Радость покинула меня. Встречая Маргариту, жену Реми, я не смела поднять на нее глаза… Сталкиваясь с привычными явлениями, я вдруг обнаруживала, что не знаю их сути. Но увы, я знала то, чего могла бы и не знать, то, что было так мучительно знать: я знала, что Реми и Теода совершают грех супружеской измены.
Я пыталась хитрить, убеждая себя: "Это не твое дело, и не тебе разоблачать их. Может, не ты одна об этом знаешь". А потом, когда я уже не могла об этом думать, когда мне казалось, что я все забыла, меня вдруг осеняло великое решение: "Пойду к Барнабе и скажу ему так: я видела твою жену и Реми вместе. Только и всего". Я заранее отказывалась думать о последствиях… Заботилась только о себе. Мне необходимо было сбросить гнет этой тайны: носить ее в душе было так же тяжко, как любой смертный грех.
Но тут помешало неожиданное препятствие. И я не сопротивлялась, я приняла его с облегчением. Это была болезнь.
Она свалилась на меня в конце октября, в те дни, когда мы вымачивали коноплю в маленьком озерце Зьюка. Даже не помню, пила ли я из него воду, но все были уверены, что от нее-то я и захворала. Может, я слишком долго на нее глядела.
Когда мы вернулись в Терруа, земля качалась у меня под ногами, как море, а руки наталкивались на незнакомые предметы: загородку из неошкуренного дерева, брус, торчащий из угла амбара, стену в розовой штукатурке. Я безвольно плыла куда-то, увлекаемая течением. И не только я одна: окружающие вещи тоже колебались, распадались; скоро и они стали таять под моими пальцами… Я из последних сил цеплялась за юбку матери, как юнга - за мачту тонущего корабля, но мать вырывалась и что-то говорила о времени, которого не хватает. А мне казалось, Время вообще перестало существовать.
В конце концов меня покинуло и собственное тело. Осталась только голова, огромная голова, распухшая от резких толчков, гулких отголосков, головокружительных падений. Это был брюшной тиф. Из страха заразы меня изолировали, вместе с матерью, в нашей комнате в Зьюке. На протяжении трех недель я не сознавала, где я, что меня окружает. Мрак сомкнулся надо мной, и я сочла себя мертвой. Я колыхалась в убаюкивающих волнах полубеспамятства, прерываемого только грубыми, а позже все более приятными касаниями холодных простынь, в которые мать кутала меня, предварительно намочив их в ведре воды.
Но однажды мрак рассеялся. Все встало на свои места. Я наслаждалась ощущением неподвижности, долгожданным отдыхом в средоточии тишины, как вдруг до моего слуха донеслись голоса. Сперва я слышала только звуки слов, затем, мало-помалу, начала понимать их смысл. Кто-то говорил:
- …Может, ты ошибаешься (тут я узнала голос тетушки Агаты), она не так уж плоха.
- Ой, нет, очень плоха…
Видимо, речь шла обо мне. Я захотела крикнуть: "Неправда, мне сегодня лучше! Разве вы не видите, что я уже здорова!" Но я смолчала.
- У тебя столько других…
Я услышала сдавленное "да" и поняла, что мать горько плачет. Но вместо того, чтобы умилиться, испытала гневное возмущение против нее. Никогда еще я не видела ее такой. Она всегда была сильной и бесстрашной, а теперь я вдруг обнаружила слабую женщину… Она меня разочаровала.
"Вы ошиблись! Разве вы не видите, что я выздоровела?" - хотелось мне объявить им. Сегодня я чувствовала незнакомое блаженство. Все тело, вместе с болью, куда-то исчезло. Вместо него возникло ощущение легкости, невесомости, возвратившей мне ясность рассудка.
Кто-то подошел к моей постели. Это была тетя Агата. Я притворилась спящей.
- Посмотри на нее… в этих пеленах она похожа на младенца Иисуса… - произнес голос с другого конца комнаты.
