Коридор - Феликс Кандель 7 стр.


А рядом с Карлом Беркиным сидит Вовка Тимофеев‚ пузатый‚ откормленный вундеркинд: семи лет во второй класс пошел. Вовка – парень артельный. Куда все‚ туда и он. Лишь бы с шумом‚ с треском‚ с грохотом. Он в школу‚ как на праздник идет. Сто лет бы учился – не надоело. Взбрыкнет жеребеночком и бежит по коридору – стены подрагивают. Налетит‚ начнет тискать – ребра трещат‚ а то еще наступит на ногу‚ наступит и стоит: морда щенячья‚ рот до ушей. Когда в футбол играют‚ Вовку в защиту ставят‚ чтобы противник пугался. У него одного во всем классе бутсы футбольные с шипами. Против его шипов никто играть не хочет. Сидит Вовка на своем месте‚ пузом парту распирает‚ два бублика ест. Один свой‚ другой купленный. Он большой‚ Вовка‚ ему много еды надо. Он и на уроках ест‚ из дома пакеты приносит. У него мама домовитая‚ хозяйственная‚ ноги – тумбы‚ ни в одну обувь не влезают: стирает‚ штопает‚ обед готовит‚ а папа с утра на репетицию бежит‚ а после репетиции на рынок‚ в магазины‚ по очередям‚ по давкам: не побегаешь – не поймаешь‚ не постоишь – не получишь. Прибежит домой‚ пообедает‚ кофе глотнет‚ и на спектакль – перевоплощаться. Такая гонка весь день – не мудрено роли перепутать. Но папа пока не путает. Держится. Когда у Вовки день рождения‚ полкласса сидит у них за столом‚ чаи гоняют с пирогами. Лучше его матери никто пироги не печет. Теперь под праздники стали продавать муку‚ и они всей семьей в очередь становятся‚ – даже мама на больных ногах стоит‚ – да папа еще в другое место сбегает и там очередь займет: только успевай авоськи с пакетами оттаскивать. Весь город в этот день ходуном ходит‚ – стосковались люди по печеному‚ – а до следующего праздника нигде муки не купишь. Ребята корочкой румяной хрустят‚ а мама смотрит на них и сияет: очень любит мама‚ когда вокруг нее едят‚ получает несказанное удовольствие‚ – и всякий раз рассказывает про Вовочку-вундеркинда‚ каким он рос разумным да сообразительным. "Мама‚ а где я раньше был?" – "У меня в животике". – "Хорошенькое дело... Значит‚ когда ты ела‚ всё мне на голову валилось?" А папа у Вовки выпьет графинчик домашней настоечки‚ захмелеет‚ дикцию демонстрирует: "Скетч‚ скука‚ скрупулезный‚ сексуальный..." Или хвастаться начнет: "Мы‚ артисты‚ народ эмоциональный. Нам за это деньги платят". Приглашают папу на радио – передачи вести‚ на мультфильмы – зябликов и сусликов озвучивать. Он идет с охотой‚ на пироги подрабатывает. У Вовки – чтоб не сглазить – аппетит завидный: что ни заработают – всё подмолотит.

