Несколько раз он повторял одно и то же. Бормотал еще что-то, пытаясь выразить образно свою мысль: длиннющие очереди голодающих, дескать, выстраиваются перед рестораном. Для большей убедительности он припо "мнил какого-то Янгоса, которого подобрали замерзшим здесь на ступеньках в прошлом месяце. Язык у него за "плетался, и никто не понимал, что он хочет сказать. Грузчик опять наполнил свой стакан, выпил его залпом и попробовал собраться с мыслями. Потом он вернулся к "судье", который сидит в каждом из нас.
– Ну, видишь, что я плюю на тебя? – закончил он.
– Ты, дурень, сам не знаешь, что говоришь.
– Я не знаю, что говорю? Почему же тогда ты не возражаешь? Приходит к тебе Янгос и просит: "Ни драхмы не заработал сегодня, дай мне порцию фасоли, а то в животе бурчит". За ним тащится второй, третий. Потом еще и еще, все голодные, и все без гроша. Что ты будешь с ними делать, толстяк?
– Пинками вышибать их отсюда. Мой ресторан не общественная столовая с бесплатными обедами.
Грузчик подскочил на стуле и расхохотался.
– Вот твое счастье – пинками! Не головой, не руками, а именно пинками добился ты своего счастья.
– Не знал я, что тружусь для того, чтобы кормить бездельников, что все нажитое пойдет псу под хвост. С утра как проснусь, так за весь день и не присяду. Вот посмотри, как распухли у меня ноги. Кто мне за это заплатит?
– Заплатит, заплатит! Ну и подлая жизнь!
Сначала Клеархос с холодным сочувствием наблюдал за Фотисом – так обычно молодежь смотрит на стариков и неудачников. Но вскоре он понял, что слова грузчика вызывают у него почему-то странное волнение. Он смущенно взглянул на Фотиса. Выражение его лица показалось Клеархосу трагическим. Странно!
Клеархос в замешательстве повертел в руке нож, поскреб им по скатерти. Наверно, во всем была виновата минутная стрелка часов, которая неумолимо двигалась вперед. Да, вот что его тревожило. Грузчик снова обратился к нему. А Клеархосу вдруг показалось, что он сам поделился наконец с кем-то своими переживаниями и что этот человек открыл ему, чего именно потребует от него сегодня англичанин. Внезапно другая мысль промелькнула у него в голове, от которой кровь застыла в жилах: "Может быть, мне страшно только потому, что я уже принял решение?"
– Заплатит… – опять повторил грузчик, глядя на хозяина, который, подняв левую ногу, показывал, как она распухла.
Вдруг грузчик судорожным движением распахнул рубашку, оголив волосатую грудь. На ребрах под сердцем выделялся огромный рубец – след пули. Официант, очевидно уже не раз видевший его рану, полученную на войне, равнодушно отвернулся.
– Кто мне заплатит за это? – закричал грузчик. – Кто? К чертовой матери такую жизнь!
– Заткнись! Идут посетители, – оборвал его хозяин и ушел за стойку.
Вошла компания лоточников и, сложив в сторонке свои товары, заняла крайний столик.
Они ссорились из-за каких-то иконок, и их крики разносились по всему ресторану. Один из них отобрал для себя богородицу и святого Георгия, а другой хотел всучить ему несколько иконок святого Фануриоса, которые никто не хотел покупать.
– Да что я с ними буду делать? Солить, что ли? – кипятился первый.
Спор сразу прекратился, как только официант поставил на стол макароны.
Грузчик подсел к Клеархосу. Его уже совсем развезло. Несколько минут он молчал, глубоко задумавшись, потом; стукнув кулаком себя в грудь, бессвязно заговорил:
– Тут, внутри, решается твоя судьба… Тут подстерегает тебя судья. Можешь ты его обмануть? Ослепить, оглушить? Только если он проявит к тебе слабость, парень, добьешься ты своего счастья. – Он замолчал и почесал под стулом одну ногу о другую.
Их взгляды встретились. Клеархос опустил глаза.
Он поспешно расплатился. Поднялся по лестнице и, оказавшись на улице, затерялся в толпе.