Голос не был похож на прежний. Я дивилась ему. Неужто это говорит моя мать? Голос продолжал:
- …Уж как она боялась ходить одна по дорогам, а я-то ее посылала аж в Шерлонь…
И верно. Всю дорогу меня мучил страх встречи с мальчишками из той деревни. Они были вредные, загораживали девчонкам дорогу, доводя до слез, и даже швыряли в нас камни. А еще перебрасывались странными словами и хихикали. Слава Богу, сейчас я была так далеко от них!
- …А цветы в горшках, что она развесила по галерее… Сидони забыла полить их. И все засохли.
"Ничего страшного, - ответила я мысленно, - какое мне теперь дело до всяких цветочков!"
- Упрямая была, что да, то да. Но никогда не жаловалась. Такая милая девочка… Ты только глянь, как она исхудала.
Я слушала эту новую мать, которую подарила мне болезнь, мать, которую я доселе не знала. А может, она всегда была такой, просто я не сумела ее разглядеть?
- Ну, как бы то ни было, а спит она крепко, - сказала тетушка. - Иди пей кофе, а то остынет.
- Ох, зря ты себя утруждала.
Я услышала звон ложечки; в комнате раздалось довольное причмокивание человека, пьющего кофе.
- А что ты думаешь про эту вашу Теоду? - спросила тетя Агата.
- Никак не пойму, что у нее на уме, - ответила мать.
- О, некоторые вещи у нее не только на уме, она еще и говорит… Да похоже, что жалуется.
- Ах, жалуется? Это на что же?
- На то, что Барнабе небогат… Мол, у нее дома в погребе лежало не меньше дюжины больших кругов сыра. А здесь ничего такого нет.
- Ну, так кто ж ее заставлял здесь жить?
- Они на ярмарке, что ли, познакомились?
- Да.
- Тебе надо отдохнуть, - сказала тетушка Агата, вставая и направляясь к двери. - Ты слишком намаялась за эти дни. Хотела бы я тебя подменить, да не могу. - И она вышла, повторяя: - Ничего, найдем кого-нибудь.
IX
ЗАГАДКИ
Жар у меня постепенно спадал, я становилась все невесомее и воспаряла в блаженные выси выздоровления, ощущая себя душой в оболочке легкой испарины. А тело мое покоилось где-то неподалеку, такое изможденное, что я его совсем не чувствовала.
- Мне хорошо, мне так хорошо, - твердила я матери.
Однажды вечером я увидела у своего изголовья Теоду.
- Теперь я буду за тобой ухаживать.
Мои сестры, слишком занятые хозяйством, не могли спуститься в Терруа, и жена Барнабе предложила свои услуги.
Ее ласковая мягкость удивила меня. Она управлялась со мной ловкими, порхающими движениями, готовила не такие горькие отвары, какими меня пичкали до сих пор. (Я должна была также пить много молока, оно считалось целебным.) По вечерам она бережно укутывала меня в одеяло, разговаривала со мной, и я быстро засыпала. По утрам она спрашивала, что мне снилось, и я рассказывала ей свои сны.
Однажды я увидела во сне, что стою на улице Терруа зимой. Вся деревня лучилась светом, исходившим не от неба или солнца, а от нее самой, и в этой ослепительной, вибрирующей, как музыка, белизне появлялись местные жители; все они были одеты в черное, но выглядели очень счастливыми. Я явственно видела их, слышала их разговоры, толкалась среди них, но вскоре заметила, что они не обращают на меня никакого внимания. Увидев своего кузена Эйсеба, я было подошла к нему, чтобы поздороваться, но он прошел мимо меня, как мимо пустого места. Тогда я заговорила с Эмильеной, однако сестра в это же время слушала кого-то другого. В отчаянии я обратилась к своей матери, потом к Мору, к Марсьену… увы, мой голос ни до кого не доходил, и ничьи глаза не встречались с моими. В конце концов мне все стало ясно: я не могла общаться с другими людьми, потому что была невидима.
- Ты умеешь видеть интересные сны, - сказала Теода, - может, другим они и без пользы, а мне нравятся.
Днем она надолго куда-то уходила и, возвращаясь, приносила с собой свежий запах снега. Она придумывала разные игры. Начинались они с загадок, которые все мы в Терруа отлично знали.