А позади Вовки Тимофеева на самой последней парте восседает в царственном одиночестве Леонард Вахмистров‚ он же Тит‚ он же Карп‚ он же Герасим и Ерофей. Придет утром и табличку вывешивает‚ как его сегодня величать‚ а на другое имя не откликается. Он и дома вывешивает‚ мстит родителям за свое диковинное имя. Живет Леонард рядом со школой‚ дверь в дверь‚ просыпается со звонком и к первому уроку непременно опаздывает. Сколько лет учится‚ столько и опаздывает. Сначала боролись с ним – в стенгазетах и другими мерами‚ а теперь смирились и не трогают. Сидит Леонард в одиночестве позади всех‚ царь царей‚ король королей‚ повелитель государства петиханского‚ рисует на всех уроках сцены из жизни своих подданных‚ раскладывает картинки по парте. В футбол Леонард играет редко‚ и притом только в защите. У него ноги длинные. Он ими нападающим мешает‚ мяч из-под ног выковыривает. Ест Леонард торопливо‚ небрежно: некогда ему разжевывать, у него свои заботы‚ у Леонарда‚ петиханские. Он и рисует также: стиль у него такой – небрежный. Дома у них всё набросано‚ навалено‚ одежда на стульях висит‚ посуда со стола не убирается, деньги где попало валяются. У Леонарда мать с отцом лекции читают по атеизму‚ юриспруденции‚ воспитанию молодежи. "О том‚ – издевается Леонард‚ – как юноша Н. полюбил девушку М.‚ и что из этого вышло‚ с демонстрацией цветных диапозитивов". Раньше‚ до войны‚ приходили к ним гости‚ до глубокой ночи спорили‚ ссорились‚ с пеной у рта доказывали истины‚ обкуривали маленького Леонарда‚ пока у него не закрывались глаза и он не падал со стула. Не квартира была – клуб‚ а теперь это разве можно? Теперь один у нас клуб – при домоуправлении. И гости уже не приходят‚ – одни по своей воле‚ другие по чужой‚ – а если приходят‚ то не спорят больше и не доказывают истины‚ а пьют чай и едят торт. Время такое: всё ясно. Даже на лекциях у отца с матерью: "Вопросы есть?" Вопросов‚ как правило‚ нет. Они много выступают‚ часто выезжают в область‚ и тогда Леонард блаженствует. Покупает себе колбасы‚ сыра‚ чаи с конфетами гоняет. Очень нравится Леонарду жизнь такая – развеселая.

А справа от Леонарда‚ тоже на последней парте‚ горбятся радисты Светлишин и Губарев: одинаково неуклюжие‚ одинаково костистые‚ большие мосластые руки в ожогах от паяльника. В своем умении дошли уже до того‚ что пальцем напряжение проверяют: сильнее ударит – двести двадцать‚ слабее – сто двадцать семь. Сидят‚ схемы рисуют‚ презирают весь класс‚ а иногда вдруг засмеются громко‚ деревянным смехом‚ и все вздрагивают и оглядываются назад‚ а смеются они по поводу им одним понятной ошибки в схеме приемника. Жуют радисты‚ скулы под кожей шатунами ходят. У них отцы – механики‚ у них матери – в магазине‚ в штучном отделе: "Деньги получает продавец". Ничего живут‚ сносно: матери стараются. Сидят радисты по вечерам дома‚ как привязанные‚ сидят – паяют. Голая комната‚ покрашенная синей масляной краской. Яркая лампа на шнуре без абажура. Стол‚ заваленный хламом. Надвигается век электроники.

А через парту перед радистами – Рэм Сорокин: "Рэм через "э" оборотное" – шутка при знакомстве с девочками. Студень‚ кисель‚ желе‚ проныра и ловелас. Личико узенькое‚ подвижное‚ как у обезьянки‚ глазки шустрые‚ блестящие‚ лобик морщинками‚ руки вечно шевелятся‚ места себе не находят. Жует Рэм – весь содрогается. У него отца нет‚ одна мать работает. Дома бедным-бедно‚ только-только на прокорм хватает‚ а из излишеств – бурый гриб в банке под марлей: пей – хоть залейся – кисленькую воду. Это у Рэма в тетради нашел директор снимок мужчины и женщины в такой омерзительной позе‚ что‚ ругая Сорокина‚ он даже не решился объяснить‚ за что же его ругает. Было бы Рэму плохо‚ да он – шустрый малый – купил пачку "Дели"‚ выкурил всю подряд – и к врачу: горло красное‚ воспаленное – катар верхних дыхательных путей. Пересидел дома опасное время.

