Третья мировая Баси Соломоновны - Аксенов Василий Павлович 11 стр.


Конечно, вы не удивитесь, узнав, что именно под звуки этих святотатственных слов в зале, набитом его почитателями, и случился у меня первый приступ адской головной боли. Теперь я твердо знал: хотя на его родине в те годы его неохотно печатали, стоит пошатнуться хотя бы одной опоре режима, и он войдет триумфатором в сознание читательских масс, уверенный, что черные годы молодости канули наконец в бездну забвения. От подобной мысли теряли свои терапевтические свойства даже знаменитые французские неврологические пилюли… Однако, профессор, мне кажется, что я вас порядком утомил.

- Нет, это вы утомились. Отложим концовку - ведь она уже близка, не так ли? - назавтра. Отдохните, проделайте процедуры, а мне между тем позвольте за эти часы попытаться придумать свою версию. Согласны?

Больной покорно вздохнул:

- Разумеется. Любопытно узнать, какой будет концовка, придуманная опытным нейропсихологом, меж тем как въявь пережить ее пришлось пациенту. Только не забудьте, прошу вас, напомнить сестричке про укол…

7

На следующую беседу врач явился во всеоружии: в кармане халата скрывался миниатюрный диктофон - будущий разговор мог содержать немало неожиданностей.

Больной, изредка машинально массируя подбородок, виски и лоб, сидел на постели, свесив ноги, и задумчиво глядел в окно, за которым шелестел молодой лесок.

- Садитесь, доктор, - тихо проговорил он. И спокойно добавил: - Кости черепа немеют.

- Сестра сказала, что ночь была спокойнее предыдущих.

- Почему бы не порадовать добрую женщину! Кстати, в прошлый раз я не успел ответить на ваш вопрос об интенсивности ночных болей и их очагах в черепной коробке. По правде говоря, я просто сделал вид, что не расслышал вопроса.

- Я понял это, Матвей Исаакович, но решил, что настаивать не стоит…

- Этой ночью я догадался, что поступил неправильно. К чему скрывать? Боль в левом полушарии теперь не меньше, чем в правом. А это по вашей части, с этой болью вы сражаетесь всю жизнь. Уж кто-кто, а вы знаете эти неправдоподобные муки - их змеиные повадки и коварные укусы. Однако, профессор, у нашего брата, иудея, боль иного свойства, она возникает частенько раньше вашей, медицинской. Уже в райском уюте материнской утробы она исподволь дает о себе знать - ибо в боли этой особый знак судьбы, племени, рода. Это боль отверженных, обреченных до появления на свет. Ей давным-давно прописаны иные снадобья, которых в мире все меньше и меньше. Чем же унять ее? Гением первооткрывателей? Победами ума? Иллюзорными удачами? Но они редко выпадают нашему брату. Остается, следовательно, выработать собственное снадобье, неявное, но достаточно сильное, чтобы…

- Добиться скорейшего выздоровления?

- Именно, дорогой доктор. Выздоровления, но в другом смысле: праведной кончины.

- Что-то я не совсем понимаю. Только, ради Бога, не волнуйтесь, я могу…

- Когда вы вошли, я, глядя на этот лесок, вспоминал свое детство. Мне вдруг открылось, что я, в сущности, с тех лет, когда рыл свои пещеры в овраге, уже вырабатывал это снадобье - и называлось оно верой в высшую справедливость. Сперва ниспосланную Творцом, а позднее - человеческим разумом.

Но не будем отвлекаться. Уже некогда. Я хочу, чтобы на вашей пленке, которую вы так неумело скрываете, остались мои последние слова. Последние, они обладают особой весомостью, я знаю. Может, до кого-нибудь дойдут, может, их услышат…

Врач терпеливо ждал, когда больной соберется с силами. Он уже знал, что пленка его запечатлеет отнюдь не интересующие науку подробности, а обращение к иной аудитории, куда более широкой, чем его коллеги.

