- А вот так, душка-милашка, однокашница с куриной слепотой. Да плевать я хотел на твои обиды… Ты глаза не узь. Ты хоть раз меня всерьез послушай. Может, мне и сказать некому, что во мне сидит. А тебе скажу. Если бы продалась, не сказал бы. Оглянись ты вокруг себя - мир-то пустой, он как яма бездонная, и в эту яму человечьи души самосвалами валят, там они и догнивают. В пустоте… Ну, станешь ты кандидатом, ну, будешь ковыряться в науке. Зачем?.. Главное давно уж открыто. Наука на нуле не потому, что ее прохиндеи оккупировали, ее и оккупировали-то потому, что она пуста… Ну, еще одну частицу найдут, ну, еще одну технологию, да мир-то этим уж не поправишь. Что в нем ни создавай - все равно никому не сгодится, а если сгодится, то временно и ничего по-настоящему к существующему не прибавит. Что тебе в этом мире нужно? Ребенка родишь от своего. Доктором станешь. Машину купишь. Ну и что?.. Что? - Он навалился грудью на стол, его пронзительные глаза приблизились. - Мы живем в мертвой зоне и ковыряемся, чтобы нам было хорошо… Отец в полицаи почему пошел? А потому как плевать ему было на всех, лишь бы его не трогали да сало давали. Он мне как-то талдычил: мол, он и есть герой из героев. Пошел поперек всех… Да хрен с ним! Однако ныне героев что-то многовато развелось. Те, кто по лагерям сидел, - герои. Те, кто воевал, - герои. Но ведь ни у кого из них выбора не было. Репрессии были глобальными, мели многих, и они пути своего не выбирали. И в войну всех мели. От личности, от ее настроя ничего не зависело, в общую кашу попадали, история все вершила. История… А кто ее направлял, этого еще никто всерьез не объяснил. А вот когда человек сам, по воле своей, себе судьбу страшную выбирает, тогда он, может быть, и герой. А их раз-два, и обчелся. Таких, как Корчак, что по воле своей с детишками в печь пошел, - единицы. Ну, со школы тебе твердили про Джордано Бруно. А тебе-то сейчас интересна картина мира, из-за которой он пошел на костер? Мог ведь и не пойти. Вовсе эта картина сейчас никому не нужна, стара она, одряхлела. Но нам со школы твердят: главное не в этом, главное в том, что пошел. Его ведь преступником считали, да и всех почти, ему подобных, а потом святым сделали, эталоном борца за истину. Ну, вот перед такими и я могу поклониться, хотя и они мне не нужны, но могу поклониться, если встречу. А вот не встречал… Понимаешь? Не встречал и не верю, что встречу. Это миф все, настоящий миф, его придумывают для нищих, чтобы те верили: и им когда-нибудь подфартит. Принимай страдания и верь. А я ни страданий не хочу, ни веры… Никого, ничего не хочу. Один мне человек более или менее нормальный попался - Семсем, да и то он поднафталинен со своей добротой. Ну да бог с ним. Тяжко мне, Нинуля, так тяжко, потому что я все могу, а ничего не хочу. Почему?.. Нет у меня на это ответа. Нет! - чуть не закричал он.
И ей стало жаль его, этого странного человека - урода и любимца студентов, а потом аспирантов. Только она никогда не понимала, почему он сделался любимцем, теперь вдруг подумала: его просто все жалели, но не так, как жалеют беспомощного или ребенка, его жалели потому, что он всякий и никакой.
С улицы послышался гудок автомобиля. Слюсаренко вздрогнул, словно очнулся, и на лице его появилась обычная ухмылка:
- Ну, будь здоров, малыш! Пойду к этой матке-боске, она ныне правит бал…
И впервые за все время, что знала его, увидела Нина в глазах Слюсаренко тоску.