А перед Рэмом Сорокиным – Леша Костиков‚ морячок с Дальнего Востока: маленький-маленький‚ совсем маленький мальчик‚ будто из четвертого‚ от силы – пятого класса. Глаз у Леши прищурен‚ чубчик набок‚ походка вразвалочку. На школьные вечера приходит надраенный‚ отутюженный‚ как на приморский бульвар‚ и танцует серьезно‚ будто работает. Если что не так‚ тянет руки к широкому ремню с пряжкой‚ расстегивает его для драки. Папа у Леши – капитан дальнего плавания. Мама у Леши – заграничные вещи надевает. Сам Леша даже ананас ел. Два раза. А ананас – это такая штука‚ не каждый и знает‚ на что она похожа. Какой уж там ананас – картошки‚ и той не хватает.

Жует восьмой "А"‚ двигают скулами ребята‚ в старых‚ перелицованных пиджачках и брючках черных и серых тонов‚ в сатиновых шароварах с резинками‚ в курточках на молниях‚ вместо портфелей – с полевыми сумками: кожаными‚ брезентовыми‚ дерматиновыми; жуют другие классы‚ жует вся школа‚ и потому почти не бегают‚ не дерутся‚ не елозят пыльными штанами по крашеному паркету. Большая перемена – самая спокойная. Тихая перемена‚ задумчивая...

3

Война застала их на даче в Томилине. Ленивым воскресным утром Сергей Сергеевич Хоботков шел с Костиком на мелководную речку пускать бумажные кораблики‚ и около поселкового магазина они увидели толпу. На кривом‚ сучковатом‚ небрежно обтесанном столбе прибитый ржавым‚ наполовину скрученным гвоздем висел новенький‚ блестящий громкоговоритель‚ и люди‚ задрав головы кверху‚ слушали Молотова. Они тоже встали и прослушали всё обращение‚ непривычное по интонациям‚ непохожее на торжественные речи прошлых лет‚ и не смысл обращения‚ но интонации убедили в том‚ что пришла беда. "Папа‚ – напомнил Костик‚ – а кораблики?" Но Сергей Сергеевич уже не ответил. Заиграла бодрая музыка‚ мужики полезли в карманы за спасительным куревом.

Во время налетов немцы бросали осветительные ракеты на парашютах‚ землю заливало мертвым‚ пугающим светом‚ и при полной видимости‚ методично и неторопливо они кидали бомбы по трубе ткацкой фабрики: труба – это‚ наверняка‚ объект‚ сыпали зажигалки. Но вырыли уже в лесу тесные щели‚ наспех и неумело‚ укрыли поверху бревнами‚ завалили землей‚ и по ночам хозяева и дачники сидели‚ скорчившись‚ друг против друга‚ упирались коленками в коленки. Чадила в углу керосиновая лампа‚ брат Лёка у входа в щель следил за перекрестьем прожекторов‚ отчаянно кричал: "Летит!"‚ и однажды от близкого разрыва бомбы лампа перевернулась‚ потухла‚ облила Костика керосином. Жуткий мрак‚ едкий запах‚ крики‚ слезы, толкотня у выхода‚ прикосновение к лицу холодной‚ сырой глины... Днем ребята бегали в дальний лес поглазеть на обгорелое крыло самолета с крестом‚ подбирали длинные‚ со страшными зазубринами‚ осколки от бомб и корпуса от сгоревших зажигалок‚ подозрительно присматривались ко всем незнакомым людям‚ потому что где-то‚ – ходили упорные слухи‚ – поймали шпиона с парашютом.

