а если нельзя собственную, то просто – мать, пусть это будет мать моей бедной подружки, которая ведь когда-нибудь тоже станет матерью, чтобы я ее наконец захотел, как я хочу ту, которую нельзя, потому что нельзя никогда... Потому что это NEVERMORE, этот вороний карк, и есть именно то, чего я хочу и с чем никогда не смирюсь, слышите?!
Я осторожно освободился от руки, смирно, неведующе лежащей теперь рядом с моим вздыбившимся желанием, от этого шелкового, тяжелого, не слишком упругого, скорее податливого бедра, которое успело пригреть меня так, что я почувствовал здесь свою надобу. И неважно, что меня принимали за другого, неважно, что любили не меня, – это все неважно, потому что в конечном счете именно я тут любил, был внутри, растворялся, плакал, вспоминал, воспарял и падал, чтобы снова воспарить. Она была похожа на осеннюю осиновую рощу, тронутую первым инеем, который, растаяв под солнцем, омыл влажным блеском всю эту трепещущую листву, – да, трепет, шелест, вздох и невнятное горловое "о", словно голос горлицы издалека, из-за желто-оранжевых крон, за которыми словно ангелы-хранители стоят синие сосны. Нет, она так и не проснулась, она отдалась во сне, как умеют лишь немногие, и мое счастье едва ли длилось дольше двадцати пяти минут – по числу данных мне лет в этой жизни, но это были лучшие минуты, лучшие, я повторяю это слово, каких больше не было никогда, да и быть не могло, потому что такие обстоятельства не повторить, – они случаются по провидению божьему, по его замыслу, лишь раз в жизни, чтобы мы хотя бы однажды могли понять сами себя, определить свои горизонты и масштабы, увидеть свои чувства отраженными в зеркале вселенной и обрести наконец свое жалкое забитое "я", загнанное этими дуроломами типа Фрейда в самые темные штольни нашего подсознания.
Только однажды она вдруг резко открыла глаза, словно пытаясь рассмотреть меня в темноте, но тут же бессильно закрыла их, тихо благодарно пробормотав: "Какой ты нежный сегодня".
Прошло еще полгода, и Лариса мне позвонила. Сказала, что у нее жених, что она через месяц выходит замуж и что "это" оказалось не таким уж и болезненным, просто мне надо было быть порешительней. Еще она сказала, что по-прежнему мечтает переспать со мной. Я согласился. В назначенный день я пришел на ту же Машину квартиру, Лариса разделась и первой легла. Я уже снял с себя брюки, поглядел на нее, лежащую в позе начинающей жрицы любви, снова оделся, сказал ей: "Прости меня", – и ушел.
Не думаю, что она меня простила.
Кстати, о Некрасове.
Помните?
Поздняя осень. Грачи улетели.
Лес обнажился, поля опустели.
Только не сжата полоска одна,
Грустную думу наводит она.
Дальше там какая-то ботва про тяжкую крестьянскую долю.
Концовка же здесь, в четвертой строке.
Это я, бедный пахарь, с ущемлением сердца вспоминаю иногда о своей несжатой полоске, которую звали Лариса.
Ночь четвертая
В магазин я больше не наведывался, чтобы не наращивать явно отрицательное впечатление от своей персоны. Лишь на бегу, под вечер, когда витрина была освещена, а лица пешеходов сливались в одно лицо, я задерживался на тротуаре, словно поджидая автобус, и украдкой выискивал в освещенных глубинах магазина ее милый абрис. Но прошло еще две недели таких, почти ежедневных, мучительно-неполноценных встреч, прежде чем я решил снова отправиться на свидание к ее окну на двенадцатом этаже.
