Белки в Центральном парке по понедельникам грустят - Катрин Панколь 15 стр.


- Может, сходим сегодня на концерт? - бросила Ширли, заходя в комнату Жозефины. - У меня два билета, отличные места… подруга отдала… Сама не смогла пойти, ребенок заболел…

Жозефина ответила, что идея ей нравится, и спросила, как следует одеться.

- Наведи красоту, - с таинственным видом сказала Ширли. - Кто знает…

Жозефина обеспокоенно глянула на подругу:

- Ты что-то намутила?

- Я?! - воскликнула Ширли с видом оскорбленного достоинства. - Ну уж нет! Что ты себе вообразила?!

- Ну, не знаю… Ты похожа на заговорщицу.

- Я похожа на волшебную флейту! Обожаю концерты…

"Мне даже не пришлось врать, - думала Ширли, - я ничего не подстраивала. Просто знала, что Филипп сегодня вечером тоже будет".

Она позвонила ему утром, чтобы спросить, как Александр. Александр грипповал, несколько дней скучал дома. Ширли поговорила с Анни, няней, пятидесятилетней энергичной, круглолицей, крепко сбитой бретонкой. Ширли уважала и ценила ее, да и та, видимо, тоже испытывала к ней симпатию. Няня в наши дни заняла место наперсницы из пьес Расина. Она знает обо всем, что происходит в доме, и может раскрыть вам кое-какие секреты, если найдете к ней подход. Анни была доброй, бесхитростной женщиной и любила поболтать. Она рассказала, что Александр вроде чувствует себя получше, температура спала, и Ширли спросила, можно ли его навестить. Анни ответила: "Да, конечно, но вот единственное - господина Дюпена вы не застанете, он идет сегодня на концерт. В Альберт-холл, - гордо добавила она, - там будут исполнять сонаты Скарлатти, а господин Дюпен их очень любит". Анни плохо удавалось скрыть обожание по отношению к работодателю.

Когда Ширли повесила трубку, в ее голове уже созрел план. Нужно пойти на концерт и устроить так, чтобы Филипп и Жози случайно столкнулись на лестнице в антракте. В любви без хитрости ничего не добьешься, и поскольку этой парочке приспичило играть в несчастных любовников, придется Ширли переквалифицироваться в сводню.

Шел легкий мелкий дождичек. Они вышагивали к остановке такси, и Ширли зябко куталась в розовую кашемировую шаль.

- Надо было надеть пальто, - посетовала она, называя адрес водителю.

- Хочешь, я за ним вернусь? - предложила Жозефина.

- Ладно, сойдет… В крайнем случае выкашляю легкие в скоротечной чахотке… Это будет так романтично!

Они быстро добежали до входа в театр и смешались с толпой зрителей. Ширли, держа в руке билеты, прокладывала дорогу и подгоняла Жозефину, чтобы та не отставала.

Ложа была просторной, в ней свободно разместились шесть обитых красным бархатом кресел с подлокотниками, украшенными помпончиками. Они сели и стали наблюдать, как постепенно наполняется зал. Ширли достала из сумки бинокль. Похожа на полководца, осматривающего расположение войск, подумала Жозефина. Она посмеялась про себя над серьезным видом подруги, но вдруг ее пронзила мысль: "А ведь завтра я уезжаю… и так его и не увижу… завтра уезжаю…" У нее не укладывалось в голове, как можно так запросто оставить Лондон, где останется Филипп, там, у нее за спиной, не представляла себе, как будет жить в Париже, заниматься обычными делами, зная, что целую неделю была так близко… Она подняла голову к куполу из стекла, венчающему зал, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.

Когда хочешь кого-нибудь забыть, начинаешь думать о нем непрестанно.

Ее трясло от желания встать и скорее мчаться на поиски. Не надо было ехать в Лондон, здесь все напоминает о нем, может, он сегодня здесь, в этом зале… Она оглядела зал. Вздрогнула: а вдруг он не один? Наверняка с кем-нибудь.

"Закрываю глаза, открываю и вижу его", - подумала она, зажмурившись и сосредоточившись изо всех сил.

