- Автобус, - ответил я, - Только лучше междугородний: там кресла удобнее.
- А мне жигулёнок, - сообщил Колечка, глядя на меня, как мне показалось, с чувством умственного превосходства. Тому, надо сказать, были причины, потому что я не знал, что такое упомянутый им "жигулёнок", а единственная ассоциация с любимым папой жигулёвским пивом ничего не объясняла, т. к. - при чём тут автомобили?
- А что это - жигулёнок? - спросил я.
- Тачка такая, - ответил Колечка и добавил, - Давай игвать.
- Давай, - сказал я, - а во что?
- В тачанки, - ответил Колечка и, отвернувшись от меня, выставил перед собой фанерный руль, издал губами звук близкий к жужжанию и куда-то быстро пошёл. Я догнал его.
- А как играют в тачанки? - спросил я, заинтригованный: у меня перед глазами встала красавица-тачанка из краеведческого музея - дуги рессор, кованые колёса и внушающий уважение пулемётный ствол в кожухе радиатора… А на втором этаже - тропические бабочки…
- Ну, пвосто едешь и всё, - с готовностью пояснил мне Колечка, - Возьми палку - вуль будет.
Я немедленно обругал себя за тупость: как можно было после "тачки" не понять сразу, что и под "тачанкой" имеется в виду то же самое! Я поднял с земли какую-то палку и попробовал, жужжа и идя вперёд рядом с новым своим знакомым, представлять, что еду в машине; получилось легко, но отчего-то я смог представить себя лишь на заднем сидении и с газетой, а не рулём в руках. Да и процесс ходьбы не вязался с этим представлением: логичнее было бы просто удобно где-нибудь сесть. "И не представлять, что где-то едешь, - завершил я свою мысль, - Ничего интересного в этом нет". Я бросил палку и, кивнув новым знакомым, пошёл домой. Раньше я играл во дворе. Играл один. Вокруг меня был забор. Рядом не было никого, кроме червяков, жуков и кузнечиков. Этим двор принципиально отличался от детского сада - двор был цитаделью моего мира в мире людей, в общем мире. Новый двор был открыт общему миру, слит с ним в одно целое. В новом дворе были другие люди. Само их наличие предполагало, что с ними надо играть, но я не мог понять их игр, не мог сочувствовать их удовольствиям. Я шёл домой с ощущением серьёзной потери.
- Что ты так мало погулял? - спросила мама.
Я пожал плечами и вошёл в свою комнату… В свою комнату… В свою. И подумал: "Вот где теперь будет моя цитадель. Мой дом и мой мир". "Даже лучше, чем двор, - подумал я, - Даже лучше". И, взяв с полки "Гекльберри Финна", лёг на диван.
Учительница была старая и некрасивая. На голове у неё была огромная копна синтетически белых волос, а на помятых некрасивых пальцах очень плотно были надеты тяжёлые и некрасивые золотые кольца с красными камнями. Все мальчики были одеты в тёмные сине-фиолетовые костюмы с узкими погонами и алюминиевыми пуговицами. Все девочки были одеты, как горничные: в скромные коричневые платьица и белые фартуки. Почти у всех с собой были ранцы, а тем, у кого были портфели, было строго настрого указано или купить ранцы или переделать в них портфели - якобы, для сохранения правильной осанки. Парты стояли тремя рядами. Собственно, это были не парты, которые я видел в мультиках и на картинках, а грубые сборные столы из древесно-стружечной плиты. На стене, к которой были обращены взгляды всех нас, сидящих за этими столами, висела классная доска. Доска тоже была не такая, как на картинках, - не чёрная, а светло-голубая с белёсыми разводами. Она была сделана из линолеума и, как потом выяснилось, писать на ней было очень трудно - для того, чтобы мел не скользил, доску приходилось мыть сахаром. Сахар должны были приносить родители учеников и учениц. Учениками и ученицами назывались мы - сидящие за столами-партами и одетые одинаково. По радио часто играла песня про девочку Наташу, которая стала "первоклашкой", о чём, будто, узнала вся страна. Про страну была полная чушь, конечно: не думаю, что даже тех первоклассников, которых показывали по телевизору с большим колокольчиком, запоминало так уж много людей. А