Временами я украдкой поглядывала на Реми. Работа погонщика отделяла его от всех остальных, он ни с кем не разговаривал. Мы видели только его спину. А он видел перед собой пустые поля. "Это враг, - думала я, - наш враг". Но тут нас окутала хмарь, и я потеряла его из вида. Мулы, плуг и окружавшие их люди превратились в бесплотных призраков. Как будто от нас остались только души в человеческом обличье, таком же зыбком и неощутимом, как этот туман, а мир, в котором мы копошились, был уже не землей, не небом, не чистилищем, но лимбом.
Дунувший ветерок разогнал это марево, и пейзаж вновь обрел свою грубую, четкую, узнаваемую реальность, а мы вернулись на твердую землю, землю Терруа.
Я стояла рядом с Реми. Я не глядела на него, просто чувствовала, что он тут, близко, и от его присутствия нельзя было отмахнуться. Как ни старайся, забыть о нем я не могла. Но он никого не удостаивал вниманием; думаю, окажись он вдруг один в поле, он вел бы себя точно так же.
Сегодня, когда я думаю о Реми, когда смотрю на него и детскими и взрослыми глазами одновременно, приходится констатировать, что, несмотря на все рассказы о нем, я не узнала главного: мне так и не удалось почувствовать в нем душу. У большинства людей она, эта душа, вполне видима и ощутима; какое-то время назад я даже угадывала душу Теоды, бремя ее души. Но у Карроза душа скрывалась в теле, тело служило ей крепостью, и можно было измерить лишь тяжесть этого тела. А свою душу - если она была у Реми! - он держал взаперти, подальше от всех.
Он всегда выглядел слегка оцепеневшим, двигался медленно, как сомнамбула. Ходил так, словно прилагал неимоверные усилия, чтобы раздвигать воздух. Это объяснялось его силой. И оттого, что Реми хранил в себе такую силу, он казался гораздо более высоким и мощным, чем был на самом деле. В нем происходила какая-то борьба, и борьба настолько трудная, что она накапливалась внутри него, вместо того чтобы изойти взрывом. Вот почему он производил впечатление страдающего человека. Когда я думаю об этом, я все-таки не могу сказать наверняка, действительно ли оно существовало, это страдание. Может быть, и нет. Тем не менее это было главное, что в нем поражало: не вызывало никакого сочувствия, но именно поражало вас, захватывало в плен. И я помню, как стояла перед Реми, неподвижная, окаменевшая, остолбенело глядя на него. Вот так же я смотрела на него, всего один миг, несколько лет спустя, однажды вечером, на празднике Тела Господня, и в тот короткий миг, кажется мне, прозрела его душу.
Все это, вероятно, было далеко от него - или вне его, или же скрыто так глубоко внутри, что результат получался тот же! Но нередко случается, что вещи, которые одни люди едва осознают, становятся вполне очевидными для других.
И еще: вблизи этого человека, несмотря на это страдание - или наряду с ним, - всегда возникало ощущение мягкой гармонии. Он положил руку мне на плечо, всего на несколько секунд, и эта широкая, но легкая ладонь не стремилась по-хозяйски завладеть чужим, как руки слабых людей. Меня это необычайно растрогало. И сегодня я хорошо понимаю, как драгоценна, а потом необходима стала для Теоды эта мягкость, исходившая от него. Ибо чего мы, мятущиеся в вечном беспокойстве, жаждем более всего? Разумеется, покоя. Но почему, по каким причинам нам иногда даруют его существа, столь близкие к аду?!
VII
ВЕЧЕР СЕВА
В тот день сева я была не способна связно выразить свои ощущения - просто бессознательно накапливала предвестья того, что неизгладимо запечатлелось во мне.
Шло время, и упряжка, тащившаяся взад-вперед по полю, начала подавать признаки усталости. От влажности и пота шерсть мулов стала курчавиться. А нас прохватил сентябрьский холодок, та осенняя прохлада, которую тело, еще не забывшее о знойных августовских днях, принимает с удовольствием.
