Родителям, хотя она и дала им этот телефон, строго-настрого было запрещено звонить сюда без крайней нужды. Нужно позвонить - дождитесь вечера и звоните домой, а сюда - если уж только стихийное бедствие.
- Ты погоди, Надежда, погоди, - засуетился, заволновался, заспешил где-то там у себя в индивидуальном поселке, в телефонной будке, отец. - Ты что думаешь… мы понимаем, ты государственный человек, мы с матерью гордимся… но кто, как не ты…
Совершенно не хотелось Надежде Игнатьевне ехать к родителям. Не любила она бывать там. Странно, неужели она родилась в этой темной избе, среди всех этих ухватов, горшков, корчаг, ходила по заросшим травой улицам, собирала в ведро коровьи лепешки, чтобы удобрять потом навозным раствором огород во дворе, бегала по нужде в конец двора в хлипкое дощатое строение - жила-была среди всего этого, гладила в той избе свой ситцевый галстук? Ужас, ужас!
Но все же и не могла она отказать родителям в их просьбе. Что же она, сволочь какая-нибудь, что ли. Хоть и добилась всего в жизни собственным трудом, но родители все-таки, родили ее, уж какие есть, других нет.
- Ладно, - сказала она таким тоном, чтобы присутствующие в кабинете подумали, будто она говорит с кем-то по самым важным, ответственным делам. - Сейчас я не могу. Вечером.
Отец там у себя в телефонной будке снова заприговаривал, забубнил что-то своим рассохшимся стариковским голосом, - Надежда Игнатьевна, не слушая, положила трубку. Бестолочи какие, совсем из ума выжили! Темнота ликбезовская! Курочка ряба, золотые яйца… ну надо же!
Мужики за совещательным столом сидели с самым смирнехоньким видом, с нахмуренными, думающими челами, глядели на нее с готовностью внимать каждому ее слову - и так были ей противны, что Надежда Игнатьевна почувствовала: сверх ее сил себя тратить на них, подводить какие-то итоги. Что подводить, было бы под чем.
- Всё. Свободны все! - махнула она рукой, не возвращаясь к совещательному столу из-за большого рабочего стола. И ничего не добавила больше. И молча глядела, как мужики завставали, задвигали стульями, принялись кивать ей: "До свидания, Надежда Игнатьевна! Всего доброго, Надежда Игнатьевна!" - она могла позволить себе не отвечать. Это они не могли просто взять да выйти, не попрощаться с нею, а она с ними могла все позволить себе. Пусть знают, что она недовольна ими, пусть зарубят это себе на носу - пусть потрепещут!
Дверь кабинета закрылась, оставив Надежду Игнатьевну одну, и она, прошуршав пиджаком, села в крутящееся рабочее кресло. Ей очень нравилось, как шуршит пиджак, и она немного подвигалась в кресле, как бы устраиваясь в нем, чтобы материя пошуршала еще. Сумасшедше модная была материя, даже и в их ателье она полагалась далеко не всем. И справедливо, что не всем, подумалось Надежде Игнатьевне.
Впрочем, мысль об этом была совершенно мимолетна. Промелькнула летучей пташкой - и исчезла.
Что делать, что такое придумать, чтоб из ее кабинета пахнуло перестройкой, вот о чем думала Надежда Игнатьевна, с шуршанием устраиваясь в кресле, - и эта-то мысль была отнюдь не мимолетна, не оставляла ни днем, ни ночью, вконец измучила. Страшновато ей было последнее время, как она ни боялась признаться себе в том, - да, страшновато. Была, с одной стороны, уверена, что будет, непременно будет в том особняке наискосок, не сомневалась в этом - кто ж, если не она; а с другой стороны, день ото дня делалось тревожнее и тревожнее: советуешься, советуешься - и все как в прорву, ничего путного, ну как не успеешь к нужной поре с почином?
Тяжела ты, шапка Мономаха, сказано было в древние русские годы. Истинно было сказано!
2
О, как шебуршат по асфальту колеса черной персональной "Волги"! О, они шебуршат совсем не так, как колеса всех прочих легковых автомобилей.
