"Воля, Воля – прутик с поля! – барабанил по крышке закрытого компьютера автор эссе. – Нашли советские обалдуи как девочку назвать. А с другой стороны, – может, и хорошо оно. Надоели эти Каринки-субмаринки, Оксашки-барабашки… Ну и пусть будет – Воля!"
"Площадь Революции" еще не вполне опустела. Но и нельзя сказать, чтобы народ ходил друг у друга по головам. До полуночи оставалось минут сорок-пятьдесят.
Эссеист-статейщик сидел, ждал, когда появится высокая женщина, и думал: умен он или не умен, прав или не прав?
Ему давно хотелось бросить писать романы и истории.
Эссе, одни эссе, с голыми фактами, с гибкими документально-художественными мыслями, безо всяких придумок и фикций – стали мниться ему солью литературы. Последний его опус и являл собой обширное, местами просто блестящее эссе под названием: "Терроризм, терзание, тайна". С подзаголовком: "Об иррациональности террора". И что же? В конце концов даже эссеистика разочаровала его.
"Раньше как бывало? – размышлял про себя автор эссе. – Писатель, когда ему казалось: все, писать больше не о чем, да и не надо, да и не стоит, он что делал? А вызывал он на дуэль мнимого или настоящего соперника. И убивал его. Или погибал сам. А то ехал промыть почечные лоханки в Баден-Баден. Или – промочить горло в Париж. А теперь куда сбежишь от себя, куда уедешь? Всюду одна и та же бодяга. И в Бадене можно на гранату террориста нарваться. И в Париже – птичьим гриппом обкушаться!
Нужно новое зеркало, чтобы отражать действительность. Да где его взять? И – к чему приладить? К пейзажам? К портретам? К теленовостному – тупому и нарочитому – выраженью лиц?"
Кстати, общее выражение лиц последнего времени автор эссе определял про себя как революционное. Все чаще вспоминался ему пылкий Бердяев, который в одной из своих "белибердяевских" (так дразнились "совки") работ описал "новое антропологическое строение лиц" перед 1917 годом.
Автор эссе тут же стал сравнивать лица тогдашние и лица нынешние. Однако сравнения не выходило. Получалось как-то неопределенно: вроде и чувствуется антропологическое устремление российских лиц в сторону революции. А вроде и не чувствуется. Тогда он решил лица нынешние сравнить с лицами статуй на "Площади Революции". Тут-то сходство вполне обнаружилось! Новые русские бычьими своими шейками и сглаженными надлобьями весьма сходствовали с бронзовыми статуями. Да и голубо-розовая, тайно и явно приспособляющая себя к текущему моменту интеллигенция, – к бронзовеющим щечкам отношение имела!
Однако все эти лица, их тогдашнее и нынешнее выражение, наконец, их "скульптурные двойники" ни в какое эссе не вмещались. О них хотелось писать истории. Даже романа – с портретами и размышлениями – до зарезу хотелось!
"Романная история! Да, именно! Ново-жанровая, романная и гротескная история здесь нужна! – Мудрствовал автор. – История – новая, а смысл ее старый: исторгнуть – размышление, романизировать – раздумье, гротеском – влупить меж глаз!"
А тогда как же быть с этой самой тягой к эссеистике?…
Вдруг показалось: одна из скульптур – нелепых, тяжковесных – слегка дрогнула. Дрогнула раз, другой, затем шевельнула рукой и головой.
Легкая паника растопыренной пятерней прошерстила волосы гротескного романиста. Он увидел: птичница, трепавшая по гребешку бронзового петуха, распрямилась. Детско-совковое, но в то же время и простодушно-античное личико ее напряглось. Она встала, тряхнула головой, с волос упала детдомовская круглая шапочка, глаза засветились внутренним горячечным светом, губы сложились для проклятий, рука поднялась для удара.
Не птичница! Сама богиня Ужаса явилась утратившему дыханье автору. Именно богиней Ужаса, а может, пифией, эринией, еще черт знает кем – представилась ему эта скульптура!
– Пишешь, собака? – раздался тихий бронзовый звон.
