Средние братцы, двойняшки Ваня и Егор, погибли в самом начале войны, их похоронки были доставлены в один день и стали первыми пришедшими в Колдуны, ну а младшенький богучаровский сынок, Леня, тот самый, с которым Саша ловила рыбу и видела лося, сгинул где-то на этапах большого пути из немецко-фашистского в советский концлагерь, чем, между прочим, помешал старшему брату дослужиться до генерала, поскольку геройского фронтовика-танкиста и в Академию не взяли из-за брата-предателя, не говоря уж о контрреволюционном отце, ну и подниматься от звания к званию, особенно в начале карьеры, ему пришлось медленно и с огромным трудом.
Старуха-мать, до конца дней сохранившая ясный ум и сухую, немного надменную стать, не дожила буквально нескольких месяцев до смерти кремлевского горца, которого пристрастные судьи лишили заслуженного чемпионского звания, отдав – как это часто бывает – предпочтение крикливому эпигону, поэтому Гитлер прославлен как самый большой убийца и ублюдок в мировой истории, а вырастивший и вдохновивший нас Сталин как-то теряется в его тени, и никакой надежды на исправление этой вопиющей несправедливости нет как нет. Понятно, что отрицать всемирно-историческое значение ихнего фюрера могут только такие отморозки, как иранский президент, но все-таки супротив нашего генералиссимуса этот клоун, ей-богу, все равно что плотник супротив столяра.
Воцарившиеся по смерти душегуба всех времен и народов шестерки, тот самый сброд вождей, названных Мандельштамом почему-то тонкошеими, хотя все они как на подбор были мордастыми, как оруэлловские свиньи, уже не так сильно гадили и измывались над нормальными людьми и здравым смыслом. Не то чтобы советская власть, насосавшись вдосталь кровушки, отвалилась совсем, ненасытность была имманентным свойством этой пиявицы, просто силы уже были не те – как у шамкающего беззубыми деснами над трепещущей жертвой людоеда или как у прихваченного аденомой простаты насильника…
О господи! Кажется, опять!
Опять я захожусь в припадке "зоологического антикоммунизма", и со вспененных губ готова уже сорваться излюбленная цитата из книги Чисел об оскверненной кровью земле и ее очищении, и снова я намереваюсь гневить Бога жалобами на то, что убийцы не наказаны и даже не опозорены, что их гладенькие внучки-политологи не то что не стыдятся, а пишут толстые двухтомные книжки о жизни и творчестве дедушек, что кремлевская дворня прославляема за бесценный вклад в мировое искусство, за создание "большого стиля" в "непростое время", и что никакого возмездия и раскаяния так и не случилось и не предвидится, как сказала, пожав плечами, Анжелка Каменцева после просмотра знаменитого фильма "Покаяние": "Какое ж это покаяние? Так, отмазка!"
Ну так и что?
Можно подумать, сам-то я явился на страницы перестроечных периодических изданий из мордовских лагерей, а не из уютненького столичного Института искусствознания!
И хотя дед мой был японским и английским шпионом, разоблаченным и казненным в 1938 году, но отец-то верой-правдой служил начальником политотдела, – как выразился один ветеран на папином юбилее: "Политработник от Бога!"
И ведь уже в шестом классе прочел я данный нам Новый Завет – любить врагов своих и прощать не до семи, но до семижды семидесяти раз, и, между прочим, произошло это только потому, что папа отобрал Евангелие у какого-то несчастного солдатика-баптиста!
А то, что, честно выполнив служебный долг, он и не подумал уничтожить антисоветскую агитацию и пропаганду или хотя бы запретить сыну читать, что "свет во тьме светит, и тьма не объяла его", так это ведь и доказывает, что не была и не могла быть эта чертова власть, как она ни тужилась и ни пыжилась, главным содержанием человеческой жизни, уж жизни Александры Егоровны, по крайней мере, кишка тонка, и все, все, хватит, отвяжись, умоляю, действительно ведь годы прошли и столетья, и написал уже надменный и испуганный эмигрант в 1939 году про все это – про горе, и муки, и стыд, и про то, что:
поздно, поздно! – никто не ответит,
и душа никому не простит!..