У всех прочих покрышки вытершиеся, со съеденным рубчиком, "лысые", и оттого не шебуршат даже, а посвистывают, постанывают будто, а у служебных "Волг" покрышки всегда исправны, всегда новы, свежи, потому что ездить на лысых, истершихся покрышках опасно для жизни, и колеса персональной машины шебуршат по асфальту словно бы с мокрым свирепым хрюпом, они шебуршат - будто шкворчит масло на хорошо прогретой толстодонной сковороде.
Надежде Игнатьевне очень нравилось слушать это шкворчание сквозь сиплый моторный гуд. И обычно открывала она окно на своей задней дверце вовсе не потому, что было жарко и ей хотелось, чтобы ее овевало ветерком, ей нужно было это свирепое шкворчание колес под нею: силу оно давало, ощущение достигнутой немалой жизненной высоты, ощущение смысла жизни, ненапрасности прожитых годов.
Славик сбавил скорость, свернул с асфальта на пыльную убитую колею посередине зеленого выгона улицы, и колеса сразу прекратили веселую молодецкую песню, что-то зашамкали там внизу невнятное, и сразу сделалось скучно, противно, тут же захотелось поскорее убраться отсюда, вновь на асфальтовый быстрый простор - к движению, к скорости, к свисту ветра: на свою жизненную высоту из этого болотного подножия…
В раскрытом окне "Опорного пункта" стоял, смотрел на машину, провожая ее прицепчивым, запоминающим взглядом, здоровенный детина-милиционер. Здешний участковый, кажется. Надежду Игнатьевну брезгливо передернуло от этого его взгляда. Завистливый цепной пес! Она не любила такую вот, облаченную малой властью, мелкую шушеру. И понимала, что без шушеры этой нельзя, она опора и крепость всего порядка, фундамент его, барахтается в самой грязи, чтобы наверху было чисто, - понимала, но не любила, нет, и не могла с собой ничего поделать. Такой завистью веяло от этой шушеры, такой нескрываемой жаждой перебраться из фундамента хотя бы на первый этаж! Если вдруг что, какая-нибудь встряска здания - они первые и полезут наверх, с этажа на этаж, с этажа на этаж, да не просто полезут, не потесниться потребуют, а из окон будут выбрасывать, за руки да за ноги - и вон… Ох не любила Надежда Игнатьевна эту шушеру, ох не любила! Что ему, этому амбалу в форме, так смотреть на ее машину? Тоже хочется эдак, с шофером и вольно откинувшись на заднем сидении?
Славик подвернул к воротам родительского дома и заглушил мотор. Надежда Игнатьевна дотянулась рукой до его уха и легонько помяла пальцами. Упругий хрящ уха напоминал ей кое о чем другом.
- Жди, я скоро, - сказала она Славику, отпуская его ухо и открывая дверцу.
Как-то так неизменно выходило у Надежды Игнатьевны последние годы, что все ее водители оказывались у нее в постели. Она уже знала за собой это и старалась, чтобы водителей к ней направляли помоложе и, еще лучше, неженатых. Правда, такие отношения с водителем требовали особого умения держать дистанцию, не позволять ему преступать определенную границу, какое-то время это удавалось, но потом они, все до одного, утрачивали чувство меры, начинали вести себя так, будто имели на нее какие-то права, и приходилось просить соответствующие службы сменить их. Славик пока границу не нарушал, и заменять его нужды не имелось.
Мать с отцом, увидела Надежда Игнатьевна, выходя из машины, ждали ее у кухонного окна, так и прилипли носами к стеклу. Темнота дореволюционная, проговорилось в Надежде Игнатьевне. Хотя родители ее, что мать, что отец, не успели до революции даже родиться, а сделали это пусть и вскоре, но уже после.
Дверь открыла мать. И уж так счастливо улыбалась, прямо противно было.
- Ну вот, ну хорошо! Молодец, что смогла все-таки, вот спасибо!
Отец стоял тут же, у порога, и тоже расплывался в улыбке, и светился радостью от ее приезда насквозь.
- Ты только, Надежда, не серчай, не серчай. Такое уж, понимаешь, дело, мы уж, понимаешь, и сами.
Мать, только он заговорил, вдруг вся, в одно мгновение, перекривилась лицом, из глаз у нее хлынуло, и она заголосила:
- Ой, Надюх!.. Ой, беда какая, ой, горюшко на наши головы, мочи нашей нет больше!..