Наверху меня ждало разочарование – ход на чердак был перекрыт новой стальной дверью, открыть которую я не мог. Оставался лишь горизонтальный путь снаружи из оконца лестничной клетки, но ее окна были далеко справа: чтобы добраться до них, полагалось или вбивать крюки, что на панельном доме весьма проблематично, или идти на присосках, которых у меня с собой не было. Но я не мог ждать другого случая – жажда видеть мою возлюбленную разбередила мне душу, и я, потеряв еще час, снова вернулся к ее дому, на этот раз вооруженный до зубов. Был час ночи, и я уже не надеялся увидеть освещенным ее окно, но на удивление оно продолжало светить во тьме, будто поджидая меня. Я неслышно поднялся на двенадцатый этаж – к счастью, жильцы не догадались сменить код на входе – и осторожно влез с лестничной площадки на подоконник. Полуметровые двойные оконца оказались накрепко забиты гвоздями и, соблюдая все меры предосторожности, я, провозившись минут десять, втихую открыл одно из них. Пахнуло ночью, ночной свежестью, мокрым парком, дымком ночного костра с берега залива и самой водою. А дом спал, и спали его запахи, его кухни, его кладовки с осенними маринадами, соленьями и вареньями, его платяные шкафы с одеждой, его урчащие холодильники, его прекрасные и безобразные женщины, положившие одну руку под голову, а другую на чресла, спали его обобранные временем мужчины, закрывшие свои тоскливые, растерянные глаза, спали его безумные старики и старухи, его бесстрашные дети, еще не ведающие, что уготовила им судьба, его хлипкие осенние пауки, его равнодушные кошки и беспокойные собаки, – внизу из-под козырька парадной двери на асфальт падал свет, и оттуда внимательно смотрел на меня черный глаз осенней лужи с рыжим, из кленовых листьев, зрачком. Я встал на железный козырек карниза, впившись в него когтистой сталью кошек, прижал к стене присосок на левой руке и движением пальцев перевел рычаг вправо. Чавкнул воздух, и я повис. Вонзив правый носок в стыковочный шов, я чуть приподнялся, ослабив напряжение руки, внахлест наложил правую, пальцами перевел рычажок и повис на двух скрещенных руках. Затем – на одной правой. Единственной моей заботой было – ненароком не задеть стальными кошками за какой-нибудь карниз. Ночь была тихая, тише, чем мне бы хотелось, – только внизу из парка иногда доносился шорох какого-нибудь дерева, затрепетавшего листвой во сне.
Признаюсь, не люблю передвигаться без страховки – это требует максимум внимания, а я по своей природе человек рассеянный, созерцательный. Можно было надеть все четыре присоска – но я бы передвигался вдвое медленнее. Присоски исправно чавкали и прекрасно меня держали – слава богу, не было дождя и стена была сухой. В дождь меня потащило бы вниз... Вот и темное окно ее кухни – форточка открыта. В окне же комнаты по-прежнему свет, и, дойдя до него, я осторожно, сбоку, выглядываю. Она лежит на постели лицом к потолку – глаза ее закрыты. Спит. Сердце мое сжимается от нежности. Я сам не знаю, что будет дальше. Возвращаюсь к кухне, подтягиваюсь, держусь за фрамугу – окно закрыто лишь на нижний шпингалет. Ловлю петлей шнурка хоботок и тяну на себя. Открыто.