Глава четвертая
Анна вошла на цыпочках в спальню. Утреннее солнце едва проникало сквозь закрытые ставни и задернутые шторы и робко освещало комнату, где витали еще молчаливые ночные призраки. Она наклонилась над кроватью, чтобы дотронуться до плеча спящего мужа, по застыла с протянутой рукой и несколько секунд не отрываясь смотрела на Алекоса.
Его правая щека спряталась в подушку, рот был полуоткрыт. Он ровно дышал. Там, где он прикасался губами к наволочке, она стала немного влажной. Такое пятнышко оставлял он на подушке с самого детства. На его лице, которое смягчилось и как будто утратило выражение суровости и едва уловимой печали, свойственной зрелости, лежала печать милого простодушия, как на лицах всех спящих.
"Такое же лицо было у него, когда он приходил ко мне под окно. Такое же простодушное, ребяческое, красивое. Он так приятно насвистывал", – с грустью подумала Анна. Ей захотелось погладить мужа по щеке, по волосам, но она удержалась и тотчас принялась расталкивать его. Возможно, она испугалась, что он откроет внезапно глаза и увидит порыв ее нежности.
– Вставай, Алекос, – прошептала она.
Он повернулся на спину и, потягиваясь, взглянул на нее. Его опухшая физиономия казалась теперь неприятной. По исказившей ее гримасе было видно, что соприкосновение с действительностью рассеяло приятное забытье, какое часто приносит утренний сон.
– Что случилось? – спросил он хриплым голосом.
Ледяной взгляд, словно пощечина, ударил Анну. Она невольно отвернулась и поспешила поправить сползшее одеяло. Ее бледное, но все еще красивое лицо не светилось теперь лаской. Она озлобленно посмотрела на мужа, которого давно уже подсознательно считала чужим.
– Господин Фармакис просил тебя срочно позвонить, ты ему нужен, – сказала она холодным, безразличным тоном, каким привыкла теперь разговаривать с мужем. Затем молча взялась за повседневные дела.
Она отдернула шторы, распахнула ставни и закрыла окна. Выдвинув ящик комода, бросила на кровать чистые носки, проверила, не загрязнился ли воротничок на рубашке Алекоса. Она быстро двигалась по комнате. С шумом открывала и закрывала шкаф, стучала ящиками, складывала и швыряла белье с таким видом, будто говорила мужу: "Сейчас кончу и уйду. Оставлю тебя в покое, не буду раздражать своим присутствием". Но в то же время она находила массу мелких дел, чтобы подольше задержаться в комнате. Достала даже нарядный костюмчик сына и принялась чистить его щеткой.
Алекос сел на постели и закурил. Он с явной неприязнью наблюдал за женой, медлившей с уходом. Злился, но молчал, как немой. Если он произнесет хоть слово, то ни с того ни с сего разразится нелепый скандал, мучительный для обоих. Он пытался успокоиться, курил, глубоко затягиваясь, но не мог отвести глаз от ее рук. Они беспрерывно мелькали: хватали, бросали, искали что-то, с грохотом выдвигали ящики. На ее лицо он старался но смотреть.
– Зачем ты понадобился Фармакису?
– Понятия не имею.
– Ведь он увидит тебя в конторе. Или он не бывает там?
– Нет, почему, бывает.
– В чем же тогда дело?
– Не лезь туда, где тебя не спрашивают.
Дверца шкафа с шумом захлопнулась. Стоявшая наверху шляпная картонка с игрушками упала на пол. Анна вышла из себя и злобно бросила:
– Иди к черту!
Затем она нагнулась, чтобы поднять деревянную лошадку, закатившуюся под стул. Он молча наблюдал за женой. Дрожа от негодования, она схватила его рубашку.
– Опять будешь менять рубашку?
– Нет, а что?
– Ничего, – ответила она резко.
Ее тон задел Алекоса.
– Ты спросила меня совсем неспроста, и не прикидывайся, пожалуйста. Ты сказала "опять" и вся перекосилась.
– Я? Ты ошибаешься. Я спросила только, будешь ли ты опять менять рубашку, потому что последнее время ты слишком тщательно следишь за своим туалетом.