Ширли в это время, припав к биноклю, шарила взглядом по залу, как завсегдатай, который пытается найти в толпе знакомых. Жозефина подумала, что, может, ей лучше извиниться, встать, броситься вон, бежать до двери квартиры Филиппа… Она представила себе эту сцену: он дома, читает или работает, он открывает дверь, она бросается в его объятия, и они целуются, целуются…

Ширли насторожилась, покрутила колесико, наводя на резкость. Закусила нижнюю губу.

- Заметила кого-то? - спросила Жозефина, просто чтобы поддержать разговор.

Ширли не ответила. Она, казалось, была поглощена зрелищем, открывшимся ее взору, тонкие пальцы крепко сжимали бинокль. Потом она положила его и странно посмотрела на Жозефину - словно бы сквозь нее, словно ее и не было рядом. От этого взгляда Жозефине стало не по себе. Она заерзала, гадая, какая муха укусила подругу.

- Скажи, Жози, - произнесла Ширли, осторожно подбирая слова. - Тебе, часом, не жарко?

- Ты с ума сошла?! В театре почти не топят! И только что ты жаловалась, что замерзла!

Ширли сняла кашемировую шаль и протянула Жозефине:

- Ты не отнесешь ее в раздевалку? Я умираю от жары!

- Но… можно же повесить ее на спинку кресла!

- Нет! Она упадет, я затопчу ее ногами, а могу вообще забыть. Я этого не переживу, ведь шаль - подарок матери.

- А…

- Тебе неохота?

- Да нет…

- Я бы сама пошла, но там, в зале, один мой старый знакомый, и мне не хочется терять его из виду.

"А, - догадалась Жозефина, - вот с чего этот странный взгляд. Она собирается выследить его, шпионить с помощью бинокля, и ей не хочется, чтобы я это видела. Она готова умереть от холода, лишь бы нашлась идиотская причина, чтобы меня удалить".

Жозефина встала, взяла шаль и понимающе улыбнулась. Ее улыбка говорила: "Да-да, я догадалась! Тебе нужно побыть одной!"

- Иди в раздевалку музыкантов! - крикнула Ширли в спину уходящей Жозефине. - В других вечно очередища!

Жозефина повиновалась. По пути в раздевалку ее толкали солидные мужчины в костюмах и женщины с ярко накрашенными губами, спешившие в зал. Она прижималась к стене, ища глазами очередь.

Их было несколько. Она встала в одну, сдала шаль, получила номерок и пошла назад, едва волоча ноги. Почему ей вечно не хватает решимости, отваги? "Почему я не могу осмелиться и сделать по-своему? Почему? Меня пугает призрак Ирис. Я боюсь сделать больно призраку Ирис…"

Она на секунду остановилась, задумавшись.

Сумка и пальто остались в зале. Все равно нужно вернуться в ложу, объяснить все Ширли…

И тут…

Он появился из-за угла. Они увидели друг друга.

Застыли как громом пораженные.

Синхронно опустили головы, словно их ранило в лицо.

Прислонились к стене, словно их парализовало в момент последнего движения, которое они собирались сделать. Он хотел повесить пальто в раздевалку, она - убрать номерок в карман.

Замерли, как в детской игре, на ходу, на лету…

И стояли в свете хрустальных люстр, озаряющем просторный холл. Как незнакомцы. Как незнакомцы, которые знают друг друга, но им нельзя встречаться.

Нельзя приближаться. Нельзя друг друга касаться.

Они знали это. Одна и та же фраза, продиктованная разумом, одна и та же затверженная наизусть фраза вертелась в их головах, как мигалка на полицейской машине.

И оттого выглядели они словно два манекена - скованно, глупо, неестественно.

Все, что хотелось ему в эту минуту, все, о чем молча взывало все ее существо, - протянуть руку и коснуться.

Они стояли лицом к лицу.

Филипп и Жозефина.

Одни среди скопления людей, которые сдавали пальто в гардероб, громко говорили, хохотали, жевали резинку, читали программки, восхищались известным пианистом, произведениями, которые он будет исполнять…

Они стояли лицом к лицу.