В конце июля они вернулись с дачи в Москву‚ и теперь сидели по ночам в подвале дома‚ за толстенной‚ как у сейфа‚ дверью‚ испуганно вздрагивали от близких и дальних разрывов‚ а на углу улицы Воровского прямым попаданием уже завалило бомбоубежище‚ а на Никитской взрывной волной сбросило с постамента Тимирязева‚ а на Арбате с вечера выстраивались очереди у метро‚ и тысячи людей спали в туннелях прямо на рельсах‚ подложив под головы заветные чемоданчики‚ пока диктор не объявлял: "Опасность воздушного нападения миновала. Отбой!"‚ – и уже рассказывали друг другу анекдот про мальчика‚ который больше всего на свете любит маму‚ папу и отбой.

Они уехали из дома шестнадцатого октября сорок первого года‚ в самый страшный для Москвы день‚ когда в городе была паника‚ на вокзалах творилось несусветное‚ и отчаянные толпы штурмом брали поезда. По пустынно-торопливым улицам они проехали на Курский вокзал‚ ночью погрузились в вагоны‚ как попало побросали вещи‚ лезли в темные купе по грудам перепутанных чемоданов‚ матери судорожно прижимали к себе детей‚ а по проходу с истошным воплем металась обезумевшая женщина в безуспешных поисках потерявшегося ребенка. Потом поезд медленно‚ без толчка‚ отошел от перрона‚ и в навалившейся тишине прощания стала слышна далекая артиллерийская канонада до ужаса близкого фронта. Так они долго‚ невыносимо долго ехали до самого Урала‚ – месяц без нескольких дней‚ – сутками торчали на разъездах‚ а рядом стояли эшелоны беженцев с Украины и Белоруссии: без вещей‚ без теплой одежды‚ сорванные с места внезапно и поспешно‚ ошеломленные и растерянные‚ будто разбуженные грубым толчком от сладкого сна. На остановках разводили костер‚ варили пшенный концентрат‚ но свистел паровоз‚ и недоваренная каша ехала до следующего разъезда‚ – требовалось иногда несколько остановок‚ чтобы она сварилась‚ – а однажды брат Лёка целый перегон вез на подножке закипающий самовар‚ потому что жалко было тушить и выливать воду.

Они приехали в маленький городишко на Урале‚ где была одна школа‚ одна парикмахерская‚ одна баня и один кинотеатр в нетопленой церкви. Фильмы шли дольше обыкновенного‚ непрерывно рвалась ветхая пленка‚ и на детских сеансах ребята не выдерживали‚ – время и холод в зале брали свое‚ – и в темноте по наклонному полу весело бежали к экрану подозрительные ручейки. Лёка с Костиком сразу пошли в школу‚ и зимой‚ в снежные заносы‚ когда сугробы не давали открыть калитку‚ брели в полном мраке‚ гуськом‚ след в след – затерянные во вьюжном водовороте горожане‚ и первый фонарь на их пути был у горсовета. Сначала можно было жить: был хлеб‚ было мясо и молоко‚ неизбалованные мануфактурой местные жители давали за перелицованные детские штанишки пару мешков картошки. Их хозяйка варила супы – ложка стояла в чугунке‚ и четыре девочки-погодки‚ рядком на лавке‚ дружно хлебали из огромной миски: суп‚ потом молоко с хлебом‚ а после еды‚ с набитым пузом‚ кряхтя‚ залезали на полати и сонно щурились оттуда. Потом эвакуированные проели лишние вещи‚ и с едой стало туго‚ по карточкам выдавали только хлеб – малыми порциями‚ и как-то раз в бесконечной очереди за хлебом‚ в сорокаградусный мороз‚ Костик отморозил ухо‚ оно раздулось‚ стало огромное‚ как у свиньи‚ и из него на подушку всю ночь капала вода.