Здесь статейщик сплющил веки и вспомнил, как в черновиках к эссе слишком уж саркастически размышлял над иррациональным в терроре. О такой "иррациональности террора" он вычитал у кого-то из современных религиозных философов. Обложив философа про себя матом, а в черновиках обвесив его интеллигентским стебом, автор эссе тогда подумал: "Нам тут кишки наружу выпускают, а он про античность с Ветхим Заветом вспоминает!" Но почти сразу и спохватился: "Прав философ, прав!"
– Пишешь, пес?
Эссеист попытался открыть глаза, но не смог.
Правда, ему показалось: даже сквозь красно-синенькие, утомленные долгим чтением ерунды и бессмыслицы веки, он видит Богиню-Птичницу ("Богиню Ночных Птиц", "Богиню Птиц Ужасных"?). Прекрасно-уродливую, но и манящую к себе: вжиться в небытие, втереться в древнюю бронзу с латунью!
Он поднял руку, чтобы обмахнуть с век причудливый образ, провел рукой по лбу, по лицу.
И помогло, и облегчил душу на время автор!
Богиня Ужаса вмиг разломилась пополам, стала просто птичницей, из бронзы превратилась в ломкий гипс, упала на мрамор, разлетелась в куски…
Маленький детский скелет, вмурованный в гипс и лишь поверху "бронзированный", то есть только облитый бронзой, оказал себя среди черепков.
– Пишешь все?
Здесь веки удалось разлепить окончательно.
Эссеист увидел: над ним свесила в полунаклоне тощую головенку с реденькими волосками по темечку невозможная и нежеланная в этот миг Ната Дурдыка.
– Пойдем, ангелок. Покажу тебе одну позицию. Стрёмную! – игриво взвизгнула Ната. – А то совсем у меня от рук отбился. Самостийным письменником заделался? Забыл, кто тебя из говна вылепил, кто орденом на знамя навесил? Кто продвинул, кто в обойму вставил?
У костерка. Псевдёж и неволя
Легкий, приятный, но и слегка едучий дым заползал в ноздри. Щеки покусывал мороз. Немели от холода большие пальцы в осенних ботиночках.
Волю вывезли за город.
Деревянные одноэтажные домишки с прелестными наличниками, но старо-ветхие, порванная проволока сеточных оград, не порубленные с осени дрова, шлак и уголь терриконами близ крылечек…
"Далеко… Далёко завезли… Может, и не Москва это вовсе, даже не Московская область…"
Воля съежилась, хотела что-то сказать вцепившимся ей в плечи мужикам, но промолчала.
Во дворе одного из ближних – рукой подать – домов горел ясный и прозрачный, почти бездымный костер. Туда и направились.
Снег, чистое березовое пламя, мягко застревающие в сугробах и совсем нестрашные слова подействовали на Волю успокаивающе. Похищение перестало казаться наглежом и бандюканством. Речи мужиков, под завязочку набитые псевдореволюционным треском и грохотом, а в глубине своей гадкие, липкие, да и попросту дурацкие, – подернулись сладким туманом.
"Псевдеж… псевдеж все это, – подумала Воля про чужие речи, припомнив словцо одного дьячка. Но подумала вяло, примирительно. – Псевдеж – эта их "новая революция"… Псевдеж – и точка".
В сенях встречал, брал за руку, заглядывал в глаза – хоть было и темновато – странный мужик.
Странным в нем было то, что ниже щегольского банта и велюрового пиджака пузырились ватные дворницкие штаны, заправленные в чеботы с зеленоватым отливом. Однако самым странным было лицо мужика: очень широкое, плоское, как тарелка, с носом-кнопочкой, с холуйскими подусниками и прозрачными кустиками рыжевато-седых бакенбард. Словно издеваясь над плоской тарелочностью лица, кто-то эту вертикальную тарелочку прихлопнул сверху квадратным кирпичом: красная, расколотая надвое глубоким шрамом лысина, квадратный лоб…
"Ну прямо скульптура с острова Пасхи… И шапки ему не надо. Ишь, башку расперло. А сзади-то, сзади!" – раздвинулась про себя в улыбке смешливая Воля.
Сзади у встречавшего торчала тощая козья косичка, стянутая резинкой. Белая косичка росла не из затылка – из шейной ложбинки.
– Пшепрошем, пани, до господы… – загундосил, чуть подергивая чисто русским пипочным носом, мужик с косичкой. Но быстро спохватился, увидав, как скривилась от пшеканья Воля.