Ласкали друг друга глазами, разговаривали на немом языке, улыбались, узнавая друг друга, спрашивали: "Это ты? Это точно ты? Эх, если бы тебе было известно…" Они пропускали мужчин и женщин, молодых и немолодых, терпеливых и беспокойных, и стояли в немом изумлении на разных берегах людской реки. Концерт должен был вот-вот начаться, быстро, быстро, сдаем пальто, быстро, быстро, заходим в зал, быстро, быстро, ищем место…

"Если бы ты знала, как я жду тебя", - говорил один, обжигая взглядом.

"Если бы ты знал, как я по тебе скучаю", - отвечала другая, краснея, но не опуская глаз, не отворачиваясь.

"И я уже с ума схожу от этого ожидания".

"И я схожу с ума…"

Они разговаривали, не разнимая губ. Не дыша.

Никого не осталось в холле, прозвенел длинный звонок: концерт начался. Гардеробщицы повесили последние пальто, отдали последние номерки, разобрали шубы, шляпы и дорожные сумки и уселись на табуретки в ожидании антракта.

Звонок звенел, театр был полон.

Опоздавшие зрители спешили, искали билетершу, нервничали, боялись упустить первые ноты, боялись остаться за дверью. Слышно было, как открываются и закрываются двери, стучат сиденья, шепот и кашель сливаются в один непрерывный негромкий рокот…

А потом они уже ничего не слышали.

Филипп схватил Жозефину за руку и утащил в уголок, настоящий темный уголок в старом театре, пахнущий пылью и временем.

Он так сильно прижал ее к себе, что она едва не задохнулась, едва не вскрикнула… Тихо застонала от боли, но этот стон тотчас перешел в стон наслаждения: ее нос вдавился в шею Филиппа, руки сцепились на его затылке.

Он сжимал ее крепко-крепко, он держал ее изо всех сил, чтобы никуда не убежала, никуда не делась.

Целовал ее, целовал волосы, шею, расстегнув белую блузку, целовал плечи, она прикрывала глаза, впивалась губами в его шею. Покусывала, лизала, наслаждалась его кожей, узнавала его запах - какие-то индийские пряности, закрывала глаза, чтобы навсегда запомнить этот запах, спрятать в ячейку памяти и там запереть, чтобы потом вдыхать и вдыхать…

Потом… запах его кожи, смешанный с ароматом туалетной воды, запах свежести от воротничка отглаженной рубашки, покалывания его щетины, складка кожи на шее…

- Филипп, - позвала она, гладя его по волосам. - Филипп?

- Жозефина… - шептал он, щекоча дыханием ее кожу, прикусывая зубами мочку уха.

Она, откинув голову, смотрела ему в лицо, спрашивала: "Это ты? Это правда ты?" - отстранялась, чтобы снова узнать его лицо, его глаза…

Он снова притягивал ее к себе…

Они стояли в темном уголке театра, на скрипящем паркете, закутанные во мрак, безымянные во тьме…

Они искали друг друга губами, жадно заглатывали, наверстывая упущенные часы, и недели, и месяцы, словно у них были тысячи изголодавшихся ртов, тысячи рук, тысячи жадных пальцев, вцепившихся друг в друга, чтобы никто не отнял, чтобы не изнывать в разлуке.

Поцелуй двух прожорливых гидр.

Поцелуй длиной в бесконечность.

- Почему же? Почему? - спросил Филипп, отводя волосы Жозефины с лица, чтобы заглянуть ей в глаза. - Почему ты молчала, почему ничего не объясняла? Думаешь, я не знаю? Думаешь, я не понимаю? Думаешь, я такой дурак?

Голос его сделался грубым, нетерпеливым, раздраженным. Рукой он сгреб Жозефину за волосы, поднимая ее лицо вверх, к нему.

Жозефина опустила глаза, опустила голову и снова уткнула нос в его плечо, уткнула так сильно, что почувствовала кость, и нажала сильнее, еще сильнее, чтобы он замолчал. Нажимала лбом, носом, зубами. "Молчи, молчи, если ты начнешь говорить, призрак вернется, помешает, разлучит нас… Не нужно вызывать призраки, - шептала она, - прижимаясь всем лицом к его плечу.