А то я уже сам себе напоминаю того незабвенного праведного сантехника, который на заре российских свобод чинил нам смеситель в ванной. Починил быстро и наотрез отказался брать деньги. Растроганная Ленка предложила растворимого кофе – тогда, насколько я помню, страшно дефицитного, привезенного мной из щепетильного Лондона. Но войдя на кухню, где я, обуянный социопатией и мизантропией, от него скрывался, удивительный сантехник сразу же помрачнел, утратил любезность, перестал восторгаться Томиком и засобирался восвояси, даже не допив редкого напитка. И уже в дверях укоризненно произнес: "Молодые интеллигентные люди, а на стенку Берию повесили!". Я ошарашенно промолчал и не сразу понял. На кухонной стене висела тогда фотография пожилого Набокова в пенсне…
Зато в замужестве Александра Егоровна была неправдоподобно счастлива…
Нет, не могу остановиться, все-таки еще одна цитата, из бунинских "Окаянных дней": "Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет , которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов"…
А в замужестве Александра Егоровна действительно была неправдоподобно счастлива и утешена, поскольку муж ей достался работящий, любящий, красивый на внешность, непьющий и некурящий, чего я и вам желаю от всего сердца, милые мои читательницы!
Ну не то чтобы Иван Тимофеевич уж совсем не пил. Пил, конечно, и по праздникам, и так, за компанию, но во хмелю был добр, весел и безобиден, как малое дитя, что и нам бы ох как не помешало, дорогие читатели.
Правда, подвыпив, Гогушин часто озорничал, не слушал уговоры лечь уже наконец спать, а вместо этого подхватывал свою маленькую (как говорила ее мама, "чутошную") женушку и, держа ее на весу, принимался кружиться по избе, задевая и опрокидывая табуретки, натыкаясь на еще неубранный, дребезжащий и звенящий стол и горланя на всю деревню:
Знай, такой другой на свете нет наверняка,
Чтоб навеки покорила сердце моряка.
По морям и океанам мне легко пройти,
Но к такой, как ты, желанной, видно, нет пути.
Прошел чуть не полмира я -
С такой, как ты, не встретился
И думать не додумался,
Что встречу я тебя!
А когда подрос сынок Ванечка, то и его увлекал счастливый и хмельной папаша в вихрь этого зачастую разрушительного вальса, держа визжащего от наслаждения наследника под другой мышкой. А лохматый Цыган за стеной бесился и лаял, и обиженно выл, и рвался с цепи от невыносимого и невыполнимого желания поучаствовать в громоподобном веселье – этого огромного черномордого пса все в семье, конечно, очень любили и даже баловали, но пускать в избу собаку было тогда не принято и неприлично.
Иван Тимофеевич, действительно, в молодости был военным моряком. Повоевать он, правда, так и не успел, несмотря на все мальчишеские попытки надурить военкома, но потом, уже после войны, отслужил верой и правдой четыре года на Черноморском флоте. Вот когда черноморский наш герой приехал на побывку и произвел у коммунских и колдуновских девчат, как в песне поется, переполох своим огромным, под два метра ростом, лихой бескозыркой, лентами в якорях и грудью хоть и не в медалях, но в блестящих красивых значках, вот в то баснословное лето и случилась любовь у первого на две деревни парня и маленькой Шурки Богучаровой, привыкшей горделиво сдерживать слезы и не показывать вида, когда малолетние колдуновские остроумцы глумливо пели за ее спиной: "Моя лилипуточка, приди ко мне! Побудем минуточку наедине!"