- Вы, конечно, можете представить себе, с какой интенсивностью потекла моя жизнь в дни, когда стали появляться тома мемуаров моего оппонента. "Все-таки я дожил", - ликовал я. Мне обязательно нужна была его покаянная исповедь, чтобы убедить наконец самого себя, что Зло не навсегда, что оно не вечно. Ведь он же постоянно твердил: "Если нет Бога, все - пепел". Апостол же Павел считал: "Печаль ради Бога производит покаяние"… То покаяние, что превращает мщение в милосердие… Да только ли мне необходимы были его покаянные слова? Их жаждали сонмы загубленных, жаждали, как последней милости, как надежды, что выпавшее им больше не повторится…

Однако страницы мемуаров свидетельствовали о постоянных попытках автора незаметно ушмыгнуть из исповедальни, укрыться в мистических дебрях нереальных событий, в благодушных припоминаниях "счастливых грехов" молодости. Это бегство от покаяния было равноценно завещанию: "Храните семена, посеянные мною! Дождитесь часа окончательной победы беспамятства!"

Между тем беспамятство это, подкрепленное всемирной его славой, разрасталось до беспамятства вселенского. Ведь мы теперь живем в мире, забывшем, что значит покаяние. Когда забывает один, это в конце концов его частное дело. Когда забывает народ, это непоправимое, чреватое катастрофами преступление. И новый век наш обречен на множество катаклизмов, если из недр минувшего столетия не прозвучит покаянная мольба о прощении. Она еще возможна, она спасительна, ибо в каждом из нас то время пока еще живет. Оно живет, по-прежнему переиначивая границы между Добром и Злом. Новый же век, оглядываясь на него, замедляет ход, топчется на месте, а кое в чем и пятится назад…

И вот я, решивший было, что бессилен против давления Времени, этого верного союзника беспамятства, постепенно уравнивающего смысл свершенного Добра и Зла, что не найду аргументов для продолжения поединка, не рискуя выглядеть Шейлоком в глазах собственных учеников, вдруг прозрел. Ибо Зло предстало предо мной во всей своей извечной несокрушимости.

Вот говорят, что инстинкт выживания делает из человека сверхчеловека. Что до меня, то выжить следовало только для того, чтобы обнаружить крупицу той высшей справедливости, какая мнилась мне с детских лет, а теперь оказывалась единственной целью, продлевающей мою жизнь. Эта вожделенная крупица перевешивала непомерные силы инстинкта выживания. И хотя я меньше всего чувствовал себя сверхчеловеком, во мне крепла уверенность, что в этом противостоянии я располагаю мощью, превосходящей мировую славу того, другого: где-то в глубинах Вселенной, а может быть, на небесах в минуту счастливого сочетания закономерностей и случайностей рождается эта божественная справедливость, и она превыше прощения и мщения. В ней - моя сила, в ней смысл моего доживания. Доктор, оказывается, что и саму смерть можно переиначить, переосмыслить, отодвинуть на время во имя святой цели… В этом я убедился полгода… тому… назад, когда…

8

Новая запись в дневнике профессора была обозначена датой следующего дня и предварялась тревожными замечаниями автора.

"Ему совсем плохо. Вчера он внезапно стал бредить. Сокрушительная победа над инстинктом выживания. Но агония неминуема. Вижу многие ее признаки. И все-таки я убежден, что в минуту просветления он найдет в себе силы, чтобы досказать концовку. Я уже понял, что придуманная мной ничего общего с истиной не имеет. Что же он мне откроет? И - Боже милосердный! - что я ему скажу?

Он встретил меня с деланной бодростью. Значит, ему совсем, совсем невмоготу.

- Это вы, профессор? Простите, я что-то стал плохо видеть. Включили свой диктофон? Так вот: около полугода назад мне сделались известны печальные обстоятельства последних месяцев и дней жизни того, другого. Сперва провалилась попытка выдвинуть его на Нобелевскую премию. А через некоторое время внезапный пожар уничтожил его библиотеку. Всю - до последнего корешка! Слоновья стопа судьбы раздавила светлые его мечты: получить самый убедительный, самый оправдательный документ за подписью наследников Нобеля и завершить намеченные труды в окружении любимых и драгоценных книг. Последовало кровоизлияние в мозг. Снимки и анализы показали скоротечный рак в последней стадии. Вы слышите, доктор? Подобно тому как огонь испепелил его книги и накопленные записи, метастазы сожрали его мозг! В последней стадии! Через несколько дней его не стало…

- Что бы вы об этом ни думали, дорогой мой Матвей Исаакович, но победителем оказались вы. Ведь истинные победы дарованы не столько для торжества живых, сколько для воскрешения памяти ушедших, тех, кто, сраженный врагом, вторично погибает под грузом нашего беспамятства.