2
Третий месяц он жил в камере следственного изолятора, куда напихали двадцать четыре человека и где стояли двухэтажные железные койки. Владимиру повезло, потому что в день его привода сюда из камеры увели семерых, получивших срок, и ему нашлось место на койке, а не на полу, потому что в камере было всего двадцать мест. Тут все были "областники", то есть те, кто находился под следствием областных прокуратур. Не важно, что Владимир был москвич, тут считали пропиской место, где совершено преступление. Народ в большинстве своем туповат - разного рода работяги, кто из совхозов, кто из райцентров, а москвичей человека три: один старикан по кличке Маг, неопрятный, с всклокоченной бородой и круглой плешью, беззубый, молчаливый, но все старикана побаивались, особенно его неподвижного, немигающего взгляда. Он, видимо, принадлежал к мастодонтам уголовного мира, которые уж вымирали, остались лишь отдельные особи. Шел он по статье - мошенничество, но все знали, более года ему не дадут, потому что он был серьезным знатоком уголовного кодекса и обладал таинственной способностью определять судьбу каждого подследственного, конечно же, не задаром. Ему платили продуктами, полученными от родственников, деньгами. И самое странное: пока Владимир был в камере, этот старикан ни разу не ошибся в своих прогнозах, можно было даже подумать - у него установлена связь со всеми судьями Подмосковья.
Пожалуй, он лишь и заслуживал внимания, остальные были Владимиру неинтересны. Одни попали сюда за попытку ограбления, сделав все до бездарности неуклюже, другие уперли ящик водки с машины, было немало психованного хулиганья. Конечно, Владимир слышал о тюрьмах, или, как называется это заведение, следственных изоляторах. Кое-что узнал от дяди Игоря, мимоходом у тех, кто побывал в лагерях или колониях. Слышал он и о жестокости режима и ворах "в законе", пользующихся особой привилегией, но ничего подобного в этой камере не наблюдал, здесь царил полный беспорядок. Правда, заставляли охранники проводить уборку, запрещали долго валяться на койках. То и дело появлялись стражи порядка с наглыми ухмылками обожравшихся продавцов, совали сигареты тем, кто в них нуждался. Платили им, конечно, на воле. Судя по всему, эти охранники зарабатывали не так уж плохо и на посылках и на письмах, делали они это почти в открытую. Кого им бояться? Не накапают же на них эти дубари, которые сидят, ожидая допроса и суда, и безоговорочно верят Магу, какой срок получат. Но Маг не только гадал, он давал и советы, как держать себя на допросах и в суде. Советы были разные, довольно хитрые, без шаблона - это Владимир отметил сразу.
Этажом выше размещалась такая же камера с женщинами. Те наладили переписку с мужчинами, наверное, давно наладили. Иногда оттуда, сверху, в открытое зарешеченное окно с козырьком доносилась изощренная бабья ругань, до такой ни один мужик не додумается. Владимиру объяснили: вовсе там не какие-то проститутки, а чаще всего торговки из сельпо, ревизорши да бухгалтеры, бабы "с деньгой", ну были и помельче - ловчилы. Проституток среди них не было, но о них ходили разные байки, мол, проживают в отдельных камерах со всеми удобствами, это из тех, что с иностранными фрайерами путаются, у них - валюта, они ею, если надо, откупятся.
Владимир довольно быстро освоился в камере, только в первые дни у него кружилась голова от тяжких запахов пота и мочи, но потом с этим свыкся. Никого к себе близко не подпускал, он умел, если надо, вести молчаливый образ жизни. Маг долго к нему приглядывался, потом спросил:
- Сто семнадцатую клеят?
Владимир молчал. Маг потеребил ладонью бороду, и у него мгновенно изменились глаза. Такого Владимир и не видывал никогда, да и не слышал: только что глаза были непроницаемо черными и вдруг сделались синими. От этой метаморфозы стало не по себе.
- Слушай сюда, - сказал Маг. - Палку колбасы и две пачки сигарет. Будешь иметь информацию.