Почему Ваня-моряк выбрал не писанных и статных красавиц, а эту пигалицу, одному Богу известно, а у Него не очень-то об этом спросишь. Ясно одно:
Ни при чем наряды,
Ни при чем фасон,
Ни в одну девчонку, -
кроме богучаровской крошечки-хаврошечки, он не влюбился. Завистливые, злые и бесстыдные языки тут же, конечно, пустили сплетню – мол, другие себя блюли и ничего морячку-ухарю не позволили, а Шурочка-дурочка оказалась давалкой, в тихом-то омуте…
"За своими получше следите, за моей нечего!" – обрывала тогда уже сильно хворая, но еще живая и строгая вдова Богучарова тех, кто осмеливался намекнуть ей на аморальное поведение дочери, а пьяного старика Тупицына (это не кличка, действительно такая настоящая фамилия), совсем уж распустившего свой поганый язык, она так огрела по хребту граблями, что он на следующий день не вышел на работу и долго грозился подать в суд за увечье.
Ну и сам старшина первой статьи пообещал повыдергивать ноги всем, кто будет бесчестить его маленькую возлюбленную, а проверять, сдержит ли Ваня слово, охотников не нашлось.
Более трогательную, нелепую и смешную пару, чем Ваня и Шура, мне трудно представить. Разве что Александр Сергеевич и Наталья Николаевна производили столь же странное впечатление, да и то вряд ли.
Когда, по куртуазным правилам того времени, Ваня набрасывал на худенькие Шурины плечи бушлат, его полы почти касались беленьких праздничных носочков на ногах Сашеньки, а когда он, преодолевая ожесточенное, но немного притворное сопротивление, прижимал ее к своей необъятной груди, девичья макушка оказывалась как раз напротив нижнего угла мерцающего в теплой мгле треугольника тельняшки.
В отличие от Пушкиных любовь их была взаимной и верной.
Так что, когда через два года Ваня окончательно вернулся домой, Шура ему действительно охотно и не задумываясь отдалась, правда уже после свадьбы.
А еще через два года родился младший Ваня, так что моя Александра Егоровна почти как распутинская героиня – жена Ивана, мать Ивана. Правда никого она никогда не убивала и убить бы не смогла, она ведь даже колорадских жуков жалела и истребляла неохотно, хотя доподлинно было известно от Любки Таганцевой, которой рассказал военный попутчик, когда ездила к сестре в Таганрог, что жуки эти – никакая не казнь египетская (на что намекала покойная ктиторша), а совсем наоборот – происки и диверсия американских поджигателей войны, которые под видом пасечников разводят этих прожорливых и неистребимых тварей в специальных ульях!
9. А. Е. ГОГУШИНА. ПРОДОЛЖЕНИЕ
Суетен будешь
Ты, человек,
Если забудешь
Краткий свой век.
Время проходит,
Время летит,
Время проводит
Все, что ни льстит.
Александр Петрович Сумароков
Да что там убогая советская власть! Сама всевластная судьба (Гумберт Гумберт сказал бы Мак-Фатум, Цветаева и Сафо посетовали бы на завистливых богов, мой православный дружок Хохол помянул бы аггелов Князя тьмы и, в сущности, был бы прав, но мы все-таки скажем просто – судьба) не могла долгие десятилетия разрушить маленькую и хрупкую гогушинскую идиллию, хотя неоднократно пыталась. Автор сам невольно поучаствовал в одной из таких попыток, явившись действующим лицом хорошо подготовленной, но так, слава богу, и не состоявшейся трагедии.
Осенью далекого 197* года я, влекомый юношеской гиперсексуальностью, принимаемой и выдаваемой мною за роковую страсть, торопливо и опасливо шел по малоосвещенной сельской улице. Предметом моего тогдашнего блудного возбешения была учительница коммунской начальной школы, студентка заочного отделения нашего педа Альбина А. Наша довольно случайная связь завязалась в общаге, где я проживал уже второй год и куда селили на время сессии заочников. Обусловлена она была в первую очередь неумеренным потреблением дешевых крепленых вин, а также Альбининым одиночеством (муж-однокурсник был призван в армию), ну и моим провинциальным запоздалым романтизмом. То, что Альбина была замужней дамой и на целых четыре года старше меня, оказалось достаточным основанием для превращения этой курносой и простодушной девочки в женщину-вамп – в моем убогом воображении, конечно. Приведу начало одного из стихотворений, посвященных А. А.:
Сегодня ты придешь, наверное,
Ложь и отчаянье мое,
Повеет древними поверьями
Твое упругое белье.