Почти все наши поля были уже засеяны. До некоторых из них приходилось добираться не менее получаса. Когда дорога кончалась, мы шагали прямо по соседским участкам, там, где землю еще не разрыл плуг.
Во второй половине дня к нам пришел на подмогу Марсьен Равайе. Вечером мы все вместе вернулись домой. Но на этом праздник не кончился. Мать и сестры встретили нас смешками и прибаутками, но мы не сразу нашлись с ответом. Наши волосы пропитал сырой туман, руки онемели; мы принесли с собой в натопленный дом холодный, неуместный здесь воздух полей, по которому уже начинали скучать. И вечерний раклет, о котором мы там с вожделением мечтали, теперь не соблазнял нас.
Лишь спустя несколько минут мы согрелись и ощутили голод.
"Мне, мне!" - кричал каждый из сидевших за столом, когда подходил его черед протянуть тарелку человеку с багровым от жара очага лицом.
Под сыр пили белое вино. Нам, детям, тоже наливали понемножку. Родители не боялись время от времени потчевать нас вином; гораздо больше опасений у них вызывала вода. "От нее помирают!" И они были не так уж не правы. Мы все знали, что, если раклет запивать водой, в желудке образуются комки, а еще от нее может начаться воспаление легких. Несколько лет назад вот так умер один мальчик: разгорячившись, он напился из колодца.
- А ну-ка, расскажи, Реми, что с тобой стряслось в тот день, когда ты хлебнул водицы из Горгиры? - спросил Марсьен.
Но Карроз ничего не желал рассказывать.
- Может, его заколдовали? - бросила Сидони, как всегда, резко и громко.
- Да, похоже на то… - насмешливо сказал Равайе. - И добавил: - Во всяком случае, лихорадка-то у тебя точно была.
- А чья вина, виноват-то кто? Это все Жюль! - пробурчал Пьер.
Жюль был местным жандармом. Мужчины брезгливо покривились. А я вспоминала Горгиру, ее горькую воду, текущую с ледников, и глядела на человека, которого она чуть не погубила.
Нет, он совсем не был красавцем, этот Реми, - костлявый, с торчащими суставами, как будто его скелет выпирал из слишком тесного тела. И кроме того, он был гордый, а это большой недостаток. Он словно бы не замечал вашего присутствия. А замечал ли он присутствие Теоды? Она сидела среди женщин возле печки и, как всегда, предоставляла моей матери и сестрам вставать и бегать, принося еду или убирая со стола. Сидела она молча, спрятав обе руки под передник и вроде бы ничего не видя вокруг.
Но в какой-то миг ее глаза встретились с глазами Реми, и этот застывший, неотрывный взгляд вновь убедил меня, что они - вместе. Но тут моя мать позвала Теоду в кухню, и все встало на свои места.
- Эй, Карроз, расскажи-ка нам, чем вы занимались в тот день? - спросил Мартен.
- Да ты лучше меня все знаешь, - ответил Реми. Но сразу же добавил, словно раскаялся в своем резком ответе: - Я-то сам предпочитаю сурков. В прошлом году убил их десятка полтора. У них вкусное мясо.
- Сурок нашел бугорок, сидит под ним и копит жирок! - продекламировал Марсьен своим свистящим фальцетом.
Все расхохотались. Перед нашими глазами проплыли бесчисленные бугорки, которые плуг рыхлил в течение дня.
- Бывает, подстерегаешь их где-нибудь за кучей камней, - продолжал Реми, - и они вас не чуют… Ну, чего только не творят!.. Такие затейники!
Он смеялся. И когда он смеялся, его нижняя челюсть выдвигалась, вертикальная впадинка, рассекавшая подбородок, становилась заметнее, и лицо принимало более значительное выражение, чем обычно. В такие минуты чувствовалось, что исходившая от него доброта могла внезапно обернуться жестокостью.
Голос у него был хрипловатый, но очень четкий, и фразы, которые он всегда выговаривал очень медленно, тоже звучали отчетливо. Этот голос… окружающие сперва его слышали и лишь потом разбирали слова, потому что он пронизывал тело прежде головы. И когда этот голос звал, мог ли кто-нибудь противиться ему?! Впрочем, звал ли он кого-то хоть раз в жизни? Сейчас я в этом сомневаюсь. Реми ничего не просил у других. Его не тянуло к людям, как тянет многих из нас. Он не желал себя утруждать. Эдакий знатный сеньор.