Я проникаю внутрь, ревниво ловя запахи. Ничего – лишь слабый лекарственный дух, то ли валерьяны, то ли сердечных капель. Кто расстроил мою красавицу? Нервной пантерой, жадно дрожа ноздрями, я крадусь по темному коридору. Дверь в комнату закрыта – под ней яркая щель света. Заснуть при свете? Видимо, очень устала или приняла снотворное. Боясь разбудить ее, я не тороплю наше свидание. Мне некуда спешить. Впереди у нас целая ночь. Надо сделать так, чтобы она не испугалась – с ней я не могу быть насильником. Я сяду на кухне. Заварю себе кофе, включу приемник на ультракоротких волнах с какой-нибудь ночной музыкально-эротической программой, где между музыкальными оттягами ведущая под украденной кличкой Шаде разглагольствует о преимуществах орального секса. От телефонных звонков возбужденных ночных слушателей не будет отбоя. Я сяду спиной к кухонной двери – она войдет и строго спросит: "Кто вы такой? Что вы здесь делаете?" Тогда я медленно повернусь к ней, опущусь на колени и протяну пурпурную розу, похожую на мое бедное сердце. Я купил ее сегодня вечером и хранил в рюкзаке в специальной трубке, чтобы ненароком не сломать на стене. Она будет говорить: "Уходите, я вас не знаю", а я буду молча протягивать ей розу, другую же руку на рыцарский манер прижимать к груди. Моя покорная робость в конце концов тронет ее, и завяжется интрига. "Если вы настаиваете, я уйду, – скажу я ей, – но сначала выслушайте исповедь разбитого сердца. Я впервые увидел вас на Эльбрусе, на утренней заре, окрасившей розовым цветом снежный восточный склон. Вы были Снежной Девой, и ваши волосы..."
Я уже собираюсь приступить к осуществлению своего блестящего плана, но сладкая дрожь в паху неумолимо влечет меня в ванную. Я плавно, без щелчка, включаю в ней свет и прикрываю за собой дверь. И вот я здесь – в светелке ее девичьих сокровенностей. Сияет бело-голубой кафель, благоухает мыльница с розовым дорогим французским мылом, замерли многочисленные нарядные баночки и пузырьки, каждый вечер водящие хороводы вокруг ее шеи, бедер, грудей, узеньких ступней с напедикюренными ноготками... Молчит удивленно зеркало, отражая не ее, а мой воспаленный взгляд. Под раковиной пластиковая корзинка для грязного белья. Задыхаясь от предвкушений, я открываю ее, выбираю легкий лифчик с тонюсенькими бретельками и жадно ищу на нем запах ее тела. Но пахнет лишь неизвестными мне духами – слабо и неопределенно. Я ищу трусики, нахожу их, подношу к носу заветную перемычку, где на дополнительной полоске мягкой ткани можно всегда найти хотя бы одно интимное, пряное пятнышко от естества, но, увы, моя чистюля не оставляет следов... Впрочем, еще не все потеряно. Я возвращаюсь на кухню, открываю мусорное ведро и копошусь на самом дне среди нескольких исписанных женским почерком смятых бумажек, которые я машинально кладу в карман. Ничего – ни ватки, ни женской прокладки – лишь холодный, пахнущий бергамотом мокрый мешочек чая "Earl Gray". Ладно. Чем недоступней, тем желанней она мне. Ведь она Снежная Дева. Чем пахнет снег? Арбузной коркой? Облаком? Мечтой?
И в это время я слышу из коридора какой-то неожиданный звук, которого быть не должно в вычисленном мной мире этой ночи, но звук настойчиво повторяется, и, с усилием стряхнув наваждение грез, я осознаю, что это звонит телефон. Сейчас она проснется... Уже проснулась... Удивится, что и на кухне оставила свет. Войдет, чтобы выключить... Я срочно распаковываю свою розу... Но телефон больше не звонит. И я не слышу ее шагов. Уф... Хотя я давно все обдумал, но чувствую, что меня прошиб пот. Значит, я действительно волнуюсь. Редчайший случай. Сам себя не узнаю. Вот что делает с человеком любовь, мысленно говорю я, и, похоже, недоволен собой. Это инстинкт самосохранения сигнализирует мне о том, что я не полностью контролирую ситуацию. А значит, возможно и непредвиденное. И все-таки я, следуя своему плану, нахожу кофе, правда, растворимый, кипячу воду, завариваю, добавляю ложку сахара... Правда, коротковолнового приемника под рукой не оказывается, и я включаю трехпрограммную радиоточку. Льется ночная музыка, я отхлебываю кофе, жду. Снова звонит телефон – это уже становится интересным. Два часа ночи. Кому-то позарез понадобилась моя спящая принцесса. Я снова напрягаюсь – и снова напрасно. Ноль внимания. Еще интереснее. Так она и проспит нашу ночь, а я просижу, как деревенский телепень, на кухне. Хватит, я сделал все что мог, чтобы было как лучше. Теперь будет, как всегда... Резко отодвинув табуретку, я встаю из-за стола, щелкаю выключателем и иду в комнату. Рывком открываю дверь и смотрю на мою деву. Она все в том же положении, в глубоком сне. Голова на подушке, одеяло до подбородка. Внезапно взгляд мой останавливается на огромной черноте незашторенного окна – я, представив свое лицо за ним, чувствую, как у меня по спине бегут мурашки.