Упругостью Альбина действительно могла похвастаться, а вот никакой особой лживости в ней, на самом деле, не было (ну если не считать супружеской неверности, а кто ж ее, смехотворную, стал бы считать? Ведь любовь же все-таки! Вольна как птица, законов всех она сильней etc). Что же касается отчаянья, то причины для него у меня имелись самые веские, но с Альбиной никак не связанные – не сегодня-завтра многотерпеливый деканат должен был таки турнуть меня из института за вопиющие прогулы и академическую задолженность. В общем, картину я являл собой, как писал Розанов по поводу собственного автопортрета, "не из прекрасных", а прямо-таки, на мой теперешний взгляд, омерзительную. Да еще и кудри черные до плеч – бр-р-р!
Вот такое вот очкастое девятнадцатилетнее существо и натолкнулось тем злополучным вечером на группу подвыпивших, но скучающих местных пацанов.
Закурить-то у меня, конечно же, нашлось, но это не надолго отложило неизбежную развязку.
Помните такой глумливый дворовый приемчик – хулиган сначала резко замахивается, а потом быстро протягивает ту же руку как бы для рукопожатия, мол, здорово, зёма? Такие трусишки как я с неизбежностью отскакивают и прикрывают лицо под хохот торжествующей шпаны. А в тот раз я не просто отскочил, я – ох-ох-ох, до сей поры стыдно, особенно от сознания того, что и нынче, не дай бог, поступил бы так же – в общем, задал я самого постыдного и стремительного стрекача. Душа, ушедшая в пятки, придала моим ногам необыкновенную проворность.
Слыша за спиной смех, свист, молвь и топ развеселившихся преследователей, я вылетел на перекресток, где тут же был ослеплен светом фары и отброшен страшным ударом на обочину.
Если бы Александра Егоровна с несвойственной ей твердостью не пресекла очередную попытку кума выпить с Иваном Тимофеевичем стремянную, вполне возможно, Гогушин и не успел бы в последний момент повернуть руль "Урала", и не наслаждались бы вы сейчас, милые читатели, этой книжкой. А так я только был слегка задет коляской. Травмы были вполне совместимые с жизнью – гематома пониже левой ягодицы, ободранное до крови предплечье, расквашенные губы и нос и, судя по всему, сотрясение и без того не очень устойчивого и надежного мозга.
Перепуганный протрезвевший Гогушин под оханье и причитанья Егоровны сгреб меня, вконец ошалевшего от страха, с придорожной грязи, уложил в коляску и помчался в Вознесенскую больницу, хотя для оказания мне скорой помощи вполне хватило бы и местного медпункта.
Однако рассвирепевший Мак-Фатум не собирался так просто сдаваться. Едва мотоцикл выехал на шоссе, как впереди показалась милицейская машина, – помните, они в то время раскрашивались в цвета левитановской золотой осени – желтый с синей полосой?
Мильтоны, увидев такую странную компанию на ночной дороге – окровавленный волосатик в коляске, огромный расхристанный старик за рулем и простоволосая старушка (платок у Егоровны в суматохе развязался и был унесен встречным ветром), заинтересовались и, преодолев привычное нежелание во что либо вмешиваться, остановили наш экипаж.
Тут-то бы и завелось уголовное дело, неизвестно чем кончившееся бы, если б не Александра Егоровна! Не успел никто промолвить ни одного слова, как она, соскочив с мотоцикла, затараторила: "Ой, сыночки, слава богу! Слава богу, что вас встретили! А то прям не знаем… Вот паренька кто-то сбил, в больницу везем! Мы едем, а он, бедненький, лежит! Мы уж думали мертвый, да нет, слава богу, раненный только, живой, живой!"