– Хотел представиться… Но, полагаю… Вы ведь меня и так знаете?
– Еще чего. – Воля, конечно, этого самого Козлобородьку как-то по "ящику" видела и хоть с трудом, а припомнила. Но решила подразнить, не признаваться. – Скажете тоже. Мало вас, деревенских, тут по лесам шастает.
– Ну какие же мы деревенские. Ну какие же мы по лесам шастающие. Это у нас здесь учебный центр, полигон. Вот и вас тренирувать будем. Не будь я Жорж Козлобородько, если мы из вас, пся крев…
– Козу слепим… – Воля снова тихо прыснула.
Она заметила, как начинает белеть красно-каменная лысина, как пальцы скачут к велюровому карманчику: за ножом, за кастетом!
– А я не против, – еще сильней расслабилась Воля. – Мне даже нравится. Коза – так коза. Тоже ведь тварь Божья…
Теперь слегка расслабился Жоржик. Он понял: дразнить фамилией и легко-чванным польским акцентом не будут.
– Прошу в дом, – уже спокойней и безо всяких кривляний сказал он.
Декорация вмиг переменилась.
Волю завели в комнатенку размером 2х3 и до вечера никуда не выпускали. При этом из глубины дома долетали крики, гогот, несся тихий вой.
– В уборную пустите, гады, – два-три раза выкрикнула в никуда Воля, но потом затихла, заснула.
Вечером все прояснилось.
Сначала решили вопрос с туалетом, потом стало понятно и остальное.
Возвращаясь со двора, куда ее водили двое, она в темных сенях уткнулась во что-то сморкающееся, плачущее.
Сморкающееся и плачущее неожиданно оказалось Натаном Гримальским.
Натанчик, казалось, был не рад встрече.
– Я говорил, говорил им! Лубить! Лубить революцию надо! А они ее насилуют. А они ее используют в коммерческих целях. А они…
Тут Натанчик спохватился: перед ним стоял не жаждущий революционных стенаний агроном разрушенного колхоза – стояла-улыбалась его новая знакомая: Воля.
– Обожаемая! – задохнулся он от гнева, а потом от обидных обстоятельств встречи. – Обож… Но я же не знал… Вернее – знал! Но не все…
– Давай отсюда, мужик. Не видишь, жертву ведем. – Один из водивших Волю во двор дружески пихнул Натанчика в бок.
– Не сметь отстранять меня от дел! С сегодняшнего утра я член Реввоенсовета! И заместитель по фракционной борьбе! Наконец, я правая рука товарища Козлобородько… Обожаемая! – залепетал, подбираясь к Волиному уху Натанчик. – О… жа… ма… Наклонитесь же ко мне!
Воля наклонилась, и Натанчик стал на ходу лепить дикий вздор, вешать на уши густую лапшу.
– Я же действительно не знал! То есть… знал, но частично… Ведь получается: я вас продал… А? Продал? Думаете, и своих бывших однопартийцев продал?… Но это не совсем так… Да и не стоили они ничего! Они только себя в новой революции лубили. А Козлобородько – тот лубит революцию. О, как он лубит ее! Вы не глядите, что он противный… А про вас… Про вас я договорился, что вы тоже со мной переходите, ну, то есть – вступаете! Как будто вы член моей бывшей партии…
– Это я-то ваш бывший член?
– Вы, обожаемая, вы! Но они, мерзавцы, ведь что задумали… Они… Они – опять же – хотят вас по-другому использовать…
Шипящий и брызгающий слюной Натанчик отстал, Воля возвратилась в комнатенку, не раздеваясь уснула.
Так в бездействии, в полусумерках, прошло два дня.
А на третий Волю стали учить, стали готовить.
Учили-готовили безалаберно, бестолково. Причем все: Козлобородько, инструктор Печенев, согласившийся сразу со всеми оргвыводами Натанчик, плоскогрудая Мирка-копирка, бывший артиллерист Вадик Шуть. Даже девица-Иннокентий, приехавшая из Москвы на побывку, что-то розово-черными губками своими вякала.
Но по-настоящему Волю заинтересовало лишь то, что говорил ей инструктор по общению с массами Андрей.