- А ну перестань! - сурово прикрикнула на нее Надежда Игнатьевна. - Нашли себе беду… Сейчас разберемся!
- Вот, Надежда, вот, - засуетясь, побежал отец в комнату, открыл там посудную тумбочку, которую они с матерью по-дореволюционному называли поставцом и, главное, ее приучили так в детстве, пришлось потом переучиваться, достал оттуда какую-то цветную тряпку и помахал ею. - Все здесь, глянешь сейчас.
- Ой, Надюх, ой, Надюх!.. - приговаривала, не могла остановиться мать и вытирала глаза концами платка, которым была повязана.
Надежда Игнатьевна сдерживала себя уже из последних сил.
- Давай, давай, показывай, - поторопила она отца.
Тряпка в его руках оказалась фартуком, завязанным торбочкой, он положил ее на кухонный стол, развязал тесемки и раскинул концы фартука.
Взору Надежды Игнатьевны открылась груда колотой яичной скорлупы, и была эта скорлупа действительно желтого цвета, с тусклым металлическим отливом.
- Так! - сказала Надежда Игнатьевна невольно - самым своим крутым, решительно-железным голосом, каким он становился у нее сам собой, без малейшего усилия, в минуты, требовавшие от нее особой ответственности. - И до вас, значит, этот психоз добрался! Насмотрелись, значит, наслушались, начитались!
Ей сразу все стало ясно. По роду своей деятельности она еще раньше, и в прежние времена, когда обо всем этом ни слова не положено было публиковать в широкой печати, многие десятки раз читала обо всяких странных явлениях в специальных, для узкого круга, закрытых информационных бюллетенях, и увиденное не ошеломило ее.
- Какой такой психоз, ты че? - тотчас осушев глазами, всполошенно вскинулась мать.
- Такой, какой! Парапсихология эта всякая - лженаука, телекинез, шкафы падающие, картошка летающая!..
- Кака картошка, ты че? - мать, видела Надежда Игнатьевна, не понимала ровным счетом ни слова. - Яйца это! Рябая нести стала. Скорлупа от них. Яйца, что ли, от картошки отличать разучилась?
И снова Надежда Игнатьевна сдержала себя. В борьбе с невежеством, помнила она уроки университета марксизма-ленинизма, в котором училась три года вечерами, знание должно быть великодушно.
- Я ничего не разучилась, - сказала она, - будьте спокойны. А вот вы… вы, знаете, дожили! Бесовщину всякую разводите тут… средневековье! Никакие они не золотые, эти ваши яйца. Сами этот эффект и вызываете. Хочется, чтоб были золотые, - вот они вам такими и кажутся.
О том, что скорлупа и ей кажется золотой, хотя она вовсе даже не имеет подобного желания, Надежде Игнатьевне в этот момент как-то не подумалось.
- Ты что, Надежда, ты что, - дрожащим голосом проговорил отец. - Ты, если глазам не веришь, в руку возьми. Возьми в руку, возьми…
Надежда Игнатьевна, с терпеливым выражением лица, запустила щепоть в горку желтой скорлупы на фартуке - и тут обнаружилось, что поднять захваченную скорлупу требуется куда большее усилие, чем полагалось бы. Словно б она и в самом деле была золотой.
Однако Надежда Игнатьевна, закончив университет марксизма-ленинизма, владела истинным знанием законов природы, и замешательство ее длилось не дольше одного сокращения сердечной мышцы.
- Так! - снова сказала она, оглядываясь вокруг. - Я что, тоже в поле, что ли?
- В каком таком поле? - заоглядывались в испуге, вслед ей, и отец с матерью.
- Таком поле! - не стала Надежда Игнатьевна вступать в объяснения с родителями. - Научную проверку у вас нужно организовать, - ссыпая скорлупу обратно на фартук, решительно сказала она. - Научная проверка сразу все на свои места поставит!
И что же тут сотворилось с ее родителями - Боже! Сорвались с места - будто скорлупа и впрямь была золотая, будто она отнять ее хотела у них: мать налетела, схватила фартук, отец давай подбирать его углы, собирать торбочкой, и, перебивая друг друга, в голос заверещали:
- Ты что! А если натуральное золото? В тюрьму родителей захотела? За золото чикаться не будут, срок - и мотай знай!