Ребята – вечно голодные – таскали с вокзала кормовую морковь‚ огромную и безвкусную‚ и тетки-охранницы сурово‚ для острастки‚ лязгали в ночи пустыми затворами; крали жмых из конюшни‚ прямо из-под носа у лошадей‚ сосали его‚ размачивали и глотали‚ а взрослые запаривали толстые куски и делали из него лепешки. Говорили‚ что вреден этот жмых‚ – верный аппендицит и заболевания легких от опасных волокон‚ – но ели его многие и на рынке продавали‚ скорее всего, ворованный‚ потому что предназначался жмых исключительно на корм лошадям и выдавался только для них. Ранней весной‚ когда сходил с полей снег‚ Лёка с Костиком шли выкапывать из набухшей глины позабытую с осени‚ перезимовавшую в земле картошку: чистый крахмал‚ болтавшийся в кожуре‚ как в мешочке‚ а летом‚ на собственном огороде‚ выкапывали ее мелкой‚ не могли утерпеть‚ пока вырастет. И чуть не каждый вечер Костик ныл перед сном: "Исть хочу! Исть..."‚ совсем как хозяйские девочки-погодки‚ а брат Лёка бил его по затылку и свирепо орал: "Где мы тебе возьмем‚ черт? Ну‚ где?!.."

А потом в их городишко привезли блокадных из Ленинграда. Они тенью бродили по улицам‚ часами‚ в бессильной‚ сидячей очереди ждали открытия столовой‚ где им – кроме обычного хлебного пайка – давали еще УДП‚ усиленное дополнительное питание‚ "умрешь днем позже": суп из соленых помидоров‚ ложка водянистой каши‚ мочегонный чай с сахарином. После еды блокадные становились кучкой у окошка раздатчицы‚ пристально глядели внутрь‚ нюхали слабые‚ ненаваристые запахи: молча‚ терпеливо‚ без просьб и уговоров‚ пока раздатчица в слезливой истерике не захлопывала окошко‚ – а затем шли на рынок‚ становились кучкой‚ жадно рассматривали выставленное там великолепие: лепешки из жмыха‚ лепешки из травы с отрубями‚ лепешки из картофельных очисток‚ черные‚ комковатые лепешки неизвестно из чего. Было плохо всем: и местным‚ и приезжим; однажды парикмахерша упала в обморок от голода‚ и Костик ждал потом с подстриженной‚ как у каторжника‚ половиной головы‚ пока не пришла сменщица.

В это самое время и забрали в армию брата Лёку‚ отправили в артиллерийское училище: семнадцати лет‚ из десятого класса – немцы стояли под Сталинградом. Когда они вернулись домой‚ в свою квартиру‚ на родной бульвар‚ Лёка был уже на фронте и прислал фото: тонкая‚ беззащитная шея в широком вороте гимнастерки‚ худое‚ решительное лицо обиженного подростка. Мама часто плакала по темным углам и ежедневно писала ему письма‚ с обязательной припиской от няни: скоро ли Лёка вернется с войны и купит обещанную ей избушку. Лёка отвечал редко и коротко: "Жив‚ здоров‚ избушка за мной". Больше от него и не требовалось‚ лишь бы регулярно приходили конверты со штемпелем: "Просмотрено военной цензурой"‚ "Красноармейское письмо. Бесплатно." Некогда было Лёке письма расписывать: воевал Лёка с фашистами.

Сергей Сергеевич‚ отец Костика‚ отвоевался в конце сорок четвертого. Всю войну сапером прошел‚ в госпиталях всласть навалялся. Три форсированные реки – три ранения – два ордена. Приехал – бегом бежал с Белорусского вокзала‚ не мог дождаться‚ пока метро пойдет. Он открыл копейкой парадную дверь‚ ворвался в комнату‚ когда все еще спали‚ и не раздеваясь‚ с вещмешком за плечами‚ начал бегать‚ задыхаясь‚ вокруг стола‚ а они глядели на него и плакали: мама на диване‚ няня на раскладушке‚ а Костик в своей старой кроватке‚ из которой торчали наружу его ноги.