слово "первоклашка" меня бесило: в нём чувствовалось какое-то пренебрежение. Я предпочитал слова "первоклассник" и "первоклассница": они звучали серьёзнее и сразу было понятно, о человеке какого пола идёт речь. О значении же пола я узнал случайно и в два этапа. Сначала сосед Мишка отвёл меня в сторону во время игр в новом беззаборном дворе и по большому секрету, крайне невразумительно объяснил, что он узнал какое-то новое слово (в его устах это слово звучало как "юбанца"), которое означает "девчонка суёт писюн мальчишкь". Последний звук был произнесён невнятно. "МальчишкИ" или "мальчишкЕ", - спросил я. Мишка не понял вопроса и повторил так же невнятно. Спрашивать же его о падежах было бесполезно, потому что, как я заметил, кроме меня и моего папы, никто в мире не знал, что это такое. Тогда я спросил: "Куда она его суёт?" "Писюн, - ответил Мишка и осмотрелся по сторонам, - Только это никому нельзя говорить: это секретное слово". Я опять ничего не понял и спросил: "А зачем она его куда-то суёт?" "Тогда течёт малафья", - с готовностью объяснил Мишка. "Что течёт?" - продолжал уточнять я. "Малафья. Белая такая вода". "Откуда она течёт?" - мне почти пытать его приходилось. "Из писюнов". "А зачем это нужно?" "А тогда хорошо". "Кому хорошо?" "Кто суёт, - сказал Мишка и, ещё раз оглядевшись по сторонам с видом государственного преступника, добавил, - Только это всё секрет". "Хорошо", - пожал я плечами и подумал, что и при желании ничего не смогу кому-то рассказать об этом разговоре, потому что ничего толком не понял. Мишка, кстати, был большим любителем приврать: то он стрелял с балкона из настоящего пистолета, но пистолета этого у него сейчас нет, потому что дядя его унёс домой, то он жевал апельсиновую жевачку размером с настоящий апельсин, то его дедушка был гестаповцем во время войны, а сейчас состоит в ветеранской организации. Сначала я удивлялся и верил, потому что не мог представить, что мой друг, а мы считались друзьями, мне врёт. Потом, когда неоднократно поймал этого друга на неправде, удивлялся, зачем он это делает: ему не было от этой лжи никакой выгоды, даже наоборот (если ложь раскрывалась), а врать, не имея для того достаточных оснований да ещё и себе во вред казалось мне делом чрезвычайно глупым. В конце концов я решил, что это что-то вроде болезни, и перестал обращать на мишкино враньё какое бы то ни было внимание. Поэтому рассказ про "юбанцу" я счёл тогда таким же бредом, как и сказки про дедушку-гестаповца, и быстро забыл.
Однако забыл ненадолго. Через пару недель у меня наступил "книжный кризис". Одолев очередной пришедший с почты том "Военной энциклопедии", я почувствовал очень сильный информационный голод. Почти все толстые книжки из небогатой домашней библиотеки были прочитаны. Оставался "Капитал" Карла Маркса, но читать его я не смог, я не смог одолеть даже первую страницу - так он был непонятно написан. Проходя очередной раз с мамой и папой мимо памятника переводчику "Капитала" Герману Лопатину, я подумал как-то: "За что же ему этот памятник поставили-то? Так непонятно перевёл… Уж лучше бы Дарузесу поставили - за "Гекльберри Финна". И тут я вдруг понял, что даже не знаю, женщина Дарузес или мужчина… Папа обещал сводить меня через неделю в Дом Книги, но - что же мне было делать всю эту неделю? И я, вернувшись из школы, полез в книжный стеллаж, который был в родительской комнате. Сначала я очень волновался: никакого запрета по-поводу этого стеллажа никогда не было, но - брать что-то в чужой комнате без спросу и даже без ведома казалось мне не совсем верным. Однако ничего поделать с собой я не мог: глаза и руки требовали книгу, и требование это было невероятно настойчивым. Пособия по строительной механике и фоторецептурные справочники, попадавшиеся мне в начале моих поисков во множестве, не заинтересовали меня. Несколько книжек про физкультуру и спорт вызвали подсознательное желание вымыть руки: упоминания о спорте, сколько себя помню, будили