- Что это такое: тридцать шесть белых карликов сидят в красных бархатных креслицах?
- Ну, это легко: зубы! - кричала я во все горло; затянувшийся отдых давал мне ложное ощущение здоровой силы.
- Кто открывает двери и закрывает окна так, что его никто не видит?
- Фу, да это ветер! - пренебрежительно бросала я.
Тогда Теода меняла тон, и возникала новая игра, внешне похожая на предыдущую:
- Всегда и везде?
Я озадаченно молчала.
- Рука надо мною?
Я несмело бормотала:
- Бог…
Но она, не слушая меня, быстро продолжала:
- Лес, стоящий на коленях? Источник, пробуждающий жажду? Лисица, живущая в аду?
Я барахталась, задыхалась в этом потоке вопросов. Наверное, я могла бы ответить: "Лес в Рабире (чьи деревья стояли наклонно из-за таинственных колебаний почвы)". Потом: "Вино, пламя…" - но не угадывала.
Слушая мои убогие ответы, Теода даже не снисходила до того, чтобы назвать их неточными. Она просто улыбалась - улыбкой, обращенной не ко мне, - и сегодня я спрашиваю себя, не напоминали ли ей эти беглые образы, подобные молитвенным заклинаниям, единственное интересовавшее ее существо.
И еще я уверена, что он никогда этого не слышал; просто таков был ее собственный способ искать его в пространстве. А при нем Теоде не требовалось говорить: в молчании она была чем-то большим, нежели голос.
Пока мы развлекались таким образом, в дом пришло - я узнала об этом лишь неделю спустя - первое письмо от Леонара.
На конверте стояло имя отца. Но его не было дома, когда почтальон принес письмо, и мать сама вскрыла конверт - вот уже тринадцать месяцев, как она ждала вестей от сына! Отец не на шутку рассердился.
- Тем, кто позволяет себе такие штуки, нужно бы пальцы отрубать! - грозно сказал он.
Особенно его разгневало то, что мать поделилась новостями с соседкой.
Мои сестры и братья, удивленные яростью обычно мягкого отца, примолкли. Родители поделились с ними содержанием письма лишь на следующий день. А до этого переговаривались между собой вполголоса, забыв о присутствующих детях.
- Где же он? - спросила Ромена.
Мать взглянула на нее, хотела было ответить, но только беспомощно махнула рукой: она и сама не могла точно сказать, где это.
- Очень далеко… в Африке.
В тот день они так больше ничего и не узнали.
Сегодня, когда я держу в руке и разглядываю это письмо, оно трогает меня своей хрупкостью, своим призрачным почерком; я подношу листок к лицу, и мне кажется, будто от него веет далеким ароматом моря. Это письмо побывало в кораблекрушении. Соленая вода разъела чернила, истончила бумагу. На конверте крупными красными буквами написано: "Кораблекрушение "России"".
Да, им приходилось долго скитаться по свету, этим письмам Леонара, пока они доходили до нас… То пароход тонул в море, то они терялись на суше, неведомо где. Они написаны тонким неуверенным почерком. Названия мест отправления чаще всего начинаются со строчной буквы - китай, африка, сенегал, - тогда как слова "Родители, Оазис, Шлюпка, Зуав" - с заглавной. И еще: во всех письмах то и дело мелькает фраза: "Хочу вам сказать…" Видно, он и впрямь очень хотел все сказать, сказать нам.
Это первое письмо было отослано 1 января из Хаджерат-Эль-м’Гуила…
Дорогие Родители
Вот уже целый год пролетел, а я не получаю от вас вестей; предыдущее письмо я отсылал вам из Тьерре, но с тех пор произошла крупная передислокация войск. Нам сообщили, что со стороны марокканской границы на Европейскую колонну напало многотысячное арабское войско, и всех перебили, и мы поспешили на помощь. Прибыв на место назначения, мы увидели, что все не так уж страшно: колонну и в самом деле атаковали, но потери в наших рядах были незначительны. Зато арабы оставили на поле боя несколько сот трупов. После этого мы провели все летние месяцы на самом юге, вблизи противника, и часто подвергались его нападениям.