Посылки Владимиру приходили часто, не то что другим, в них всегда была сухая колбаса и сигареты, хотя посылать их не разрешалось, причем мать старалась вовсю, присылала финскую или венгерскую салями. Он подумал и заплатил Магу. И опять произошло невероятное: этот старикан открыл рот и втянул в него чуть ли не половину колбасной палки. Передних зубов у него не было, и этот огромный кусман каким-то особым способом влетел ему в желудок. Маг подождал, наслаждаясь пищеварением, потом посмотрел на Владимира, утер губы бородой и сказал:
- Получишь свободу, парень. По сто семнадцатой не пойдешь, по сто восьмой, а дадут сто четырнадцатую, часть первую: неосторожное тяжкое телесное повреждение. Детский праздник на лужайке.
- Вы-то откуда знаете?
- А не твое щенячье дело. Ты купил - я продал. Живи мирно.
Он понюхал оставшийся кусок от колбасной палки, сунул его куда-то за пазуху, раскрыл пачку хороших сигарет и закурил так, что никакого дыма не было. На него смотрели с завистью, но он эту зависть презирал.
Мать, видимо, наладила хорошую связь с этой бездарной охраной, посылки-то шли без всякой очереди, да и записки он получал, мог на них ответить. Жирные охранники смотрели на него уважительно. Он всегда верил: мать - женщина необыкновенная, для нее не существует невозможного, и если бы она в один прекрасный день отворила двери камеры и сказала спокойно, со строгой ноткой, как всегда говорила: "Володя, выходи", он бы не удивился…
Да, отец был от него далековато, все-таки загружен до предела, а мать занималась Африкой, ей это нравилось, она часто туда выезжала, возвращалась загорелая, ловкая, как обезьяна, привозила ему неожиданные подарки: всякие безделушки, электронику, калькуляторы, одаривала его небрежно. У нее всегда были подарки для нужных людей. В ее комнате стоял комод, забитый разным барахлом: там и зарубежные бритвы разных марок, и коробки с коньяком и виски, и шмотки мужские и женские. Когда он учился, она кое-что относила в школу, хотя этого вовсе не нужно было делать, он учился хорошо. Владимир пытался ей объяснить, мол, не стоит, но она отвечала: ничего, на всякий случай, не будь жмотом, жить надо свободно и широко, скупердяи всегда проигрывают.
Мать иногда приходила к нему на квартиру, наводила порядок, это она умела делать быстро и хорошо, ужинала с ним, рассказывала всякие сплетни о высокопоставленных или анекдоты, срамные слова произносила легко, хотя в обыденной жизни сквернословия не любила, считала это дурным вкусом "лже-интеллигентов". Он догадывался, что у нее были любовники, хотя ни одного из них не видел, но догадывался, да и понял: она их приводит изредка, когда он в отъезде, на его квартиру, потому что несколько раз обнаруживал у себя в помойном ведре сигареты, которых он никогда не курил, ключ же от его квартирки был только у матери.
Несколько раз его водили на допрос. Охранник шел, стуча ключами по металлической пряжке. Его звали в изоляторе Козлом, видимо, потому, что у него было вытянутое лицо с большим ртом, действительно чем-то напоминающее козлиную морду, к тому же, как приклеенная, торчала у него остренькая бородка, от него всегда пахло дешевым одеколоном.
Он впускал Владимира в следственную камеру с серыми стенами. Их, видимо, долго красили в такой цвет, и потому стены были корявы, даже потолок казался серым, да и следователь - рыхлый мужик с вялыми губами, узкими глазами под очками - тоже выглядел серым. На нем костюм из ткани такого же цвета и волосы, в которые вплелась седина. Фамилия его была Гривенный, имя и отчество он назвал Владимиру, он не запомнил, да и не хотелось запоминать. Этот серый Гривенный напускал на себя строгость, допрашивал со скучным видом, словно заранее знал все его показания, неторопливо их записывал.
