Однажды в воскресенье, незадолго до начала гражданской войны, – он помнил все так ясно, словно это было вчера, – он увидел Элени у конечной остановки автобусов. Рядом с ней стоял Стефанос, свежевыбритый, в начищенных до блеска ботинках. Алекос осмотрел его с ног до головы и пошутил: "Наконец-то наш секретарь надел галстук, хотя и криво повязал его", Стефанос, рассмеявшись, откинул назад голову, будто любовался небом. Алекос чувствовал себя в тот день окрыленным и поспешил поделиться с ними: "Вечером в клубе будет спектакль, поставили мою одноактную пьесу. Вы слышали? Знаешь, Стефанос, я доволен, получилось совсем неплохо". И он рассказал им подробно содержание своей пьесы. "Ну, придете?"
Стефанос и Элени обменялись взглядами. Какими о казались счастливыми! Ее лицо сияло. "Подумай, почти всю неделю мы не виделись", – весело улыбаясь, сказала она Алекосу. Стефанос по своему обыкновению нахмурил брови. "Алекос, дорогой, сегодня мы запланировали прогулку, уничтожение пирожных, непринужденную беседу и романтическое возвращение домой, но… – Он поглядел лукаво на свою жену. – По-моему, наш долг, Элени, не пропустить премьеры талантливой пьесы новоявленного Горького". Все трое весело рассмеялись. Месяца через три Стефаноса арестовали.
"Подумать только, ведь прежде я завидовал им. Пожалуй, это даже была не зависть, потому что в то время я был счастлив со своей женой. Но на Стефаноса и Элени было приятно смотреть, их связывала какая-то особенно крепкая дружба, доступная только нравственно чистой молодежи нового общества. Как ни стремились мы с Анной нам так и не удалось обрести ее", – с грустью размышлял Алекос. Наконец он понял, что из прочитанного до его сознания не дошло ни строчки. Тогда он снова бросил взгляд на начало страницы. Письмо было датировано 16-м марта 1951 года. Вдруг мороз пробежал у него по коже.
"Жива ли она?" – задал он себе вопрос.
Алекос взглянул украдкой на Фанасиса. У его старого друга глаза были по-прежнему закрыты. Клещи лежали на краю стола. Алекос не решился спросить его. Он сунул в рот сигарету. Его мучило уже не любопытство, а нечто другое. История Элени все больше и больше волновала его. Он сосредоточился и снова начал читать.
"Любимый мой Стефанос! Я подыскиваю мысленно первую фразу и долго сижу, застыв с пером в руке. Но я знаю, что надо отважиться и рассказать тебе обо всем, да, мой любимый, рассказать просто и·откровенно, как мы с тобой умели беседовать друг с другом. (Тут буквы начали путаться, залезать одна на другую, словно внезапно сбились с ритма.) Боже мой, какая я подлая, лживая, если пытаюсь сама себя обмануть. Я сказала "просто и откровенно", но за год послала тебе столько писем, столько лживых писем! Целый год только то и делала, что издевалась над тобой. И лишь страшная пытка, через которую я прошла, придает мне какую-то смелость надеяться, что я смогу честно посмотреть тебе в глаза. Нет, я ни в чем не виновата, любимый мой, клянусь тебе, всему причиной твоя мать! Вот я опять поспешила найти оправдание. Пишу: "виновата твоя мать", хотя совсем не уверена в том. И это, кажется, самое страшное! В душе я понимаю, что тороплюсь с самого начала выставить целый ряд оправданий моему поступку… Мне хочется разорвать этот листок. Не могу, не могу…
Нет, нужно набраться смелости и продолжать. Я говорю себе: "Сегодня или никогда". Если не решусь, то знаю, что меня ожидает, и боюсь этого. Но я уверена, что нет иного пути. Я расскажу тебе откровенно все по порядку.