во мне физиологически ощутимые отрицательные эмоции; исключение я делал только для художественной гимнастики и фигурного катания, но эти книжки были про бокс и лёгкую атлетику. Я некоторое время подумал и, играя сам с собой, действительно сходил и вымыл руки. А вернувшись к стеллажу, взял в руки Главную Книгу Моей Жизни. Это была тонюсенькая зелёная брошюрка, которая называлась "Женщинам - о контрацепции". Мне сразу стало интересно: во-первых, я не знал слова "контрацепция", а оно звучало как название науки - науки же, считал я тогда, надо знать все, хотя бы по названиям, а во-вторых, меня удивило, что книжка адресована именно женщинам. "Не связано ли это с какой-то тайной, которую продолжательницы человеческого рода берегут от своих трутней?" Я открыл эту книжку и стал читать. И по мере того, как я переворачивал страницы, во мне начинала расти ненависть, ненависть огромная, чёрно-красно-зелёная, горячая, стреляющая и закрывающая глаза вспышками нестерпимо белого и цветными кругами. Это была ненависть к родителям, ко всем взрослым: оказывается, Я ИМЕЮ САМОЕ НЕПОСРЕДСТВЕННОЕ ОТНОШЕНИЕ К РОЖДЕНИЮ ДЕТЕЙ, БОЛЕЕ ТОГО - БЕЗ МЕНЯ РЕБЁНОК ПРОСТО НЕ МОЖЕТ РОДИТЬСЯ! Я НЕ БЕСПОЛЕЗЕН! Я ТАКОЕ ЖЕ ПОЛНОЦЕННОЕ СУЩЕСТВО, КАК И ДЕВОЧКИ. И ВСЕ ВЗРОСЛЫЕ, ПРЕКРАСНО ОБ ЭТОМ ЗНАЯ, ТАК ДОЛГО СКРЫВАЛИ ЭТО ОТ МЕНЯ, ОТНИМАЯ У МЕНЯ РАДОСТЬ ЖИЗНИ И МИЛЛИОНЫ НЕРВНЫХ КЛЕТОК, КОТОРЫЕ, ПО СЛОВАМ ТЕХ ЖЕ ВЗРОСЛЫХ, НЕ ВОССТАНАВЛИВАЛИСЬ. Мне было обидно и радостно. Я снял штаны и стал нещадно крутить свой "мужской половой член" между ладонями - пока сквозь моё тело не прошёл, сотрясая каждую клеточку, разряд сладкого внутреннего электричесва.
Получив это новое знание, я стал совершенно иначе смотреть на всех девочек. Я стал вновь искать среди них тебя, моя Анима, но теперь я уже точно знал, зачем я тебя ищу.
Учительница была отвратительна. Она говорила придурковатым сюсюкающим голосом и мешала мне читать. Она заставляла меня читать "по слогам". Я не видел смысла в этом ударении каждой гласной в слове: глупейшее занятие. Она заставила каждого ученика завести "читательский дневник", где надо было отмечать количество прочитанных за день страниц и названия книг, коим принадлежали эти страницы. Я долго не хотел этого делать: кому какое дело, что я читаю? Я делаю домашние задания, а остальное - моя личная жизнь. Но она талдычила мне об этом дневнике по нескольку раз в день. Когда же я завёл-таки его, я был опять обвинён во лжи: учительница заявила, что семилетний ребёнок не может читать Теккерея, да ещё и по сто-сто пятьдесят страниц в день. Если бы я тогда был больше и умнее, я бы удивился, что ей вообще что-то говорит эта фамилия, но тогда я удивился другому - что такое, чёрт возьми, эти жалкие сто страниц? Она потребовала от меня, чтобы я рассказал, о чём пишет Теккерей. "О том, что абсолютно хороших людей не бывает", - сказал я. "Расскажи, пожалуйста, подробней", - сказала она. "Каждый человек, - сказал я, - сделает гадость, если это будет необходимо. Только кто-то это делает часто и так, что смотреть на него противно, а кто-то - так, что этой гадостью залюбуешься, и редко". "Абсолютно любой человек?" - спросила она, внезапно помрачнев и перестав сюсюкать. "Конечно", - подтвердил я. "И ты?" "И я тоже", - сказал я ей. "Кто тебе дал эту книжку?" - спросила она. "Как "кто дал"? Я её сам взял - на полке, в своей комнате". "У тебя есть своя комната?" "Да. А что?" "Нет. Ничего". "И ты думаешь, что абсолютно хороших людей не бывает?" "Конечно", - сказал я, не понимая, зачем ей нужны мои мысли и мнения. "А Ленин?" - вдруг спросила она. "Вдруг" - потому что я не понял, причём тут Ленин. Я промолчал. Она подняла глаза к висевшему над доской портрету и сказала: "Ведь дедушка Ленин никогда не делал ничего плохого". "Владимир Ильич Ленин мне не дедушка, - огрызнулся я, - Мои дедушки - Георгий Илларионович Свирско и Владимир Васильевич Озимый. А Ленин делал гадости, как и все, причём, в отличие от