- Рад слышать это именно от вас, доктор. Да не покажется вам странным то, что я теперь скажу. С получением этих печальных известий я понял, что не имею права умереть, пока не уясню, не осмыслю истинных причин его катастрофически тяжкой кончины. Полгода я бьюсь над этой загадкой. Случайное совпадение? Нет, тут случай и закономерность разбежались в разные стороны. Так в чем причина такого совпадения? Скажу вам по правде, доктор: я давно разлюбил свою плоть. Слишком явственно она заявляет мне о своей обреченности, о мучительном ходе распада. Но за эти полгода я стал уважать, нет, я полюбил свой мозг и помогающее ему мыслить свое сердце. Это они постепенно внушили мне, что одинаковые наши болезни пуще всего не приемлют беспамятства. И значит, если мне ночами так часто видятся безысходные тропы моих любимых и тысяч и тысяч других, то ему по ночам видятся не только эти тропы, но и те - придуманные им, - придорожные рвы, куда как попало сваливали тела аккуратно расстрелянных жандармами на очередном перегоне пути… Так откуда во мне этот зародыш жалости к старику, к его ужасной кончине?

- Да какая тут жалость, когда в его делах отсутствовал Бог, когда все было пеплом?

- Не знаю, дорогой доктор. Одно достоверно: хотя смерти наши внешне одинаковы, посмертия будут разные: ему слава, мне - забвение. Но я, конечно, предпочитаю это забвение славе, оплаченной убийством детей. Время будет все настойчивее обнажать всю мерзость этих бесчеловечных, не отмоленных покаянием поступков. Может быть, отсюда и жалость к нему? Никому, никому на свете не удастся убедить меня, что все, что произошло с ним, случилось вне той связки между нами, которая… Так почему жалость? Почему это новое мучительство? Какое слово длинное и непонятное я произнес… кто произнес… Я же не то хотел… Сестра, помогите… Не то хотел…"

Запись в дневнике профессора завершалась чем-то вроде постскриптума.

"Я просил сестру подежурить у постели М.И. Под утро, вглядевшись в его лицо, она поняла, что он мертв, и тут же позвонила мне, а я примчался пораньше, чтобы побыть с ним наедине. Я увидел его лицо и не поверил глазам: оно чуть приметно улыбалось. Сквозь скорбную мглу ко мне пробилась догадка - он улыбался, так как умирал смертью не своею, а того, другого, с кем был навеки повязан общностью и несовместностью судеб в проклятом двадцатом веке.

В руке больной держал книгу. Я знал, что ночами он иногда пытался читать любимого Борхеса. На открытой странице были подчеркнуты две строки: "Я не говорю ни о мести, ни о прощении. Забвение - вот единственная месть и единственное прощение".

На полях буквами, доведенными яростью до уродливой дрожи, было начертано - ЛОЖЬ!

И тут же подумалось: возможно, существует другое объяснение этой улыбки? Ведь настал великий час освобождения от цепей непрощения, от ненасытимой жажды справедливости, предполагающей беспощадное возмездие. Когда же он написал это слово?"

Маргарита Хемлина
ТРЕТЬЯ МИРОВАЯ

В 1969 году вся страна готовилась к столетию со дня рождения Владимира Ильича Ленина. Собственно, до юбилея оставался еще год, но успеть предстояло много чего.

У Баси Соломоновны Мееровской были собственные соображения по поводу надвигавшегося юбилея. Она пребывала в уверенности, что в 1970 году, утром 22 апреля, начнется Третья мировая война.