Молчи, - умоляла она, - протискивая ногу между его ног, закручивая вторую ногу вокруг его бедра, карабкаясь на него, повисая, как ребенок на слишком высоком дереве, опасном дереве, запретном древе. - Молчи, - стонала она, - молчи. Не нужно слов.

Только мои губы и твои губы, только твои зубы, что съедают меня, твой язык, что облизывает меня, вдыхай мое дыхание, а я раскроюсь, расколюсь пополам, вся превращусь в это кипение внутри наших тел, в эту тишину вокруг нас, но не нужно слов, умоляю тебя, только кровь, только плоть, только дыхание, только влажность поцелуев, только дыхание и безбрежное наслаждение… но не нужно слов. Слова все портят, любовь моя, слова убивают. Если хоть слово выскользнет из наших губ, мы исчезнем, словно два несчастных эльфа".

- Жозефина, - сказал он тогда, - если бы ты знала, Жозефина…

И она закрыла ему рот рукой, не давая говорить, а он едва не проглотил ее ладонь, едва не задохнулся, и снова за старое, снова слова: "Я жду тебя каждый день, каждую секунду, каждую минуту, каждый час, я говорю себе: она придет, приедет как ни в чем не бывало, неожиданно сядет возле меня на террасе в кафе, пальцы ее будут в типографской краске от журнала, и я стану вытирать их один за другим…"

И он лизал ей пальцы, один за другим.

А в ее груди взорвалось солнце, и больше не было сил стоять, она могла только вцепиться в него…

Он удерживал ее на руках, она сжимала его изо всех сил, вдыхала его запах, чтобы выучить его наизусть на все те следующие времена, когда ей придется быть далеко.

- Любовь моя… - Слова вылетели сами и плавали в воздухе. - Ох! - воскликнула она, поразившись острой до боли радости, и эти слова вырвались опять: - Любовь моя, любовь моя…

Он принял их как признание, вырванное у заговорщика на допросе, и улыбнулся, улыбнулся во весь рот, и улыбка взвилась в воздух, как звездчатое знамя.

И тут она услышала эхо слов, которые произнесла сама, заколебалась на мгновение, потом начала сначала на разные лады: "Ты любовь моя, любовь моя во веки веков", она целовала его ухо, словно закладывала эти слова в сейф, и забывалась в объятии, несущем мир и покой, и так они стояли, обнявшись, в темноте, не двигаясь, пробуя на язык эти слова, наполняясь ими, напитываясь на грядущие дни одиночества, мучительных сомнений и великой грусти.

"Любовь моя, любовь моя, - тянули они вполголоса, прижимаясь друг к другу, прячась поглубже в темный уголок театра, чтобы их не нашли, чтобы их больше никогда не нашли. - Любовь моя, я люблю тебя с гордо поднятой головой, любовь моя, я люблю тебя навеки, люблю так, что горю заживо, моя любовь больше всего земного шара, сильнее ураганов и бурь, сильнее сирокко и трамонтаны, сильнее северных и восточных ветров…"

Они прославляли свою любовь, выдумывая для нее имена и даря их друг другу, сочиняя все более грандиозные, все более благословенные слова, слова из драгоценного дерева, из дорогого меха, курили слова-фимиам, рождали слова и клятвы, слившись воедино в темном уголке театра.

И целовались, целовались, и говорили слова, сковывающие их незримыми цепями…

Потом она положила обе ладони ему на губы, чтобы рот его закрылся, чтобы слова из него не разлетелись.

А он проник пальцем в ее рот, чтобы палец пропитался слюной от всех этих слов любви, которые она произнесла, чтобы никогда она не отказалась от своих клятв…

Две ее ладони лежат на его губах.

И его палец пишет слюной на ее губах.

Это была их клятва. Залог любви.

Они услышали, как захлопали кресла, услышали обрывки бесед, шум приближающихся шагов…

Начался антракт.

Они медленно, медленно разомкнули объятия, вернулись на лестницу, он пригладил ладонью волосы, она поправила жакет, они обменялись последним горящим, торжествующим взглядом, толпа людей огибала их, словно живой барьер, и вот они отделились друг от друга и разошлись медленно, с сожалением…

Им больше не было страшно. Они превратились в отважного рыцаря и его даму, которые должны расстаться, чтобы когда-нибудь встретиться, неизвестно где, неизвестно как…

Они разошлись в разные стороны, и каждый нес на теле отпечаток любимого.