меня, например, делал их без всякой действительной надобности". "Ты можешь привести пример?" - спросила учительница. "Да, - сказал я, и передо мной живо встала процедура пожирания медузы в детском саду, - Он заставлял детей есть, когда они этого не хотели". "Каких детей?" - учительница расширила глаза. "Общество чистых тарелок", - ответил я ей. Она вдруг совсем не противно улыбнулась и сказала: "Мне сегодня надо будет поговорить с твоими родителями". "Вы пойдёте ко мне домой?" - удивился я. "Нет, - сказала она, - Я поговорю с ними, когда они придут забирать тебя из школы?" "Они не придут, - сказал я, - Я хожу домой сам, один". Она очень киношно покачала головой и сказала: "Тогда дай мне твой дневник". Я дал. Она взяла красную пасту и написала: "Ув. родители! Мне кажется, что вы недостаточно времени уделяете воспитанию вашего сына. Зайдите, пожалуйста, завтра в школу для беседы с учителем".
Когда я показал дневник папе, он удивился и спросил, что случилось. Я рассказал. Тогда папа взял перо, тушечницу и написал в моём дневнике: "Когда кажется - крестятся". Пижон. После этого учительница стала ставить мне двойки.
В четвёртый класс я переходил с любопытством. У нас больше не было классного кабинета. У нас теперь было много учителей. Мы перемещались на переменах от кабинета к кабинету. Нас было много. Очень много. Каждый учитель каждые следующие сорок пять минут лицезрел перед собой новых сорок пять человек. Как ни странно, точно такие же доски, что и в моём старом классе, не надо было мыть сахаром, а отличницы, дочки родителей из родительского комитета, который преподносил учительнице всякое столовое серебро на всякие праздники, стали иногда получать не только "пятёрки", но и другие оценки. Они плакали и говорили, плача: "Что Вы делаете?! Я же отличница!" "Не вижу этого", - говорила учительница математики Нина Кирилловна и ставила "двойку". С другой стороны, я и ещё несколько человек, ранее едва перебивавшиеся с "тройки" на очень трудную "четвёрку", стали вдруг получать очень много "пятёрок". Меня это удивляло и забавляло: эти самые "пятёрки" мне стали выставлять именно за то, за что я в первых трёх классах получал "двойки": за быстрое чтение, за наличие собственного мнения, за нестандартные решения всяких задач. Я стал ходить в школу с удовольствием. Мне понравилось учиться в четвёртом классе. Единственным минусом четвёртого класса была учительница истории Валентина Абрамовна Халилова. Она была очень глупая. Она носила на пальце очень странное кольцо. Это было золотое кольцо с платиновым прямоугольником сантиметр на сантиметр, на поверхности которого раполагались в несколько рядов маленькие бриллиантики. Это кольцо было ужасно некрасивое, и мне казалось, что оно сделано исключительно для того, чтобы показать уровень благосостояния хозяйки. Но это бы ничего - какая мне разница, в общем-то, кто что таскает на своих пальцах? - она считала учебник "Рассказы по истории СССР" непогрешимым источником истины и требовала того же от меня. А я этот учебник ненавидел: мало того, что абсолютно про всё в нём говорилось неправильно, так ещё и стиль, в котором было выдержано повествование о разных моментах русской истории, говорил о том, что автор был абсолютно уверен - в четвёртом классе учатся идиоты. "…Тра-та-та-та-та! - строчат пулемёты!" - вот выдержка из этого учебника. Я отказывался читать этот идиотизм вслух и опять-таки получал за это "двойки". "Двойку" я получил и за попытку вскрыть историческую правду о поединке Пересвета с Челубеем. Учебник гласил, что Челубей упал сразу, а Пересвет после удара доехал до рядов русской рати, где и испустил дух, а я откопал в домашней библиотеке книжку, где была фотография страницы летописи, на которой были нарисованы Пересвет и Челубей и давалось подробное описание их поединка. Так вот, там было написано, что удар был так силён, что даже кони их "падоша мертвы". Я принёс эту книжку в школу и показывал всем на перемене. Валентина