– Откуда ты это взяла? – закричал он, едва сдерживая бешенство.
– Разве ты не сшил себе костюм? Не купил пальто, галстуки, носки, ботинки? И все для того, чтобы ходить на приемы к господину Фармакису?
– Какие приемы? Всего один раз он пригласил меня к себе на свадьбу своего сына.
– А ты только и ждешь нового приглашения. Лишь это у тебя на уме. В то время как я хожу в тряпье.
– Замолчи ты, черт побери! – огрызнулся он.
– Что я такого сказала? Почему ты бесишься?
– Заткнись, я тебе говорю.
Анна словно наслаждалась его яростью. Она повернулась к нему спиной и принялась аккуратно складывать свою ночную рубашку.
– Если думаешь, меня интересует, куда ты идешь и что собираешься делать, то жестоко ошибаешься.
– Ты сумасшедшая, на тебя смирительную рубашку надо надеть.
– Спасибо.
Голос Анны дрогнул. Внезапно она разрыдалась опустилась на стул прежде чем сесть, отложила в сторону его брюки, чтобы не смять их, и закрыла лицо руками.
– Скорей бы умереть, умереть! – Всегда их ссоры кончались тем, что она грозилась умереть. – Но как подумаю, что станется без меня с ребенком… Если бы ты хоть чуточку любил меня, то пожалел бы. Посмотри, какая я стала!
– Да я-то чем виноват? – заорал он во всю силу своих легких.
Анна похолодела.
– Ты еще раскаешься, раскаешься! – прокричала она сквозь душившие ее слезы и выбежала из комнаты.
Гнев Алекоса сразу остыл, сменившись глубоким состраданием к жене. Как ни выводили его из себя слова Анны, истерики и даже просто ее присутствие, за раздражением следовала всегда глубокая жалость к ней. Жалость более страшная и мучительная, чем взрыв ненависти. Вся эта неразбериха чувств приводила его в смятение, и ему казалось, что он попал в тупик.
"Так дальше не может продолжаться. Надо разойтись. Да, только такой выход и остался. В конце концов, что в этом страшного? Наоборот, очень просто и, безусловно, более честно, чем притворяться и лгать", – подумал он.
Мысль о разводе часто занимала Алекоса, особенно последнее время. Подчас он считал даже, что уже принял твердое решение, но лишь обманывал себя, потому что в душе сознавал, что не способен на такой шаг. Решение этого вопроса он все время откладывал, так же как свое исследование творчества Паламаса, которое давно забросил.
Алекос был женат уже более десяти лет. Тяжелые, тревожные годы, годы лишений, преследований, ссылки. С Анной он познакомился в конце оккупации, когда она заменяла в их районе пропагандиста, ушедшего партизанить в горы. Он помнил, как на первое собрание пришла девочка с косами. Она с улыбкой пожала ему руку, вытащила из подкладки пальто свернутую в трубочку записку и начала тараторить. Он смотрел ей в глаза проникновенно, совсем не так, как привык глядеть на других девушек из молодежной организации. По-видимому, и она что-то почувствовала, потому что вдруг смутилась и щеки ее вспыхнули. Она твердила: "Ну, так вот", – π не знала, что еще прибавить. Как только кончилось собрание, она исчезла…
Убеждать себя, что он никогда не любил Анну и что они не подходили друг другу, было бы, конечно, глупо Алекос считал, что, если бы не напряженная политическая обстановка и не их стесненное материальное положение – он любил пускаться в рассуждения, – они не очутились бы в этом печальном тупике, куда попадает столько супругов-мещан. Мещанский душок последнее время все больше проникал в их жизнь, и при мысли об этом Алекос презрительно поморщился. Конечно, он знал, что его теща отвратительная старуха, ко многому приложила руку. Можно ли спокойно смотреть, как Анна чадит по всему дому или варит кутью? Чуть только заболеет ребенок, теща посылает Анну за знахаркой, теткой Стаматулой. И это еще не все… Старухе, черт возьми, удалось так повлиять на свою дочь, что у нее совершенно изменился характер!