Темнота ликбезовская, звучало внутри Надежды Игнатьевны, но вслух она ничего подобного не произнесла. Родительский бунт ее очень даже устраивал. Вовсе ей не хотелось возиться ни с какими лабораторными исследованиями - звонить, хлопотать, устраивать.
- Ладно, тогда до свидания, - сказала она, отступая подальше от стола, от суетящихся над фартуком отца с матерью. - И предупреждаю: меня из-за этих ваших глупостей больше не тревожить. У меня день до секунд расписан.
Родители все возились с фартуком, увязывая скорлупу, и, кажется, не услышали ее. Нечто похожее на чувство обиды шевельнулось в Надежде Игнатьевне. Нет, никогда им не оценить по-настоящему, кем стала их дочь.
Она отступила от стола еще дальше, разворачиваясь лицом к двери, и тут вспомнила, что, отправляясь к родителям, прихватила презент. Как обычно делала, когда ехала к ним. Нынче в презент подвернулась банка бразильского растворимого кофе.
- Вот! - возвращаясь к столу, достала она из сумки яркую, коричнево-красную блескучую жестяную банку. - В заказе был. Прямо там расфасован, запаян - настоящий импорт. Специально для вас взяла.
Родители совместными действиями вернули фартуку прежний вид торбочки - и обрели способность слышать ее.
- Чего тратилась, зачем, - вроде как отказываясь, вскинулась мать, а по голосу ее Надежда Игнатьевна поняла: рада вниманию.
- Да мы же не пьем кофе-то, - сказал отец, а и в его голосе была благодарность.
- Ничего, выпьете. - Надежде Игнатьевне главное было, чтоб родители оценили ее внимание, а уж там пусть как хотят с этой банкой.
- Только ты это… про Рябую-то, ни слова никому! - не давая ей нормально уйти, встал в дверях, так и подскочил к ним, загородил дорогу отец. - Ни бэ, ни мэ никому, уж обещай!
- Ой, никому, никому, никому!.. - вторя ему, снова, кажется, готова была пустить слезу мать.
И только тут, под занавес, единственный раз Надежда Игнатьевнa сорвалась, не удержалась.
- Да нужно мне! - воскликнула она в сердцах. - Своих забот мало - еще про вашу рябу трепать!
Славик в машине, едва она растворила калитку, повернул ключ зажигания, и черное лакированное тело встряхнулось, а внутри в нем, радуя душу, покорно затутукало.
Но лишь когда машина вывернула на черную асфальтовую дорогу и понеслась по ней все скорее, скорее, когда колеса запели свою ясную шкворчащую песню, лишь тут в груди стало отходить, отмякать по-настоящему, и все происшедшее в родительском доме стало уплывать из сознания, заталкиваться туда, где всему подобному и полагалось находиться: в маленький темный глухой чуланчик, невостребуемо обычно запертый на замок. И когда Надежда Игнатьевна услышала, как замочек защелкнулся, намертво замкнув чуланчик, она потянулась с заднего сидения к Славикову уху и, взяв его, помяла в пальцах:
- Сейчас приедем, поднимись, глянь, что у меня с дверцами на антрессолях. Не держатся почему-то, открываются.
Она никогда не опускалась со своими водителями до того, чтобы они поднимались с нею в ее квартиру специально для этого. Что ж, что повод шит белыми нитками. Не в этом дело. А чтобы он знал свое место. Чтобы ощущал дистанцию. Всегда. Постоянно.
- Гляну, Надежда Игнатьевна, ясное дело, - обернулся к ней на ходу, кивнул Славик.
Кстати, называть себя не по имени-отчеству и на ты Надежда Игнатьевна разрешала водителям только в постели. Но уж там по-другому было невозможно. Там даже и хотелось, чтоб без всякого имени-отчества. Да чтоб еще разными словами… чтоб, как плетью!