– Не буду вас ничему особо учить. Разве про этих партийных скажу… Самое главное, – наставлял Андрей, когда они на несколько минут оставались одни, – не поддаваться их гипнозу. Ни гипносу масс, ни гипносу этих этбомбсов. Кстати, гипнос-гипноз у них слабенький, жидкий. Не слушайте их террористической чуши. Вы ведь не собираетесь ничего взрывать? Нет? Ну и прекрасно. Они, кстати, тоже не собираются. Их в Думу не пустили, вот они и хотят о себе напомнить. Вами они, без сомнения, пожертвуют. Собой – никогда. Поэтому ничего серьезного от этих раздолбаев ждать не следует.
– А мне что же делать?
– Бежать.
Тут в крохотную комнатку возвращался охранник, и Андрей продолжал "краткий курс молодого бойца".
Но охранники были чванливые, гордые, все они входили в козлобородьковский Реввоенсовет и дышать одним воздухом с "низшей расой" долго не могли.
– Бежать не раздумывая, – продолжал после ухода охраны Андрей.
– Ну убегу я. И дальше что? Натанчик-то мои координаты знает.
– Тогда бежать совсем, на полгодика из Москвы свалить.
– То есть как это – "свалить"? А дом, а работа? Да и некуда мне сваливать. Хотя, – Воля призадумалась, – может, свалить – это и есть настоящий выход…
Занятия продолжались: приходили другие инструкторы, учили, как уходить от слежки, как предъявлять документы, что говорить и как вести себя в ФСБ и в милиции. Затем – гранаты, детонаторы, работа в авиатранспорте, работа в поездах дальнего следования, работа в метро.
От всей этой наглой чуши темнело в глазах, и Воля за три дня почувствовала себя сильно постаревшей.
Андрей больше не приходил, и это тоже тревожило. Русая Андреева борода, длинный, прямой и очень твердый, прямо-таки костяной нос стали вдруг казаться чем-то единственно притягательным во всей округе.
Воля стала чаще смотреть в окно. Вернее в щель, которую оставляли неплотно закрывающиеся наружные ставни. Через щель увидеть можно было немногое. Но кое-что высмотреть удавалось.
Так, всегда был виден дым от костра. Сам костер находился вне поля зрения. Но дым, от него отходящий, – с искоркой, с ярким, свежим отсветом – указывал: костер здесь, рядом.
Иногда по двору проходили какие-то люди. Всегда по двое, по трое. Одеты они были смешанно: городские новенькие дубленочки и валенки, модные плащи с бархатными щегольскими воротниками и козьи, с лезущей шерстью, шапки с ушами…
Так и сегодня. В свободную от муштры минуту Воля прильнула к стеклу, сильно наклонила голову, чтобы "развертикалить" (пригодилось архитектурная выучка) картинку…
Вдруг ее как электрошоком от окна отбросило!
По двору прошел, вернулся и прошествовал снова, безо всякой охраны и без провожатых – Жан-Клод-Ив, Клодюнчик, жених ее, эмигрантишко бельгийский!
Французистого, равно как и бельгийского, в Клодюнчике было теперь мало: милицейская папаха с красным верхом, грязно-белые, видно, снятые с кого-то после малярных работ штаны и синяя, короткая для такого "столба верстовича" фуфаечка. Бельгийского было мало, а вот черты ближневосточного, пригретого на подмосковной даче тирана, проступили круче, сильней.
"Тиран" ушел, скрылся, но потом вернулся еще раз: теперь уже в обнимку с девицей Иннокентией. Парочка эта на ходу целовалась, доносились оживленные охи-вздохи.
Воля мигом вспомнила, как препирались они давеча с Клодюнчиком, прежде чем тот был отправлен спать на кухню:
– Хотя я не есть эмигрант – я скажу вам: именно русски эмиграция ваш страна из болота вынул! Эмиграция даст вам все!
– Как же, держи карман шире. Знаем мы эту эмиграцию. Они нам в двадцатые-тридцатые годы кавалериста Буденного в правители дать хотели. Ай подарочек! Ай умы! Да у нас любая лошадь тогда была умней Семен Михалыча!
– Мсье Буденый не есть правильни выбор. Он есть неумная ошибка Граждански война в Россия!
– Вот-вот. Такая же ошибка, как и все потуги твоей эмиграции чем-то тут у нас руководить, что-то издалека возглавлять.