Какой ослепительный свет, будто специально оставленный. Ну и сон у нее. Так можно спать только в ранней юности. Я подхожу к ней, нагибаюсь, смотрю на ее прекрасное лицо и вдруг понимаю, что это лицо смерти. Она мертва. Я срываю с нее одеяло, хватаю запястье – пульса нет. Я прижимаю ухо к ее груди, чувствуя щекой ее плотный сосочек – но внутри ее тишина. Я не могу этому поверить – просто у меня начались галлюцинации. Я хватаю зеркальце с ночного столика, подношу к ее чуть приоткрытым губам, к ноздрям – она не дышит. Там же, на столике, – снотворное. Она приняла слишком большую дозу... Она мертва. Но ведь это невозможно! Мы так не договаривались! Схватив себя за волосы, я смертельно раненным зверем мечусь по квартире. Поздно! Она умерла минимум час назад! Поздно! Никакая самая лучшая в мире команда реаниматоров ее уже не спасет. Я начинаю плакать. Молчаливые слезы льются из моих глаз. Я сижу рядом с ней на кровати и плачу. На ней тонкая сорочка с кружевами на вырезе и на коротких рукавах. Под сорочкой всхолмия грудей. Я к ним не успел. Я начинаю плакать в голос. Я снимаю с нее сорочку. Моя Дева еще мягкая, гибкая, тело ее не остыло. На пальчиках маникюр, на лобочке нежная поросль. Я поднимаю ей веки – она смотрит на меня неподвижным взглядом прекрасной куклы. Я раздеваюсь, ложусь рядом, натягиваю сверху одеяло, прижимаюсь к ней. Я согрею ее своим теплом, растоплю своими горючими слезами ледяной комочек ее сердца – оно вздрогнет и снова забьется, моя Снегурочка, моя Спящая красавица вздохнет и скажет: "Здравствуй, прекрасный принц!". Я опускаю руку и кладу пальцы на ее лобочек. Мне кажется, что он отзывается. Когда я был совсем маленьким и боялся темноты, мама иногда брала меня к себе в постель. Я всегда мечтал об этом, и даже во сне рядом с ней я помнил свое счастье, и еще я помнил, что мои ножки прикасаются к чему-то чудесно живому, упруго-курчавому, нежно щекочущему, как теплый податливый сухой мох в летнем сосновом лесу, куда мы ходили по ягоды.
Нет, я не отдам ее смерти. Она моя. Я снова скидываю одеяло, прижимаюсь лицом к ее лобочку, целую его, потом целую ниже две прохладные карамельки и раздвигаю их языком. Вход в ее юное чрево еще дышит жизнью, там еще тепло, там в вешние дни из куколки снова появится прекрасная бабочка – мы будет летать друг за другом в прекрасном мире эльфов, и пусть этот сон в летнюю ночь никогда не кончается. Языком я увлажняю путь в ее теплые недра и наконец погружаюсь сам. О Господи, как прекрасно! Нежной упругой волной я льну к ее бедрам, и они отвечают мне. Я закидываю ее руки себе на плечи, шепчу ей на ухо признания и восторги, и невозможным, необоримым вздрогом всего своего естества бросаю в ее темные теплые глубины белую лилию бессмертной любви.
* * *
Откуда-то раздается звон. Погребальный звон. Это звонят колокола на звоннице. И еще – какие-то глухие удары. Это салют в нашу честь. К нам идут. Нас осыпят золотым дождем и лепестками роз.