"Любовь так прекрасна в самом начале, - подумала Жозефина, - а мы начинаем сначала каждый раз…"

Так они шли, не сводя друг с друга глаз, пока можно было видеть…

Ширли была на месте, ждала. Она сразу засекла сияющие глаза и заалевшиеся щеки подруги и едва заметно улыбнулась. Но сочла благоразумным помалкивать. Лишь лукавый отблеск мелькнул в ее безмятежном взгляде, обращенном на Жозефину.

Жозефина села в кресло. Удобно положила локти на подлокотники, словно стараясь вновь занять свое место в реальной жизни. Потрепала красные помпончики бахромы. Немного подумала. Взяла подругу за руку и крепко ее пожала.

- Спасибо, любимая подружка. Спасибо.

- You are welcome, my dear!

Ширли звучно чихнула, потом еще раз и еще.

- Сейчас умру! - Потом добавила: - И тебя не будет рядом, кто же будет меня выхаживать?

Николас Бергсон ждал Гортензию Кортес: они договорились позавтракать в "Уолсли". Ждал уже двадцать минут и слегка начал нервничать. Пустой стул напротив, казалось, свидетельствовал о каком-то неуважительном к нему, Николасу, отношении, вроде бы его низвели до положения подчиненного. "Тряпка, лакей, тупица! - издевался стул. - Ты забыл, что ли: это ты - арт-директор "Либерти", а тебя водит за нос какая-то девчонка! Shame on you" - "Вот уж правда! Она обращается со мной как с мальчишкой!" - прошипел Николас сквозь зубы, во второй раз перечитывая меню.

Вокруг царило предрождественское волнение с хороводом украшений, иллюминаций, гимнов перед входом в метро, плакатов Армии спасения - из окна он наблюдал за праздничным зрелищем, поджидая Гортензию. Он пригладил рубашку, поправил узел на галстуке, вновь посмотрел на часы, кивнул знакомой за соседним столиком. "Ну и видок у меня сейчас! Очень вредно для моего имиджа… А ведь я ее трахал! Еще этим летом! Ну и попал я с этой девкой! С ней надо обращаться кое-как, только это она оценит. Иначе ей палец покажи - всю руку отхватит".

Он подумал: "Может, встать и уйти?" Поколебался, дал ей еще пять минут и обещал себе быть с этой оторвой как можно холоднее.

Отношения с Гортензией представляли для него головоломку. То она ластилась к нему, мурлыкала нежным голоском, то смотрела с холодной иронией, словно удивляясь: это еще кто такой? Один раз он обронил в досаде: "В конце концов, мы были любовниками, ты что, не помнишь?" Она окинула его ледяным взглядом: "Вот забавно, я пытаюсь вспомнить, но никак не получается! Не слишком приятно для тебя, да?"

Он никогда ни в ком не встречал столько равнодушия и высокомерия. Эта девушка способна прыгнуть с парашютом… без парашюта. "Нужно признать, - подумал он, вновь взглянув на часы, - что она так ведет себя со всеми. Весь мир у нее в лакеях".

Он вздохнул.

"Хуже всего, что по этой причине я здесь жду ее как идиот…"

Ровно в тот момент, когда он собирался встать и бросить на стол салфетку, Гортензия рухнула на пустой стул. Ее шикарные каштановые волосы, сверкающие зеленые глаза и ослепительная улыбка излучали такую радость жизни, такой здоровый аппетит, что Николас Бергсон поневоле восхитился и умилился. Какая же она красивая! Шик и блеск! На ней было драповое черное пальто в талию, рукава она слегка завернула, демонстрируя "Ойстер Ролекс" на запястье, бежевые джинсы - "Бальмен" за девятьсот восемьдесят фунтов, - отметил он, - черная кашемировая водолазка и сумка из телячьей кожи "Гермес".

Он поднял бровь и поинтересовался:

- Откуда такая роскошь?

Назад Дальше