Хочу вам сказать, что жара, жажда, усталость и лишения косили наших солдат куда усерднее вражеских пуль. Меня назначили в экспедиционный корпус, который должен был ехать в китай, но вместо легионеров они послали туда батальон Зуавов. В настоящее время я нахожусь на маленьком пограничном форпосте; этот участок только недавно захвачен Французами, он расположен на дальнем юге, и в этих местах нет никого, кроме нескольких арабских племен, которые расположились в окрестных Оазисах пустыни.
Временами мне чудится, будто я снова дома, потому что все вокруг белое, точь-в-точь как дороги в Терруа. Растительность здесь скудная, вся запорошенная пылью, а травы и вовсе нет. Бывают вечера, когда я при одном только взгляде в небо чувствую себя на краю света.
Хочу вам сказать, что в Легион записываются многие мои земляки. Совсем недавно к нам в роту попал один из моих товарищей, с которым я свел знакомство в Шерлони. Он рассказал мне, что урожай винограда был в этом году богатый.
Еще хочу вам сказать, что через несколько дней мы свернем лагерь, потому как нам поставили задачу - проложить трассу от нашего форпоста до сенегальского Судана для будущего строительства железной дороги. Значит, нам придется пересечь всю африку, так что, сами видите, путь нас ждет долгий и опасный. Так далеко никто еще не заглядывал. Если мы отсюда выберемся когда-нибудь и я не помру, то опишу вам все, что видел и где побывал.
Примите, дорогие Родители, привет от вашего сына
Леонара Ромира.
Не знаю, стыдились или гордились мои родители, узнав, что их сын служит в Иностранном легионе. Думаю, они были скорее недовольны. Им приходилось слышать по этому поводу: "Туда идут только самые отчаянные". Но сами мы толком не понимали, с чем это едят.
Сев у моей постели, Теода рассказала все это, однако воздержалась от собственных оценок и не стала отвечать на мои расспросы. Это было внутреннее семейное дело, ее оно не касалось, и она просто сообщила мне главное, не желая принимать никакого участия в его обсуждении. Может быть, она преподнесла мне это событие, как подносят снотворное, чтобы усыпить человека и отвлечь его от того, что желательно скрыть.
Однажды ночью я проснулась от непонятного беспокойства. Мы были явно не одни. Из кровати, где спала Теода, доносились перешептывания и смешки.
Наутро она спросила меня:
- Ты слышала, как сегодня ночью приходил Барнабе? Он соскучился по мне.
- Нет, я спала, - ответила я.
Она бросила на меня странный взгляд: мы обе солгали.
На другую ночь мой сон был прерван монотонным шепотом, напоминавшим молитву. Наконец я различила в нем вопросы и ответы, и голос - как мне сперва почудилось, принадлежавший одному человеку - разделился на два. Мужчина, который не был Барнабе, но говорил о Барнабе, спрашивал:
- Как он с тобой? Подозревает что-нибудь?
Это был голос Реми.
- Говори потише!.. - приказала женщина.
Конца фразы я не разобрала; затем слова опять стали хорошо слышны.
- Все мужья одинаковы; когда это случается, они ничего не видят.
- Не говори о нем, я не хочу, чтобы ты о нем говорил! - нетерпеливо прервала его Теода. - А не то уходи! - Теперь она была одна. - Не люблю на тебя смотреть, когда ты сам по себе, когда мы не вместе. - И миг спустя воскликнула: - Убирайся!
Послышался шум борьбы и заглушенных пререканий, вызвавший у меня тоскливый страх; я была еще настолько слаба, что он поверг меня в оцепенение, - так я и пролежала до самого утра.
Долгие дни и долгие ночи мне пришлось жить с Теодой, отринувшей всех и вся. Я поправлялась, и мать перестала беспокоиться за меня.
"Вот она придет, и я ей все расскажу". Я желала появления матери, нетерпеливо ждала ее. Она пришла в конце недели.
- Сейчас отвезем тебя вниз, в Праньен, - сказала она мне. - Барнабе приехал за тобой с санями.