– Мадам! Мне в высший степень обидно такое от вас слышать. Я есть бельгийски левак! Я не есть адепт эмиграций! И хотя я долго жил в Африка, биль, так сказать, оторванный… Но исторический необходимость толкает сказать вам…
Воля вспомнила все это в одну секунду, еще раз глянула на Иннокентию… Сомнений быть не могло. Вот кого теперь Клодюнчик к эмиграции склоняет! Вот кто для него теперь – "историческая необходимость"!
Она забарабанила в окно, потом в дверь, потом опять в окно, завопила:
– Так это ты ко мне выведывать приходил? Ах, дружок любезный! Ух сука! У, шпион бельгийский! – орала она в запертые ставни. – Прикидывался? А сам, сам… девку мужланистую сгреб! Тварь, ах тварь…
Плача, Воля продолжала стучать то в окно, то в дверь.
Пришел охранник. Прибежал и тут же убежал куда-то Натанчик. Явился и сам Козлобородько. Крики и плач "героини революции" в планы ласковой банды не входили. Когда, наконец, доискались, что мешает будущей жертве готовиться к серьезнейшему делу, был приведен Клодюнчик.
И оказалось-то!
Оказалось: никакой Клодюнчик не мерзавец и вовсе не плут. Никого он не предавал и ни с каким шпионским поручением в Ветошный переулок не приходил. А просто он, как и мадам Рокотова, "биль там же у Думы украденный, то есть похищенный". Такая есть страна, что поделаешь! Но он, Жан-Клод-Ив, – отнюдь не скотина безрогая! И как раз очень, очень благодарен эта дикая страна за то, что случай свел его с девицей Иннокентией. О! Он есть настоящи бельгийски левак! И он весьма оценил прогресс, достигнутый за последние годы Россией. И пусть простит его многочтимая Воля Васильевна – кстати, его дальняя родственница, практически тетя, на которой он не имеет никакой моральный прав жениться, – да, пусть она простит его! Но он, бельгийски гражданин Жан-Клод-Ив Аду, выбирает не ее – а прогресс. Тот прогресс, который позволит девице Иннокентии, выдавив из себя до конца груби русски мужик, стать утонченни бельгийски госпожа!
Он, Жан-Клод-Ив, конечно, предвидит впереди велики трудности. Но… что есть за жизнь без трудностев? Это Жан-Клод-Ив хорошо понял за десять ден пребываний в Россия. Он уверен: в Льеже местный кюре, господин Али-Аврах, их с Иннокентией Львовной повенчает в первый же день. В день приезда! Да и господин Козлобородько, который есть настоящи русски левак, обещал помочь…
Воля набрала побольше слюны и плюнула. От неудачного плевка, частью оставшегося у нее на губах, частью потекшего по скуле – стало горше, гаже.
Тут вмешался поначалу наблюдавший эту матримониальную сцену отстраненно Жорж Козлобородько.
– Ну все. Пшел на фиг отсюда, – дал он под задницу ногой длинному Клодюнчику. – Да уберите же его с глаз долой! – явно рассчитывая на Волино сочувствие, крикнул Жорж Иванович.
Когда охрана вытолкала Клодюнчика, Жорж, гуманно погладив Волину свисавшую с кресел руку, высказался:
– Эти жалкие эмигранты, пся крев. Ничего в российской жизни не петрят, а туда же…
– Он не эмигрант, – сквозь слезы возразила Воля. – Стервец он африканский. А еще просвещенного бельгийца из себя корчил…
– Ладно. Пусть валит отсюда вместе со своей Иннокентией. Надоела мне эта трансвеститка. Вся революционность с нее слетела, как только женишка бельгийского подцепила. А на собраниях орала, на политсоветах – выпендривалась, пся крев!
Сильно осерчав, Жорж Иванович Волю покинул.
Поэтому, как только появился Андрей, Воля черкнула ему карандашиком: "Когда?"
Подождав, пока охранник выйдет из комнаты, Андрей тихо отчеканил:
– Не когда, а – как? Здесь, несмотря на внешнее разгильдяйство, стерегут крепко.
– А дорога? Здесь же рядом дорога… – По ночам Воля слышала далекий, почти не стихающий гул шоссе.