Тут я, слегка уже очухавшийся, но перепуганный уже просто до потери всякой способности соображать (я и тогда уже ментов боялся чуть больше нормальных хулиганов) заблажил: "Не надо в больницу! Ничего не надо! Пожалуйста! Я в порядке! Все нормально!"
Милиционеры уже явно жалели, что черт их дернул ввязаться, на хрен им сдался этот полуночный геморрой?
Поэтому, удостоверившись, что потерпевший не собирается никуда заявлять, в медучреждения обращаться не намерен и охотно принимает приглашение переночевать у своих спасителей, а завтра уберется подобру-поздорову с подведомственной территории, ночной дозор, напоследок пожурив водителя: "Что ж ты, отец, поддатым за руль садишься? Ты уж давай поаккуратней!", отправился по каким-то своим, более неотложным делам.
Александра Егоровна на радостях даже бутылочку нам выставила к позднему ужину, предварительно обработав йодом мои ссадины, и уселась чинить мою джинсовую польскую курточку и шитые мамой расклешенные штаны. Я с непривычки мгновенно опьянел от крепчайшего самогона и слушал, как сквозь туман, хмельные и немного хвастливые рассказы Ивана Матвеевича про сына, который щас в армии, недавно приезжал в отпуск, уже младший сержант, через год вернется, чтобы поступить в строительный институт, а жениться ему еще рано, хотя тупицынская Ольга его ждет не дождется, хорошая девка, но пусть Ванька учится, успеет еще…
– Хватит тебе уж, Вань. Давайте укладывайтесь. Вот, сынок, как смогла зашила… Постирать бы, да не высохнет до завтра, ты уж сам…
Утром, позавтракав удивительными оладушками (интересно, для меня Егоровна расстаралась, или она так всегда баловала своих Ванечек?), я был отвезен на станцию и навсегда уехал (роковая страсть в эту ночь растаяла бесследно, как струйка дыма). Наши с Иваном Тимофеевичем ангелы-хранители, помахав друг другу крылами, тоже расстались навеки, а бес, отвечающий за изничтожение возмутительного гогушинского счастья, поджав хвост, убрался на время восвояси – штудировать "Письма Баламута", наверное.
Александра Егоровна заставила повинного муженька дать честное слово, что больше он к вину не притронется, и он безукоризненно выполнял обещание целый год, даже чуть дольше – до самой смерти сына Ванечки, дембельнувшегося в мае, поступившего на рабфак в МАИ, поехавшего на отцовском "Урале" катать свою Олю Тупицыну и столкнувшегося с МАЗом.
После похорон Иван Тимофеевич стал пить каждый день и почти каждый час, с каким-то странным, тихим упорством, ничего не отвечая на попреки и мольбы Александры Егоровны, правда всегда покорно и исправно выполняя все ее хозяйственные просьбы. Но если не попросишь – так и будет сидеть сиднем день-деньской, механически наполняя и опорожняя граненую стопочку – самогона-то за время его годичного воздержания скопилось вдосталь.
Ни утешения, ни забвения он в алкоголе не находил и, кажется, не искал. Вид у него был такой, какой бывает у смертельно больного человека, принимающего все в больших дозах уже давно не болеутоляющее лекарство, и в тайне надеющегося, что в таком объеме оно окажется, наконец, ядом.
К сожалению, именно так и оказалось, и годовщину сыновней гибели Александра Егоровна встретила уже вдовой.
Как она смогла пережить все это, я не знаю, и представить мне это невозможно и страшно. С ума не сошла, криком не кричала, истерик никому не закатывала, схоронила, как положено, и стала жить дальше. Весной сажать, летом поливать да пропалывать, осенью собирать урожай. Долгой зимой топить печь и ждать весны.
В общем, по Марксу – "идиотизм деревенской жизни". Идиотизм! В зеркало б поглядел, урод волосатый – вон он где, идиотизм-то настоящий!