Абрамовна отобрала её у меня и поставила мне "двойку". "Учебники не дураки пишут", - сказала она. "Значит, они врут сознательно? - спросил я, - Чтобы унизить татарский народ?" "Ты очень непатриотично говоришь", - сказала Валентина Абрамовна. "Не понял, - сказал я, - Ведь татары сегодня тоже граждане СССР, а Татария - часть России?" "Не умничай", - сказала Валентина Абрамовна и я тогда очень невзлюбил эту фразу и не люблю её до сих пор: эта фраза была бы хороша в значении "на всякого мудреца довольно простоты", но её преимущественно используют в значении "хоть ты, может быть, и прав, сила на моей стороне и я даже не буду утруждать себя подбором аргументов, а просто заткну тебе рот". Постепенно в школе выявились и другие недостатки. Прежде всего, взрослые, работавшие в школе, не уважали меня как личность, моё слово было для них пустым местом. Выяснилось это случайно. Я быстро шёл по школьному коридору, когда дорогу мне загородил восьмиклассник с красной повязкой дежурного по школе на рукаве. "Стой! - Сказал он мне, - Почему у тебя галстук не по-правилам завязан?" Дело в том, что я завязывал пионерский красный треугольный галстук не так, как это было положено делать, а тем же узлом, которым привык завязывать обычные галстуки, которые надевал к вечернему костюму, в котором ходил на всякие концерты и спектакли в театр или филармонию или с родителями в гости к их знакомым. "Твоё-то какое дело?" - спросил я у восьмиклассника и пошёл дальше. "Стой, сука! - сказал восьмиклассник, - Ты что, не видишь, что я дежурный?" Слово "дежурный" он произнёс как "человек, только что доказавший великую теорему Ферма". "Ну, и дежурь себе", - сказал я. "Да ты падла…" - сказал, восьмиклассник, схватил меня за галстук и сильно дёрнул. Галстук порвался. "Ты как со мной разговариваешь?!" - продолжал возмущаться восьмиклассник, а я обалдел от удивления: он порвал мой галстук и ещё возмущается! Я схватил его рукав. Хватка у меня была цепкая и отцепить меня было достаточно сложно. "Пойдём к директору", - сказал я восьмикласснику. Он тряхнул рукой, потом резко повернулся на месте, так что я описал ногами дугу в воздухе и ударился коленками об пол. Но я не отпустил его рукава, я сразу вскочил и повторил своё требование. "Ну, пошли, пошли!.." - сказал он, и мы пошли в кабинет директора. "Что он натворил?" - спросил директор у восьмиклассника. "По коридору бегал", - ответил тот, и у меня перехватило дыхание: как же так? меня пытаются выставить виноватым?! Директор повернулся ко мне: "Разве не ясно было сказано всем, что по школе бегать нельзя?" Я понял, что если я начну отрицать то, в чём меня обвиняют, на меня начнут орать и не дадут сказать, в чём, собственно, дело. Поэтому я сразу перешёл к делу. "Он испортил мою собственность и я требую возмещения материального ущерба!" - сказал я. Директор подвигал бровями, а я, не давая никому опомниться, сказал: "Он порвал мой пионерский галстук - пусть заплатит мне рубль двадцать, чтобы я имел возможность купить себе новый". "А он бежал! - громко, с неприятными модуляциями в голосе сказал восьмиклассник. - Я его за галстук поймал, а он порвался". Директор смотрел на меня: "Ты сам виноват. Носятся, как угорелые, глаза вылупят, а потом ещё возмущаются действиями дежурных", - сказал он. "Я не бежал, - сказал я чётко и медленно, делая логическое ударение на каждом слове, - Но, даже если бы я бежал, никто не имеет права меня хватать. Я - неприкосновенен. А галстук - это моя собственность. Чужую собственность необходимо уважать. Неуважение к чужой собственности должно наказываться. Он должен возместить мне ущерб". "Ишь ты, умный какой… - сказал директор, - Он - старший и дежурный. А ты кто такой? Почему это я должен тебе верить? Иди на урок". "Вы не заставите его возместить мне убытки?" - удивился я. "Ой, ну какие там убытки… - директор улыбался, - Всё. Давайте оба на уроки. Некогда мне тут с вами". В этот же день меня вызвала классная руководительница.