Прошел год, любимый мой, как я ушла из твоего дома, бросила тебя и живу с Фанасисом Пикросом. Короче говоря, я уже его жена, и как только ты получишь мое письмо, я буду считать, что попросила развода, чтобы официально оформить наши с ним отношения. У Фанасиса золотое сердце. Он, пожалуй, самый добрый человек из тех, кого я встречала. Но иногда мне ненавистна его доброта. Я думаю: "Доброта его и виновата во всем – она исцелила меня, когда я не хотела выздоравливать, да, но хотела". Клянусь, что не хотела, любимый мой. А может быть, в душе-то хотела и сейчас пишу неправду.
Фанасис – единственный человек, показавший себя настоящим другом в те трудные годы, что я пережила. Посмотрел бы ты на него тогда: он с ног сбился во время суда над тобой. С ума сходил, бедный, чтобы спасти тебя. Он заплатил известному адвокату, который тебя защищал. Разыскал людей со связями, добрался до влиятельных политических деятелей. После целого дня беготни говорил мне: "Не волнуйся, Элени, один туз дал мне слово похлопотать за него". Если бы военный трибунал единогласно приговорил тебя к смертной казни, тебя расстреляли бы, Стефанос. Вероятно, Фанасису я обязана тем, что за смертный приговор проголосовали три члена трибунала против двух. Подумай, вероятно, ему я обязана тем, что ты, любимый мой, жив до сих пор. А может быть, судьи сжалились, увидев на суде тебя, разбитого параличом. Ах, боже мой, я не хочу вспоминать те страшные дни! Врач сказал, что с тех пор я повредилась в уме. На меня напала тоска, по ночам мучили припадки… Я вставала впотьмах с кровати и бродила по улицам. Твоя бедная мать не удерживала меня, так как ее напугал врач. Она закутывалась в платок и молча шла за мной следом, чтобы помешать мне в приступе безумия наложить на себя руки.
Так прошел весь сорок седьмой год. Из школы меня давно выгнали. Я не могла нигде найти места учительницы. Про приготовительный класс, о котором я столько тебе писала, я выдумала; я лгала по настоянию твоей матери, чтобы ты не беспокоился обо мне. Мне удалось устроиться в одну частную контору, но я опять заболела и потеряла работу. Тогда твоей восьмидесятилетней матера пришлось торговать сигаретами на улице, чтобы заработать нам на кусок хлеба (она не хотела, чтобы я и об этом писала тебе).
Фанасис часто заходил повидаться со мной. Он изобретал тысячи способов, чтобы помочь нам, не обижая нас этим. Часами сидел со мной. В то время я не вставала совсем с постели: хотя голове моей стало легче, от меня остались кожа да кости. Я была убеждена, что моему здоровью угрожает серьезная опасность и что все скрывают это от меня. Видишь ли, когда после твоего ареста меня держали в асфалии в одиночке, я спала на цементном полу. Два месяца меня трепала лихорадка. Что они хотели от меня? Стоит мне вспомнить те дни, как мои мысли путаются, меня охватывает ужас, я вскакиваю и хочу бежать, словно спасаясь от погони. На допросах ко мне приставали с какой-то подпольной типографией. Много раз я теряла сознание – вот все, что я помню отчетливо. Боже мой, не там ли я сошла с ума?
Когда после приговора, вынесенного тебе, я лежала в постели, то казалась спокойной. Но в глубине души знала, что конец мой близок, р думала: "Доживу я разве до завтрашнего утра? Нет, наверно, сегодня ночью умру. Я таю. Даже старуха знает об этом. Ей сказал врач, поэтому она сидит, скорчившись, на сундуке и молчит". Так говорила я сама себе. Как странно, любимый мой, тогда я не боялась смерти. Я беседовала с тобой и слышала, как окружающие произносили шепотом: "Тс-с! Она бредит!" В душе я смеялась – никто не мог понять, что в те минуты я была с тобой. Внезапно хлопала дверь и входил Фанасис.