Вполне вероятно, что окружающие просто не интересовали его. Думаю, его замкнутость объяснялась полным безразличием ко всему, что не было им самим и Теодой.
Марсьен Равайе пустился рассказывать вместо него. Мне вдруг так захотелось спать, что я плохо расслышала начало его истории. До меня доходили одни только пустые оболочки слов, лишенных сердцевины, как вдруг прозвучало имя, которое придало смысл всему повествованию:
- …Ну вот, а Карроз упал прямо рядышком, а рот-то у него был разинут, и вода залилась внутрь.
- Бр-р-р! - воскликнул Мартен.
- Мне хотелось пить, - сказал Реми.
Эмильена калила на тлеющих углях орехи. Женщины подходили, вытаскивали их из очага, и каждая бросала две-три штуки в свой стакан с красным вином, добавив туда сахара. Раскаленная скорлупа нагревала вино и сообщала ему легкий привкус гари. Они считали этот напиток средством от всех болезней и очень его любили. Осушив стакан, они запускали в него пальцы, вытаскивали мокрые орехи и сосали их, а потом раздавливали между ладонями.
- А я знаю кое-что такое, чего никто из вас еще не знает! - вдруг громко объявил мой брат Пьер.
- Погоди, я хочу дослушать историю Марсьена, - умоляюще сказала Ромена.
- Да она уж всем обрыдла! - отрезала Сидони.
- А ты-то от кого новостей набрался? - подозрительно спросила Пьера мать.
- От Эрбера, я его видел в воскресенье. В столице они все только об этом и толкуют.
Его слова заинтересовали присутствующих.
- Там некоторые ездили в Париж, - начал он, - и брали с собой коз, обыкновенных коз, но только крупных, потому как эти козы жили на воле и отрастили здоровенные рога. И вот там они стали рассказывать, будто это дикие козлы с Сен-Бернара.
- А те поверили?
- Еще как поверили! Этих коз даже ученые осматривали. Один такой умник говорит: это, мол, альпийские горные козлы. А другой: нет, это серны. И никому из них невдомек, что перед ними простые козы.
- Быть того не может! - заметил мой отец.
- Ай да шутники! - заключила мать.
- Ох, Господи Боже мой! - Мартен так хохотал, что чуть не упал со стула.
- Ну, хвастать-то они все мастера, - возразила Сидони. - А вот признаться, как они опоздали на поезд или перепутали вокзалы да как у них из-под носа вещи сперли, тут их нет!
- Это уж верно.
- А ты-то что знаешь! Молчала бы уж лучше! - крикнул ей Мартен.
- Думает, будто она умней других, - добавил Пьер.
Они уже прилично выпили, наши мужчины, и усталость, смешанная с легким хмелем, все больше и больше отдаляла их от нас, женщин и детей, не способных терять голову из-за вина.
Реми казался утомленным, а может, просто его мысли витали где-то очень далеко, в том мире, куда нам не было доступа, и я глядела на него с тревогой. Впервые мне стало ясно, что странность Реми гнездится в его взгляде. Потом я всю жизнь искала взгляд, подобный этому. Но вероятно, другого такого на земле не существует.
Два черных провала. Радужная оболочка занимала почти все пространство глаза, не оставляя места белку. Неопределенный взгляд, беспредельный взгляд - что исключало из него жесткость, - чистый, какой может быть только ночь. И при этом безмерно глубокий.
Реми не впивался глазами в других людей - не то что Эрбер! И когда он смотрел на Теоду, его взгляд не довлел над ней, не захватывал ее в плен, как смотрят другие мужчины, которые всегда боятся, что жертва ускользнет от них. Он созерцал ее так, словно она находилась не поодаль от него, а прямо в его глазах. Его взгляд преображался в Теоду.
- Нет, я все-таки хочу дослушать историю Марсьена, - снова упрямо потребовала Ромена.