"Откройте! Милиция!"
Но я не открою. Вскочив, я выключаю свет и, распахнув окно, смотрю вниз. Внизу, под козырьком парадного входа – два задних огня милицейского "уазика". Там остался один шофер – до того, что здесь происходит, ему нет никакого дела. Я мгновенно одеваюсь.
"Откройте, иначе взломаем дверь!"
Ломайте, ребята. Только не так быстро. Я хватаю на кухне рюкзак, распихиваю по карманам подозрительные бумажки из мусорного ведра, возвращаюсь в комнату, вылезаю на карниз и, раскрутив свой верный якорек, бросаю его на крышу. Якорек уцепился за ограду на крыше – веревка упруго вздрагивает, поторапливая меня. Пропустив ее в ручной подъемник, я возвращаюсь к своей возлюбленной, поворачиваю ее на бок, обертываю простыней, ложусь спиной рядом и завязываю на себе концы простыни. Теперь нас снова двое – ее веса я не чувствую, однажды вот так же я поднимал из расщелины на Эльбрусе разбившуюся альпинистку. Она была в связке со мной и поскользнулась на ледяном склоне. Я не смог ее удержать и, чтобы не погибнуть за компанию, расстегнул карабин. Тем более что она сама мне об этом кричала, болтаясь над пропастью. Потом я взялся ее вытащить, но меня все равно дисквалифицировали.
Закрепившись, я с драгоценной ношей осторожно вылезаю на карниз и вращаю ручку подъемника. Он рассчитан на двести килограммов, в нас же – чуть больше половины. Моя возлюбленная крепко прижимается ко мне – на этот раз я ее не упущу. Вот и спасительный склон крыши. Никого. Мы одни. Внизу темное пятно пропасти, а дальше за ней огоньки на том берегу. Нам – туда. Пока же я переношу ее на чердак, кладу возле люка на гаревый пол, хрустящий под ногами как фирн, как утренний горный снег. Снизу из оставшегося открытым окна я слышу возбужденные голоса: "Он где-то здесь!" Сейчас они побегут вниз и будут прочесывать парк. Потом они вызовут дворника и поднимутся на чердак. Я же тем временем тихо, как осенний паук, спущусь и уйду.
Откуда они знают про меня? Этот вопрос вдруг альпинистской киркой застревает у меня в груди. Кто сказал? Кто видел? Кто позвонил? В поисках ответа я включаю фонарь, шарю в карманах, выгребаю скомканные листочки, дрожащими руками расправляю один. Читаю... Расправляю другой... Это про меня. Про то, что я ее преследую. Что как лунатик хожу по карнизам...
Боже мой, неужели это я ее погубил?!
Снизу раздается фырчание моторов – я возвращаюсь на крышу и выглядываю из-за козырька. Внизу стоят две пожарные машины. Их оранжевые вращающиеся мигалки напоминают мне салют на Неве, новогоднюю елку, праздник, но тут я слышу, как за спиной на чердаке с железным стоном распахивается дверь, и раздается голос: "Он здесь!". К моей возлюбленной мне уже не успеть. Они разлучили нас. Я гляжу, как вытягивается в мою сторону пожарная лестница с неуверенным человечком в каске на верхней ступеньке, сзади же из чердачного люка высовывается еще один и, направив на меня пистолет, кричит фистулой: "Ни с места! Стрелять буду!".
Господа, как вы мне все надоели! Я хотел укрыться от вас в горах, потом вы прогнали меня на стену, но и здесь нет для меня места. Я смотрю на огромное черное пятно парка, на огни на том берегу. Я становлюсь на край крыши, расправляю, как крылья, руки и отталкиваюсь, не сводя взгляда с тех далеких огней. Лахта. Ольгино. Лисий Нос.
В Лисьем Носу мы когда-то снимали дачу.
1997, 2004
Санкт-Петербург
(с) 2007, Институт соитологии