3
Ночью Марья Трофимовна с Игнатом Трофимычем не спали. Маялись тревожной бессоницей, ворочались с боку на бок, устраивались и так, и эдак, но нет, не шел сон. И то Марья Трофимовна, то Игнат Трофимыч, уж по какому разу, начинали заново все один и тот же бесконечный разговор: а ну как если скорлупа-таки золотая, никакое не поле тут, как Надька толкует, так как бы это скорлупой-то распорядиться, чтобы с толком?
Марья Трофимовна спала в комнате на кровати, Игнат Трофимыч на печной лежанке, разговор их шел через открытую комнатную дверь, все пространство ночного дома было между ними, лунный свет проникал в окна, и в этом тихом зеленом свете луны каждое сказанное слово обретало особый, весомый смысл.
- Слышь, слышь! - позвала в очередной раз своего старого Марья Трофимовна. - Если это золото в самом деле… так ведь каких делов можно было б наворотить!
- Каких делов? - не сразу, через паузу отозвался Игнат Трофимыч.
- Каких! Золото, оно золото и есть. У Надюхи-то, конечно, все имеется, ей ни к чему… у нее и машина от государства, и квартира от государства, и дача… А у Витьки-то что? Голь голью, одно только слово, что инженер. Нужно было учиться…
На этих последних своих словах Марья Трофимовна от нахлынувших чувств, а также от появившейся у нее невольной привычки, когда заговаривала о яйцах Рябой, увлажняться глазами, всхлипнула, швыркнула носом, а Игнат Трофимыч так же невольно почувствовал себя виноватым, как вообще всегда, и до этих яиц, чувствовал себя виноватым при слезах Марьи Трофимовны, крякнул и довольно долгое время не знал, что ей ответить. Сын Витька был поскребышем, Марья Трофимовна родила его уж весьма немолоденькой, Надька школу как раз кончала - вот когда родила. И, как положено поскребыша, любили его - в молодости так любить не дано, нет в молодом организме столько любви на детей, но и он радовал: учился отлично, как дневник ни откроешь - все пять да пять, похвальные грамоты из школы носил - как грибы из леса. Надька, та через пень-колоду училась, одна заслуга - общественницей бегала, а Витька, он нет, он без всякой придури свои похвальные зарабатывал. В Москву поехал - в столичный институт без экзаменов поступил, именную стипендию там получал… и что вышло из всего этого? Пшик один вышел, и ничего больше. Сидел уже семь лет в каком-то кабэ, зарплата - и одному не прокормиться, а уж двое родились, не только накорми, но и обуй-одень…
- Да-а, конечно… - сказал, наконец, Игнат Трофимыч в лунную тишину дома, нарушаемую швырканьем Марьи Трофимовны. - Не в уме, значит, счастье.
- Не в уме, чего от ума-то, - тут же охотно подхватила Марья Трофимовна. - А как бы хорошо им с кооперативной квартирой помочь. На машину бы дать. Приоделись бы, глядишь…
Игнат Трофимыч снова крякнул. Что ты будешь делать с проклятой бабой. По одному месту да десять раз. Как танком.
- Так что с ним, с золотом-то… - сказал он. - Оно у тебя что есть, что нет. Что на него купишь? Ничего не купишь.
- Так поискать бы покупателей. Вдруг отыщутся.
- Если б вот как-то законно его государству сдать, - развил Игнат Трофимыч мысль своей старой.
- Ну так а я тебе о чем?
- А как законно-то? Что ты скажешь, откуда оно у тебя? Будет с тобой государство чикаться…
- Дак вроде сейчас како-то правовое строить наладились? - помолчав недолго, повторила Мария Трофимовна уже говоренное ею раньше.
Игнат Трофимыч, однако, с печной своей лежанки снова вылил на нее ушат холодной воды.
- Ты с тем, что ли, кто наладился, дело иметь будешь? До него как до бога, а тут вон участковый Аборенков к тебе придет.
При поминании Аборенкова Марье Трофимовне тотчас вспомнилось, как сидела во тьме подпола и вдруг крышка его распахнулась, ударил свет… и глазам у нее опять сделалось мокро.
- Ой, че ж делать-то, че ж делать, прям не знаю, - всхлипнула она.
- Спи, че делать, - перекладываясь на другой бок, сказал Игнат Трофимыч. - Оно, может, и в самом деле, поле какое-нибудь, как Надька говорит, а не золото вовсе.