- Ладно, моя козочка, так и быть, ты ее услышишь, - польщенно заверил тот.
Он ничего не оставлял при себе, разбрасывая направо и налево ту малость, которой владел. И уже собрался было продолжить свой рассказ, как вдруг я услышала другой голос, хриплый, но четкий:
- Я тогда спрятал зайца под рубашкой. Он был такой теплый. И белый…
Реми поднес стакан ко рту - к тонким губам, которые рдели на его лице, точно рана, и крепко смыкались после каждого глотка, словно он опасался, что эта "рана" начнет кровоточить.
Теода сидела напротив него; она тоже глядела на его рот. Мне казалось, что она ловит выходившие из него слова; сегодня я думаю, что она их не слушала. Да и зачем слушать? Она давно уже знала все, что Реми испытал, все, что он скажет. Она все знала о нем. Но только хватит ли ей времени до смертного часа, чтобы наглядеться на него?
Внезапно он заметил мое присутствие и впервые за многие годы заговорил со мной:
- Тебе-то этого не понять. - Затем повернулся к Теоде и, обратясь к ней на "ты", как почти сразу обращаются к новым людям в деревне, сказал: - Ну а ты… ты понимаешь.
Она не ответила ни жестом, ни улыбкой. По-моему, она даже не услышала.
Реми встал. Он собирался уходить. Было уже поздно. Все сразу засуетились. Одна Теода стояла прямо и неподвижно среди прощавшихся гостей. Я как сейчас вижу ее. Наверное, именно сейчас я ее и вижу по-настоящему.
Вдруг Реми протянул руку к ее груди. Никто этого не заметил, кроме меня. Но воздух вокруг грудей Теоды был плотен и непроницаем; мужская рука замерла на полпути, потом опустилась.
Теода и глазом не моргнула, не шевельнулась. Стоя с высоко поднятой головой, она еще какой-то миг бережно хранила вокруг своего тела воздух, в который вторглась рука Реми.
А мое сердце содрогалось от жгучей ненависти к этому человеку, сказавшему, что я не могу понять.
VIII
ВЕЧНОСТЬ
Когда в Терруа собирали урожай груш, их сушили в обычной печи, а потом на воздухе. Поскольку плоды вызревали на большой высоте, они были мелкие и не отличались изысканным вкусом, но нам нравилась их приятная кислинка. Груши этого сорта называли "аберьетками".
Одним октябрьским утром мы как раз занимались сушением груш, когда старый Викторьен, муж покойной Батильды, появился в дверях пекарни.
- Я иду вниз, в город, - сказал он. - Может, у вас какие поручения будут?
Мой отец еще не видел Викторьена; он чуть ли не всем телом просунулся в жерло печи, раскладывая груши так, чтобы они не касались одна другой. Всякий раз, как он глубоко залезал в печь, меня охватывала жуткий страх: я боялась, что он там сгорит, хотя на самом деле угли уже не давали большого жара, который ушел на выпечку нескольких противней ржаных хлебов.
- Отец! - крикнула я. - Тут Викторьен пришел.
Наконец он обернул к нам побагровевшее лицо с налитыми кровью глазами:
- Что такое?
- Он идет вниз.
Старик вошел в пекарню, за ним показалась моя мать. Помещение было достаточно большим, чтобы вместить до пяти человек, и, когда его заполняли люди, оно уже совсем не казалось темным. Вдоль стен, над квашнями, тянулись низкие полки. Все деревенские семьи имели право выпекать здесь хлеб и сушить фрукты.
- Батильда вернулась! - объявил нам Викторьен.
Ему пришлось повторить это дважды. Мы его не сразу поняли.
- Я всю ночь ее слышал. Она ходила по комнате… И кроила материи. Я ее не видел, только слыхал, как она щелкает ножницами…
По тому, как бережно он выговаривал эти слова, чувствовалось, что он относился к Батильде с нежной любовью.
- …Так вот до самого утра и возилась. Чинила одежду, звякала спицами, вздыхала. - Он помолчал и добавил: - Я пришел вас попросить: может, помолитесь за нее, раз она еще не обрела покой.