Алекосу не хватало твердости, чтобы положить всему этому конец, и скоро он оказался в тупике. По малейшему поводу он набрасывался на жену, бранил, унижал ее. А когда она разражалась рыданиями, его ярость мигом утихала и он чувствовал только жалость к ней, от которой страдал еще больше.
Алекос откинул одеяло и вскочил, чтобы броситься за Анной, но тотчас раздумал.
"Что бы я ни сказал, все будет не по ней. Лучше оставить ее в покое, пусть выплачется, и ей станет легче. Одно только я знаю твердо: наш брак – самая большая ошибка в моей жизни. Если бы я не женился, все было бы иначе. Да, годы идут, а я… скоро мне тридцать пять, а я еще ничего не добился". Когда Алекос касался больного вопроса – карьеры, он чувствовал себя опустошенным.
На мгновение в нем вновь вспыхнуло раздражение против жены. Он закурил вторую сигарету, но промозглая сырость в комнате мешала ему сосредоточиться. Чтобы освежиться, он открыл окно, бросил окурок во двор и глубоко вдохнул утренний зимний воздух. Потом начал одеваться.
Умывание, бритье, свежий ветерок, утренние запахи успокоили его. Он почувствовал даже приятную легкость и необыкновенную бодрость. Алекос посмотрел на себя в зеркало. Конечно, он еще молод, привлекателен и здоров как бык. Ему предстоит долгая жизнь. Самое главное, что он избавился наконец от нудной бухгалтерской работы.
"Сколько лучших лет я нелепо растратил! Да, нелепо, бессмысленно, глупо", – подумал он.
– Глупо, – повторил он вслух, чтобы и в ушах прозвучало это слово.
Алекос Фомопулос, как почти вся послевоенная молодежь, жил сознанием, что все в его жизни преходяще. Едва он вернулся из ссылки, как его теща, считая, что он слоняется без дела, принялась пилить его. Много раз на день припоминала она ему бессонные ночи, которые ее несчастная Анна провела за шитьем, чтобы посылать ему "роскошные" посылки на остров.
Алекос вынужден был взяться за первую подвернувшуюся ему работу, не раздумывая долго над тем, что бухгалтерия не его призвание и что не ей мечтал он посвятить свою жизнь.
Итак, он сидел ежедневно с восьми до двух и с четырех до семи вечера на темных антресолях треста автомобильных шин. Ничтожное жалованье и никакого будущего. Шесть лет он был привязан к одному и тому же стулу с серой подушкой, к одним и тем же ненавистным ему бухгалтерским книгам. Каждый день то же самое: вежливое обхождение хозяина (холодная вежливость вышестоящего, несомненно, более унизительна, чем дурное обращение), те же глупые сплетни владельца кофейни о продавщицах соседних магазинов. А самое страшное – в конце концов он и сам уже не мог обойтись без сплетен, так же как без сигарет.
Алекос был младшим сыном Ставроса Фомопулоса, десятника на шахте. Вскоре после рождения Алекоса его отца вызвал к себе Фармакис и сказал:
– Моя жена говорит, у тебя родился еще один сын, а она хочет быть его крестной матерью.
И действительно, госпожа Фармаки стала крестной матерью Алекоса.
Жена хозяина, полная приятная женщина, происходила из хорошей семьи и училась когда-то в католическом пансионе. У дам из высшего общества, начинающих стареть, появляются обычно, кроме страсти к сплетням, еще две страсти: карты и благотворительность. Но карты всегда вызывали у Эмилии Фармаки сильную мигрень, и поэтому она всецело ушла в благотворительность. Она проявляла трогательную заботу о своем крестнике, весной и осенью посылала ему старые костюмчики и ботинки своего старшего сына. Давала десятнику деньги, чтобы тот откладывал их в копилку, и спрашивала, аккуратно ли малыш ходит в церковь. Однажды до нее дошел слух, что мальчик не лишен способностей. Тогда она пообещала Фомопулосу, что поможет крестнику получить образование, и сдержала слово.