В один из первых дней пребывания в изоляторе Козел сунул Владимиру записку от матери, где она просила его держаться первых показаний и не отступать от них. Он обрадовался этой записке: значит, сообразил правильно и во время дознания дал милицейскому майору то, что нужно было. Вот Гривенный и топтался все время вокруг этого. Но Владимир его не боялся, хотя тот старался иногда говорить резко, не боялся, потому что на первом же допросе Гривенный вынул из кармана темно-вишневую пачку сигарет "Данхил". Эти английские сигареты курила мать, ей доставали ее коллеги, занимающиеся Африкой, и дома всегда был запас в несколько блоков. Владимиру они не очень нравились, но когда Гривенный предложил закурить, он взял сигарету. Он понял - это была весточка от матери, которую легко можно было перевести: не бойся, этот мужик свой.
Следователь сообщил ему, что медицинскую экспертизу провели, исследовали и его машину и вроде бы показания Владимира подтверждаются, однако же потерпевшей нанесены тяжелые телесные повреждения, но вопрос стоит так: вольно или невольно?.. Владимир понимал, делать следователю с ним более нечего, он спросил: а когда же предъявят ему обвинительное заключение (прежде он ничего подобного не знал, а сидя в камере, образовался), на это Гривенный ответил: мол, не поспешай, скоро все будет - и намекнул, Владимиру нечего рыпаться, если обвинительное дадут ему ранее чем через два месяца от начала предварительного следствия, то его, следователя, могут попрекнуть - что-то он неглубоко разбирался в деле.
Вызывал его и адвокат. В шикарной коричневой куртке, которую сразу же повесил на спинку стула, вынул из нагрудного кармана рубашки фасона "сафари" пачку "Мальборо". Был он пухлый, веселый, от него несло благополучием и радостью жизни. Адвокат для начала рассказал какую-то веселую байку, которую Владимир тут же забыл, потом уж перешел к делам, уведомил, что на работе ему дали прекрасную характеристику и там не верят, что он мог совершить подобное преступление. Причмокивая губами и плутовато щурясь, неожиданно сказал:
- Вот что, Владимир Николаевич, в ваши-то показания на дознании я, честно говоря, не верю… хотя и дали вы их ловко. Вот и сумку вспомнили… Даже удивился - человек, далекий от юридических дел, так умело показал… Однако эта умелость и настораживает. Во всяком случае, меня. Может насторожить и судей, не дураки там нынче сидят. Потому я бы хотел знать, как все на самом деле было… Я ведь ваш защитник и, конечно, не только буду придерживаться вашей версии, но и углублять ее. Я о потерпевшей тоже все выяснил. Сейчас подробностей вам не хочу говорить, однако в аспирантском общежитии, где она проживала, с моральной стороной далеко не все благополучно. Но это не ваши заботы, а мои… Но чтобы для меня никаких неожиданностей не было и наверняка выработать стратегию и тактику защиты, я, однако, должен знать все детали. Не обижайтесь, но это для вашей пользы.
Владимир смотрел на его веселенькое лицо серьезными глазами, думал: мать, наверное, хорошо ему заплатила и, конечно, он хоть и сравнительно молод, однако наверняка пользуется славой распрекрасного адвоката, до которого не так-то легко добраться. Но Владимир наслушался в камере, как и адвокаты продают, может быть, то было враньем или больным воображением людей, обреченных на наказание, но все же это запомнилось, и он сказал резко:
- Как записано в протоколе, так и было. А вы если мастер, то и делайте свою работу…
Адвокат не обиделся, улыбнулся, сказал:
- Напрасно вы так, Владимир Николаевич, вот выйдете отсюда, тогда вам неловко будет, что вы так со мной… Я ведь не слуга вам, а защитник.
- Ну и что?
Адвокат рассмеялся, показывая крепкие зубы, сказал:
- Что ж, пусть будет так. Вы мне нравитесь… Ладно. Что передать матушке?
- А вот наш разговор и передайте, - ответил Владимир.