- Ну конечно, помолимся, - ответила мать. И спросила: - А… она говорила что-нибудь?
Старик нерешительно помолчал, потом признался:
- Она мне сказала, что Эрбер не должен якшаться с женщиной, в которую он влюблен. Это, мол, дурная женщина. И поручила мне сходить к нему, не откладывая, и передать ее слова.
- Что ж, иди… поучи его уму-разуму!
Когда старик ушел, мать прошептала:
- По крайней мере, он-то знает, где найти своего сына. - Вот уже семь месяцев, как мы не получали вестей от Леонара. - Даже после смерти от детей одни заботы. В гробу и то достанут. Подумать только, Батильда все еще мается! Но она-то хоть может наставить сына на путь истинный, все знает про него. А мы вот…
Она смотрела куда-то вдаль, и по бесконечной грусти ее взгляда можно было догадаться, что она и в самом деле ничего не видит.
А отец снова согнулся и полез в печь.
Именно в это время меня начало терзать слово "вечность".
К некоторым откровениям, исходившим в школе от господина кюре, мы относились скептически. Например, мы были убеждены, что звезды - это огоньки, зажигающиеся по вечерам; когда же он сообщал нам, что речь идет о далеких мирах, совсем не похожих на наш, мы не могли сдержать усмешку и жалели его. Но когда он беседовал с нами о вечной жизни, все слушали его с почтением. Он описывал нам чистилище, где души совершают покаяние прежде, чем предстать перед Господом, небеса и ад, где время тянется бесконечно, и все это так, словно рассказывал о хорошо знакомых ему царствах. В своем повествовании он прибегал к конкретным образам, и его доводы, то елейные, то жестокие, не оставляли в нас ни малейших сомнений.
Время, которое длится всегда!.. Тщетно я пыталась сравнить это с привычными вещами: с дорогой, идущей через равнину и обсаженной тополями, по которой я однажды шла-шла, да так и не увидела конца; с неустанно текущими водами реки. Но я тут же говорила себе, что все это не составляет даже крохотной доли вечности, и чувствовала, как меня охватывает странная усталость, усталость от бесконечного существования, близкая к тоскливому ужасу.
Эти мысли обычно приходили мне в голову, когда я одна пасла на лугу коров или собирала в лесу и по дорогам хворост. Вполне вероятно, что мои сестры, подружки и братья думали так же, как я, но никто из нас не говорил об этом вслух. Каждый инстинктивно чувствовал, что он одинок и беззащитен перед тайнами бытия и что жизнь, как на этом свете, так и на том, полна таких тайн. Поскольку мне не удавалось проникнуть в них, я отметала от себя все эти мысли. Но они долго не давали мне покоя.
И еще я размышляла о Реми и Теоде.
В тот день, когда я подумала: а не сообщить ли о своем открытии матери или Барнабе, меня охватило ужасное смятение. Все мое существо протестовало: "Нет! Не надо!" - однако какой-то внутренний голосок вкрадчиво нашептывал: "Ты ведь не случайно оказалась у них на дороге. На это были свои резоны. И тебе следует приложить все силы к тому, чтобы помешать свершиться беде".
Я боролась с этим соблазном, догадываясь, что такое событие разум моей матери принять не готов. Я считала ее всемогущей, но ясно чувствовала, что перед ним она окажется безоружной. А ведь она выбивалась из сил, чтобы защищать нас всех, спасать от холода, голода, порчи, болезней и даже злых духов. С этими последними она боролась, помимо святой воды и молитв, своими собственными средствами. Когда у моей младшей сестрички Марты началось воспаление грудных желез, она разложила вокруг ее колыбели режущие предметы - секаторы, ножи, серпы, - чтобы преградить путь недобрым духам, ибо это они, как она утверждала, являлись по ночам сосать кровь ребенка. Но тщетно она воздвигала стену из лезвий и молитв вокруг своей семьи - туда все-таки проник дух зла.
Да и как ей сказать? У меня и слов-то подходящих не было. Никто меня не поймет правильно. Просто назовут порочной девчонкой. К тому же я предчувствовала, что мое признание выпустит на волю целый сонм страшных, темных сил…