Таким образом, судьба Алекоса отличалась от судьбы остальных детей десятника, а у него их было еще шестеро: четыре сына и две дочери. В обносках, которыми снабжала его крестная, чистенький мальчик разгуливал по поселку. Иногда мать брала его с собой на виллу Фармакиса, и он подолгу играл с хозяйскими детьми. Каждый день, проведенный в атмосфере, столь отличной от жизни его семьи и поселка, производил на мальчика впечатление волшебной сказки и надолго врезался в память. Даже и теперь, вспоминая те далекие дни, Алекос испытывал странное волнение. Практичная госпожа Эмилия решила, что будет лучше всего, если ее крестник обучится торговому делу. И Алекос окончил высшее экономическое училище, хотя не чувствовал ни малейшей склонности к коммерции. Его увлекали литература и гуманитарные науки. Поэтому, получив диплом, он вместо того, чтобы занять в конторе Фармакиса ожидавшее его место помощника бухгалтера, предпочел поступить в редакцию небольшой газеты. Это произошло за год до начала войны.
Во время оккупации Алекос внезапно прекратил всякую связь с семьей Фармакисов. Отца его уже не было в живых, а один из братьев погиб на фронте. Но крестная не забывала его. Она постоянно напоминала через свою кухарку, тетку Пагону, – сестра кухарки жила по соседству с Алекосом, – чтобы он зашел повидаться с ней. Однако Алекос твердо решил, что ноги его никогда больше не будет на вилле. При встрече с теткой Пагоной он с презрением спрашивал:
– Ну как твои хозяева, эти толстые буржуи? Не лопнули еще от обжорства?
Он не мог побороть чувства унижения, просыпавшегося в нем при воспоминании о семье Фармакисов.
"Да, бессмысленно, глупо! И во всех бедах, во всех самых бесцельных, самых нелепых моих поступках, в том, что растрачены впустую самые лучшие годы, – во всем этом виновата дурацкая чистота борца-революционера, то, чем я жил раньше, – с горькой иронией говорил он себе, завязывая галстук. – В том, другом обществе можно быть чистым, воистину чистым и гордым. А здесь, в этом прогнившем и грязном мире, здесь чистота – нелепое донкихотство".
Он вспомнил, что шесть лет назад, когда госпожа Эмилия добилась его возвращения из ссылки, она через несколько дней сообщила ему, что убедила своего мужа принять его на службу в угольную компанию. Алекос отказался от места. Он даже сочинил письмо. Поблагодарил ядовито за внимание к нему. Однако она забывает, писал он госпоже Эмилии, что он борец, который воевал, был ранен, сослан (для него это честь) и что он видеть не может физиономию ее мужа-предателя. Но он разорвал свое послание, так и не отправив его.
– К чему столько лет носился я со своей гордостью, в то время как ни Фармакис, ни его жена, ни их дети даже не подозревали о ней? Если бы я исчез с лица земли, никто из них и не вспомнил бы обо мне, – прошептал он, глядя на себя в зеркало.
Действительно, никто из семьи Фармакиса, кроме его жены, много лет не вспоминал сына старого десятника с шахты. Алекос предпочел темные антресоли треста автомобильных шин, и долгое время мысль о гордом отказа приносила ему горькое удовлетворение. Но годы шли. Утомительная работа сломила его, расходы по дому все увеличивались: он сделал ошибку, став отцом. Постепенно он перестал читать, забросил свое сочинительство, его духовные интересы угасали, и день ограничивался характерным для обывателей кругом: дом, антресоли, соседняя кофейня и снова дом. Несколько раз в месяц они с женой ходили в кино. Он следовал принципу: "Как живет большинство людей, так должен жить и я". Но прежние мечты все же не оставляли его. Только теперь он откладывал их претворение на будущее. Все его планы отодвинулись на завтра, "когда наконец изменится обстановка". Ему хотелось, чтобы быстрее катилось время и пришло в конце концов долгожданное завтра. Но однажды Алекос остро почувствовал, что жизнь уходит безвозвратно и что "завтра" может наступить слишком поздно или оказаться химерой. С той минуты он потерял покой. Потрясенный до глубины души, он уже не расставался с мыслью о смерти. Этот кризис продолжался несколько месяцев.