Он пытался шутить. Садился у моего изголовья. Карманы его были набиты тыквенными семечками и конфетами. Грызла семечки и твоя мать. Он рассказывал нам то содержание какого-нибудь фильма, то подробности воскресного футбольного матча, то развлекал пас веселыми историями. Его преданность трогала меня. Как странно: смерть отступила, и я стала постепенно интересоваться футболом, фильмами, производством трикотажа, его делами. Сама не понимаю, как случилось, что моя жизнь заполнилась всем этим. Я уже не могла обойтись без ежедневной беседы с Фанасисом.
Мое здоровье улучшилось, я встала с постели. Он навещал меня после работы, и я стала понемногу выходить с ним на улицу. Он из кожи лез, чтобы развлечь меня. Однажды вечером я засмеялась – человек так устроен, что может снова начать смеяться, – пишу тебе об этом, любимый мой, а сердце мое разрывается. Да, я засмеялась, даже залилась смехом из-за пустяка. Внезапно я увидела слезы в глазах Фанасиса. И подумала: "Боже мой, как оп меня любит". Эта мысль, вместо того чтобы испугать меня, принесла облегчение.
Много раз я задавала себе вопрос, почему жизнь идет по тому, а не по иному пути. Я выздоровела – да, это было так – и принялась снова искать работу. Рано утром уходила из дому, обивала пороги контор, магазинов, заводов, обращалась к знакомым. Особенно по утрам я чувствовала, что вновь воскресла. Врач, осмотрев меня, удивился – как быстро исчезли симптомы болезни. Он сказал, что мне уже ничего не грозит. Не ошибся ли он, решив, что я поправилась? Или, возвратившись к жизни, человек обречен оставаться калекой и носить в себе частицу своей прежней, умершей уже души? Не удивляет тебя, любимый мой, что я не искала места учительницы? Ты спросишь почему? Да, я все время твердила себе: "Куда ты ни пойдешь, тебя выгонят". Может быть, меня и не взяли бы ни в одну школу, но я уже сама не хотела и не могла учить детей. И стоило мне подумать об этом, я сразу бледнела и чувствовала, что качусь в пропасть. Помнишь те немногие дни, что мы провели вместе? Помнишь, с каким восторгом я говорила о своей работе? Помнишь, как еще во время оккупации я увлекалась изучением новых методов воспитания? Помнишь, как я предавалась мечтам, горела энтузиазмом?
Все погибло! Все, все, все! Теперь я чувствую отвращение к той работе. Все, что я писала тебе последнее время, я писала по настоянию твоей матери – и все это ложь.
Но самое страшное – поймешь ли ты? – что ты сам вместе с моими идеалами умер в моем сердце. Ты умер вместе с великой прекрасной эпохой, которую мы пережили и которая никогда не повторится. Однажды я даже спросила себя: "Жив ли он? Да, жив, раз я получаю от него письма. Но они причиняют мне боль, он рассуждает в них, как прежде. Они полны той же веры. Неужели он не изменился? Возможно ли это? Нет, он умер. Остался только голос, который мучает меня". Чтобы избавиться от этой пытки, я старалась хоть чем-нибудь заполнить свою жизнь. Нашла место продавщицы в универсальном магазине, подстригла коротко волосы, стала одеваться по моде ходить в кино, у меня появились скромные мечты, маленькие желания. Не раз ловила я себя на том, что радуюсь пустякам, льстящим моему женскому тщеславию. Я перестала интересоваться политикой. Несколько раз заходили ко мне жены заключенных и просили принять участие в комиссии, добивавшейся амнистии. Сначала, признаюсь, я разволновалась: их появление вывело меня из сонного оцепенения. Но я не хотела просыпаться. Что-то бешено сопротивлялось во мне и причиняло боль. Я не раз обманывала их, и в конце концов они перестали меня беспокоить.