Сидя за швейной машинкой "Зингер" и "комбинируя" очередное платье для внучек-толстушек, которые ни в один детский советский размер не влезали, Бася Соломоновна напевала:

- Майнэ страдание знает один только Бог…

Бася Соломоновна выходила во двор и беседовала с соседками. Слушали ее всегда внимательно, потому что Бася Соломоновна считалась умной.

- Ну и вот, ОНИ же обязательно приурочат к столетию, - делилась своими подозрениями Бася Соломоновна. - Потому что это должно быть неожиданно. У людей праздник такой, день рождения вождя, в Москве все отмечать будут, тут они и ударят.

Они - значит, естественно, американцы.

Соседки интересовались:

- Бомбу сбросят или как?

- По-разному. Где бомбу, а где не бомбу. Ой, вейзмир…

- Да… Мы-то пожили. А внуки… Господи, Господи…

Погоревав несколько минут, разговор сворачивал в другое русло:

- А вы сколько сахару в сливу ложите?

Бася Соломоновна подробно отвечала. Потом объясняла, как нужно делать компресс, сколько водки лить и что бумага должна быть пергаментная, чтобы не протекала.

Соседки с бумагой соглашались, а насчет водки сомневались - купят бутылку для компресса, обязательно муж или сын вылакают. Так нельзя ли чего придумать, чтобы вместо водки.

Бася Соломоновна отвечала, что можно и без водки. И даже лучше - картошечку в мундире сварить и так, в мундире же, размять.

Соседки кивали: Бася Соломоновна - золотая голова.

Поговорив таким манером, Бася Соломоновна возвращалась домой и снова садилась за машинку.

Возвратилась дочь Вера - инструктор лечебной физкультуры.

Пришел с работы зять Миша - непьющий прораб, потому что еврей.

Накрывая на стол, Бася Соломоновна принялась за свою тему:

- Миша, что говорят насчет столетия?

- Все хорошо, Бася Соломоновна. Готовимся. Сто два процента. Центральный кинотеатр достроим. В районах клубы доведем. Успеем. Я вот придумал, чтобы потолок в кинотеатре обклеить картонными поддончиками из-под яиц. Ну, покрасить, конечно. В голубой цвет, к примеру. Начальству рассказал. Приняли идею.

Бася Соломоновна обрадовалась:

- Сам придумал? Молодец, Миша. И премию выпишут?

- Не знаю.

Бася Соломоновна на мгновение задержала разливную ложку над супницей и, осторожно ставя полную тарелку с борщом напротив зятя, добавила:

- Кушай, Миша. У тебя работа нервная.

Потом налила борщ дочери, потом внучкам-толстушкам.

Потом - половинку тарелки себе.

За чаем, когда внучки, убедившись, что ничего мучного и сладкого больше не предвидится, выползли из-за стола, Бася Соломоновна возвратилась к главному:

- Миша, положение серьезное. Скоро война.

Миша, с шумом размешивавший сахар в чашке, выразительно посмотрел на Веру.

Вера натренированно перевела стрелки:

- Мама, Миша устал. Сейчас он пойдет отдыхать, газеты почитает. Потом поговорите…

Бася Соломоновна поджала губы. С дочерью о текущем моменте она говорить не собиралась, и дочь это знала. Значит, нужно переждать час-полтора, пока Миша прочтет газеты, и затем наконец обсудить проблему.

Однако Миша заснул с газетой. Разговора не получилось.

Приехали родственники из Киева - брат Баси Соломоновны Оврам Погребинский и его жена Люся. С Оврамом на эти темы говорить было бесполезно - он мог рассуждать только про футбол, а с Люсей стоило попытаться.

Люся - курящая одну папиросу за другой фронтовичка, донская казачка, похожая на еврейку больше, чем Бася Соломоновна, выслушала со вниманием и попросила "не волновать Абрашечку, потому что у него диабет, как ты знаешь, Бася".