Она опять говорила своим непререкаемым, командным тоном.
На дворе стоял февраль. Значит, я провела здесь всю зиму! Глаза мои заболели от яркого снега, остриженная голова зябла. Окружающий пейзаж казался чужим и враждебным, я затосковала по теплой постели и полумраку комнаты. К санкам был привязан веревкой соломенный тюфяк; меня закутали в одеяла и уложили на него. Сверху плыло заснеженное бескрайнее небо, и мне было жутковато и неуютно в его холодной пустыне. Брат вез меня бережно, стараясь не трясти. Путешествие показалось мне ужасно долгим. На околице одна старуха вышла из дома и пристально вгляделась в мое лицо. Я услышала, как она прошамкала:
- Ну, эта не жилица: ишь белая, что твой чепец!
X
ОНА ПОДАРИЛА МНЕ КАРТИНКУ
Но нет, мой час еще не пробил: я выздоровела.
Вернувшись домой, я так и не посмела рассказать матери о том, что слышала ночью в Зьюке. При одном взгляде на нее моя решимость бесследно испарилась. Да и уверенность тоже. Слова, вертевшиеся у меня на языке, были чреваты слишком серьезными последствиями. Так могла ли я утверждать, что не ошиблась? Жар иногда вызывает и не такие кошмары. Ох, если бы дело было только в нем!.. Но как быть с тем, что я видела раньше? Моя жизнь до болезни казалась мне такой далекой, почти неправдоподобной. И долгий отдых в постели избавил меня от многих душевных терзаний! Меня больше не мучили мысли о вечности, о Реми с Теодой. Я чувствовала себя полностью обновленной, хотя еще довольно слабой, и - хорошела.
Болезнь подарила мне большие глаза и тонкие черты лица - следствие хрупкости, несвойственной моим сестрам. Откуда-то взялись странные "барские" манеры. Проходя по улице, я брезгливо приподнимала одной рукой юбку, чтобы не запачкать ее в грязи; Мор насмехался надо мной: "Марселина строит из себя благородную!" - и, сморщив нос, цыкал, что было для него знаком презрительного неодобрения. У меня были красивые белокурые волосы с рыжеватым оттенком. "Еще немного, и она была бы совсем рыжей", - сказала однажды Теода, знавшая толк в волосах. Я делила их на четыре коротких косички - две впереди, две сзади, - которые заплетала так туго, что они натягивали кожу; у нас считалось, что такой способ помогает волосам расти быстрее.
Но не меня одну в нашей семье постигли перемены. Однажды воскресным утром мы с удивлением заметили, что Сидони, которая прежде совсем не грешила кокетством, одевалась Бог знает как и не чуралась мужских работ (именно она водила по полю мула, отбривала шутивших парней и держалась с ними по-свойски), вертится перед зеркалом, висевшим справа от окна, медленно и нерешительно надевает клетчатую косыночку, потом отбрасывает ее, идет к комоду и возвращается с другой, сиреневой, вышитой цветочками. Едва повязав ее на шею, взбив и расправив, она с огорченным возгласом схватилась за шляпку, уже водруженную на голову, обнаружила, что та запылилась, обдула ее, пригладила бархатную тулью и снова нахлобучила. Наше хихиканье заставило ее обернуться. Только тогда она нас увидела.
- Ну, надо же, гляньте-ка нее! Похоже, наша Сидони начала думать о парнях! - насмешливо бросил Мартен.
- Что-то ты сегодня долго наряжаешься, - добавила мать. Но и она тоже улыбалась. - Вот теперь у меня целых четыре взрослых девицы в доме.
У Эмильены уже был ухажер. Они прогуливались вместе, держась за руки, но не говоря ни слова. Именно это молчание и пристыженный вид выдают влюбленных. Ромена, я и наша подружка Селеста обычно с легким презрением подсмеивались над ними. Эти парочки всегда производили на нас неприятное впечатление. Вальяжные повадки мужчин и томная печаль на женских лицах раздражали нас, внушали робость. Взрослые говорили о них: "Не то он перед ней круглый дурак, не то она перед ним дура".