Сначала, как только закрывали магазин, я сразу возвращалась домой. Заставала твою мать на ее обычном месте. Она по своему обыкновению что-то вязала тебе, сидя в углу. Много раз распускала и потом начинала снова. Не знаю почему, но последнее время она упорно заводила со мной бесконечные разговоры о тебе. Я услышала о твоем детстве, о твоих проделках, капризах, о подвигах. Каждый день одни и те же истории, с теми же мельчайшими подробностями, в тех же самых выражениях. Может быть, она забывала, что уже тысячу раз рассказывала мне их? Или догадывалась о том, что творится у меня в душе, и нарочно делала это? Меня начинало трясти – невозможно было каждый день выслушивать ее рассказы. Я стала позже возвращаться в надежде застать ее спящей. Но она не ложилась, дожидаясь меня до полуночи.
Однажды вечером, когда мы гуляли по шоссе, Фанасис объяснился мне в любви. Меня это не удивило: я догадывалась и раньше, что он скрывает свое чувство и страдает. Но меня испугало его признание. Я попрощалась с ним и поспешно ушла. В ту ночь я подумала: "Теперь мне уже нельзя ходить с ним гулять". Но мы опять гуляли и говорили опять о том же самом, и опять, и опять. Вскоре мы уже только об этом и говорили.
Фанасис любил меня, и я его жалела, потому что он хороший человек. Он часто сидел молча и смотрел на меня страдальческим взглядом. У меня родилась странная мысль, в которой я не хотела признаться ни ему, ни себе. Я думала: "Как спокойно текла бы моя жизнь, если бы я была свободна и вышла замуж за Фанасиса!" Да, любимый мой, Фанасис сулил безмятежность, забвение, которого я искала. Я открывала ему все свои мысли, тем самым не отклоняясь от темы, занимавшей нас последнее время. Но, может быть, этим я невольно торопила его принять решение. Кто знает! Ясно только одно: я не нашла тогда в себе смелости заглянуть в свою душу. А он решился и попросил меня выйти за него замуж. Я, Стефанос, согласилась, приняла предложение, и мы стали обсуждать, как написать тебе об этом, – последнее занимало нас куда больше, чем жалкие мечты о нашей будущей совместной жизни. Но тут вмешалась твоя мать.
Незадолго до того, как я покинула наш дом, я почувствовала, что она следит за мной. Она перестала говорить о тебе, совсем рта не открывала. Я была уверена, что она догадывается о принятом мною решении. Сколько ни пыталась я хоть намеком коснуться моего душевного состояния – упоминала о своем одиночестве, о годах, которые проходят, о том, что ты, наверно, никогда не вернешься, – она упорно хранила молчание. Но я ощущала неловкость, потому что она стала проявлять по отношению ко мне не свойственную ей заботливость: стирала мое белье, чистила туфли; чтобы я не зябла, накрывала меня ночью шинелью твоего покойного брата – раньше она висела в шкафу и твоя мать не позволяла никому к ней прикасаться. Меня всегда ожидал накрытый стол, и, пока я ела, она стояла рядом со мной и подавала мне. Короче говоря, я не могла понять, старалась ли она ухаживать за мной как твоя мать или как служанка. Вспомни, какой суровой и непреклонной женщиной была она прежде. И я признаюсь тебе теперь, что она никогда не любила меня. Она не способна была любить никого на свете, кроме тебя и твоих умерших братьев. Сама того не желая, она всегда презирала меня; ни ты, ни другие не замечали этого. Как многие старые крестьянки, она хотела, чтобы невестка была рабой в доме ее сына. И хотя она никогда не подавала виду, я была уверена, что меня она терпеть не может. Ее возмущало, что я ухожу рано утром, ни перед кем не отчитываясь, куда я иду и поздно ли вернусь, а ведь часто, когда затягивалось какое-нибудь собрание, я возвращалась только в полночь. Ее возмущало, что ты никогда не делал мне замечаний о беспорядке в шкафу, о грязи во дворе (одно время она нарочно не убирала нигде), о моей неумелой стряпне. Когда однажды мы с тобой поспорили о чем-то и ты признался под конец, что я права, она вся вспыхнула от гнева, услышав твои слова. Ты не понимал ее, хотя она и твоя мать. Только я видела, насколько страшным становился ее взгляд в такие минуты. Ее бесило, что я образованная, что я не разделяю ее предрассудков, не крещусь перед иконами, забываю ее кулинарные советы. Никогда она не помогала мне по хозяйству. Даже во время болезни я вставала, чтобы сварить обед.