Люся за словом в карман не лезла (этим-то она и покорила, как утверждала Бася Соломоновна, Оврама Соломоновича на фронте, где они и познакомились; у Оврама Соломоновича жена и четверо детей погибли в оккупации, у Люси ребенок умер еще до войны, так что все одно к одному) и набросилась на американцев:

- Ну ты подумай, Бася, они же во Вьетнаме что делают… Так то Вьетнам! Там же люди неграмотные, бедные, затурканные. А у нас! И что ж, мерзавцы, начнут войну против Советского Союза? Знаешь, если даже они бомбу сбросят, у нас тоже бомба найдется! Так что тогда уж - ни нас, ни их! Чтобы знали, гады ползучие! Куклуксклановские морды! Недобитые! - смачно добавила Люся последнее слово.

Бася Соломоновна согласилась - да, тогда уж ни нас, ни их.

Бася Соломоновна не сомневалась, что Людмила Ивановна поделится соображениями по поводу Третьей мировой с киевской общественностью. Бася Соломоновна жалела только, что на нее, Басю Соломоновну, Люся ссылаться не станет. Люся была хоть и хорошая женщина, но немного завистливая насчет чужого ума.

Через некоторое время из Киева приехал Мишин старший брат Вова, демобилизованный в чине капитана в 1949 году и с тех пор работавший по снабжению на военном заводе.

Приезд Вовы явился неожиданностью. Потому что с Мишей они почти не общались.

И вот Вова без звонка приехал в Чернигов к Мише и позвал его прогуляться. Это после обеда, за которым не было сказано ни слова.

Миша гулял минут сорок, а когда вернулся, то сказал, что Вова уехал и попрощаться не зашел, так как опаздывал на автовокзал.

Весь вечер Миша молчал.

В доме было тихо, как перед бурей.

Наконец Миша пригласил Басю Соломоновну пройти на кухню.

Состоялся следующий разговор.

Миша: "Бася Соломоновна, вы знаете, как я вас уважаю".

Бася Соломоновна: "Да, Миша, я это всегда знаю".

Миша: "Бася Соломоновна, Вова рассказал мне, что вы распускаете слухи, за которые по головке не погладят".

Бася Соломоновна: "Какие слухи, Мишенька? Вейзмир! Что Вова тебе наговорил?"

Миша: "А такие слухи, Бася Соломоновна, что в год столетия Ленина американцы начнут войну и сбросят на нас на всех бомбу".

Бася Соломоновна: "Вейзмир, Мишенька! Я Вове такого никогда не говорила! Я же с ним и при тебе не разговариваю, а без тебя мне и в голову не взбредет ему хоть слово сказать! Ведь все на твоих глазах!"

Миша: "Бася Соломоновна, вы это Люсе говорили? Про войну?"

Бася Соломоновна: "Ну, говорила…"

Миша: "Бася Соломоновна, вы Людмилу Ивановну хорошо знаете?"

Бася Соломоновна: "Хорошо знаю".

Миша: "Так зачем же вы ей такие вещи передаете? Вова говорит, что она по всему Киеву рассказывает про то, что с Третьей мировой - дело решенное и что у нее точные сведения. А Вова на оборонном заводе работает… И должность у него такая, что он со всякими тайнами военными связан. Да мало ли что… Вы же знаете, Люся не остановится. Она куда надо письмо настрочит, чтоб меры приняли насчет войны. А с Вовы спросить могут. На него же сразу подумают, что он военную тайну Люсе разболтал. Как же так вы, Бася Соломоновна, безответственно поступаете? А от Вовы и ко мне ниточку протянут, вы же знаете, как это делается".

Бася Соломоновна оцепенела. Ужас объял ее. Она разрыдалась. И, сморкаясь в край коричневой, послевоенной (Второй мировой) кофты, запричитала:

- Мишенька, прости меня… Но ведь все говорят…

Миша припечатал:

- ТЕПЕРЬ все говорят, Бася Соломоновна. Но первой сказали вы!

Бася Соломоновна гордо вскинула голову, и прозрачная капля повисла на кончике ее носа. "Вот именно, я, а не Люся!" - Бася Соломоновна с трудом удержалась, чтобы не произнести это вслух.

Назавтра Бася Соломоновна отправилась в Киев. Она хотела поговорить с Люсей.

Назад Дальше