Камера жила своей жизнью, в ней вспыхивали ссоры, споры, чаще всего о том, легче ли ныне стало или тяжелее. Вроде бы свобода, да не такая, какую ждали, но вообще люди были отчуждены друг от друга, не доверяли никому. Владимир любил одиночество, любил замыкаться в себе и постепенно сумел создать довольно прочный колпак отчуждения меж собой и теми, кто жил в камере. Эти люди были ему начисто безразличны. Он делал уборку, выполнял любые указания, но внешняя его жизнь не имела никакого отношения к внутренней, а именно ее-то он и считал главнейшей. Она двигалась как бы в двух направлениях: нужно было непременно выйти из этой истории хотя бы не очень запачканным.
Он мог бы представить себя как жертву чужих интриг. В кругах, где он работал, такое понимали и воспринимали, потому что все знали: если хотят убрать или унизить коллегу, то всегда отыщут повод раздуть какое-нибудь дело. Да, у него было немало завистников в институте, на него нападали и на ученых советах, но он старался ускользнуть от дискуссий, у него даже была отработана форма такого ухода, он утверждал спокойно: будете судить по результату, а сейчас… сейчас это некорректно. Причем он даже умел нападать, правда, малословно, но давая точные определения, которые порой приклеивались к его недругам как ярлыки.
Да, это удар по нему и по отцу - вот как должно быть представлено дело. Из двух министров должны выбрать одного, и если отец окажется замаранным, сына его объявят насильником и тут же накрутят обычное - яблоко от яблони… Позиция, значит, такая: где-то состоялся сговор подмочить репутацию отцу и сделать Владимира жертвой, выбить его полностью из науки, тем более шел он в ней самостоятельно и твердо, становился укором для других. С этим ясно. Но где состоялся сговор? Кто эта аспиранточка? Мать передала: она ученица Кирки, знакома хорошо со Слюсаренко. Вот кто нужен ему будет как свидетель заговора. Этот Конек-Горбунок "сел на иглу", можно его этим припугнуть, хотя Слюсаренко не из пугливых. Но тут что-то лежит. А понесет ли Слюсаренко на своего учителя? Да, пожалуй, понесет, этот тип всеяден, не имеет жизненной идеи. Он умен, талантлив даже, но безразличен к людям, может быть, более, чем он, Владимир. Честно говоря, свобода Слюсаренко нравилась Владимиру, хотя и его он тоже презирал. Тут надо думать, надо искать, как Кирка, хоть частицей своей связан он с отцом. Вот здесь и надо сплетать клубок, тогда невольно отец будет выглядеть жертвой интриг…
Но это все потом, когда он выберется отсюда. Он все просчитает и сработает без промаха, ведь мать убедила его: жить надо без проигрышей, а побеждать можно любым путем, победителей не судят. Тут есть над чем поломать голову, время ему отпущено, и план следует разработать в деталях.
Что же касается второго направления его жизни, то, наверное, Маг прав, он выберется отсюда. Не так уж он глуп, чтобы не заметить: следователь Гривенный хорошо обработан матерью, хоть и напускает на себя строгость, иногда срывается на крик, похожий на щенячий визг, но он испечен. Обвинительное заключение составит как надо, да и прокурор его утвердит. Мать найдет и к нему подход, обязательно найдет, для этого у нее много рычагов. Путь же Владимиру указан: он держится версии, высказанной на первом допросе. Все-таки у него не так уж плохо работают мозги! Эх, дура деваха, нашла с кем вести бой! Ведь можно было бы сговориться попросту, аспиранточки всегда нуждаются в поддержке. А бой?.. Ну, проиграет девочка, даже жаль ее. И все же… тут опять надо думать, четко представлять, как вести себя на суде. На адвоката можно надеяться, мать барахло не возьмет. Но на адвоката надейся, а сам…
Вот эти два направления и составляли сейчас сущность его жизни, и ничего другого не существовало.