Я пишу тебе, Стефанос, не как невестка, обвиняющая свою свекровь. Ведь я любила ее именно потому, что понимала: она не может иначе относиться ко мне, хотя в душе и желает этого. Нет, я не виню ее ни в чем, а лишь хочу, чтоб ты понял, насколько удивила меня перемена в пей. Ее странная преданность буквально потрясла меня. Настолько, что я готова была отказаться от мысли покинуть наш дом. Я решила даже сказать Фанасису, что передумала, но почувствовала, что снова схожу с ума.
Да, я была связана и каждый день ощущала это все больше. Я потеряла покой, и снова меня начало преследовать предчувствие смерти. Порой меня охватывало страшное возбуждение. Сначала нежные заботы твоей матери удивляли меня, но постепенно стали тяготить. Почему? Не знаю. В то время я не в состоянии была спокойно заглянуть себе в душу, наверно, вследствие болезни, или это были признаки нового приступа безумия. Иногда на меня нападало бешенство. Сижу, например, на скамейке во дворе, а она тихонько подходит, кладет ласково руку мне на плечо и спрашивает, не надо ли постирать мне чулки, Я вся киплю, но не отвечаю ей. Она настойчиво предлагает выстирать мои простыни. А я думаю: "Старая ведьма, она нарочно так обращается со мной, так как догадывается, что я хочу уйти. Чтобы унизить меня, она ведет себя как служанка". И прихожу в ярость; точно бешеная, набрасываюсь на нее, вместо того чтобы взять себя в руки. Я ненавидела ее все сильней и сильней, грубила ей и по малейшему поводу закатывала истерику. Бедняжка молча страдала, ни разу не попрекнула меня.
Однажды вечером я ужинала, избегая глядеть на нее. Она стояла рядом и чистила мне яблоко. Тень от ее головы двигалась по моей тарелке. Я закричала на нее: "Иди ловись!" Она ни с места. Кусок застрял у меня в горле. Тень от ее головы все двигалась и двигалась передо мной. "Возьми яблоко, дочка", – сказала она. Я оттолкнула ее руку, и яблоко упало на пол. Она опять ни с места. "Ты, дочка, наверно, устала", – пробормотала она. Я вскочила и вцепилась ей в горло. "Чего ты стоишь над душой? Почему не идешь спать?" Я была вне себя от бешенства и внезапно закричала: "Довольно, я ухожу, а то окончательно рехнусь и задушу тебя".
Не сказав больше ни слова, я поспешно собрала вещи. Кажется, она прошептала: "Я знала, что ты уйдешь". Она стояла и смотрела, как я запихивала в чемодан свои платья. "Если хочешь, дочка, возьми одеяло, чтобы тебе не зябнуть", – предложила она мне. Я закрыла чемодан, надела шляпу и направилась к двери. Она остановила меня. "Я хочу, чтобы ты оказала мне одну услугу", – обратилась она ко мне. Ее глаза сверкали. Она попросила ничего не писать тебе о моем решении, пообещав, что сама по-своему расскажет тебе обо всем. Ты не представляешь, какое облегчение принесли мне ее слова. Сколько раз мы с Фанасисом собирались написать тебе, но не находили в себе сил и откладывали на завтра.
Так я покинула наш дом раньше, чем предполагала, – иначе, быть может, я никогда не ушла бы оттуда. Я пишу тебе не для того, чтобы оправдать себя тем, будто я совершила безумство или поддалась мимолетному настроению. Нет, Стефанос, у меня созрело решение избрать именно этот путь. Если бы не произошел взрыв, я, так и не отважившись на этот шаг и примирившись с жизнью, подобно многим людям, влачила бы, наверно, изо дня в день жалкое существование.