Пришел из армии дядя Паша‚ Нинкин отец. Всю войну крутился под Москвой: две звездочки – лейтенант‚ свой "Виллис"‚ с шофером. Раз приехал – мешок с горохом забросил. Другой раз – трофейный ковер. Потом – аккордеон. Вернулись из деревни тетя Шура с Нинкой‚ а ковер моль прогрызла‚ а аккордеон у батареи рассохся‚ а мешок с горохом обмяк‚ одна шелуха в нем. Горох мыши съели‚ все горошинки‚ до одной‚ выбрали. Бестолковый дядя Паша: при добре был‚ а добром не попользовался.

Воевал Экштат Семен Михайлович. Сбрили ему шевелюру‚ одели стираную форму‚ ботинки с обмотками. Когда прощаться пришел‚ вся квартира охнула‚ все женщины в голос заревели: тоненькие ноги в неумелых обмотках‚ сутулая спина под белесой гимнастеркой‚ из-под низкого воротника кадык выпирает‚ на маленькой обритой голове пилотка по уши. Был поэт‚ композитор‚ ребе‚ а теперь не красноармеец‚ не боец – солдатик. Всю войну с полевым госпиталем прошел‚ лекарства для раненых готовил.

Лопатин Николай Васильевич тоже воевал. Начал с ополчения‚ со взвода интеллигентов – банковских работников. Их собрали‚ построили – только солнце в пенсне засверкало. "Шагом марш!" – они и пошли. "Запевай!" – они и запели. "Мадам‚ у-же па-да-ют лис-тья... Раз-два!" Оружия ни у кого не было. Даже у командира полка ополчения висела на ремне пустая кобура‚ а в руке железный прут. "Что же мы‚ – говорил командир‚ размахивая прутом‚ – не достанем оружия у немцев? В первом же бою достанем!" В первом же бою на них пошли Гудериановские танки‚ и чуть не весь полк полег на месте. Вышел из Москвы Лопатин Николай Васильевич – тихий банковский служащий‚ а закончил войну – орден на груди и набор медалей.

И дядя Пуд воевал. На складе‚ на своем боевом посту. В первые же налеты разбомбил германец дядю Пуда‚ разбомбил вместе со складом. Загорелась крыша‚ жарким‚ дымным пламенем полыхнула толь. Волоком тащил ящики с гвоздями‚ с дверными петлями‚ большой живот мешался в тесных проходах. Надорвался дядя Пуд‚ неделю покряхтел на лежанке и помер. Отпевали его в церкви‚ поставили над могилой крест из водопроводных труб‚ с узорами из проволоки‚ покрашенный масляной краской‚ – мужички на кладбище крестами промышляли‚ – и написали на табличке: "Ерофей Косьмич Степин. 1872–1941". Ерофей Косьмич – это и есть дядя Пуд.

Умер он – тетя Мотя одна осталась. Занавесила окно черной бумагой‚ еще икон понаставила: келья‚ как есть келья‚ и духа мужского нету. В налеты не спускалась в бомбоубежище‚ а становилась на колени и Богу молилась – бомбы от дома отводила. "Это Бог вас спас‚ – говорила с важностью. – Услыхал мои молитвы". Вся квартира воевала‚ весь дом‚ своей молодостью‚ своими морщинами‚ голодом и холодом своим‚ горем и печалями. В шестой квартире – Герой Советского Союза. В третьей – слепой. В четвертой – без рук‚ без ног: инвалид беспомощный. В первой‚ в пятой‚ в восьмой – похоронные‚ похоронные‚ похоронные... Кто погиб‚ кто пропал без вести. У них – Ренат Ямалутдинов. Ушел Ренат на войну в первый день. Последний раз дотронулся до Самарьи‚ – он засветился‚ она засветилась‚ – и ушел. И исчез. Ни письма‚ ни известия. Пропал человек‚ будто его никогда не было. Будто не жил на свете казанский татарин Ренат Ямалутдинов‚ не работал днем‚ не учился вечером‚ не любил ночью жену свою Самарью. Осталась после него вдова – шемаханская царица.

Назад Дальше