Третья мировая Баси Соломоновны - Аксенов Василий Павлович 6 стр.


Я рассказал как-то моему младшему сыну, Кириллу. И подначил: "А нарисовать слабо?"

Он посидел полчаса, свесив язык на плечо… И неожиданно изобразил. Траншея, в разрезе. Нечто, в бороде и с пузом, стоящее на отвале грунта. "Типа папа". А по другую сторону, подальше от края, длинноволосый пацан, на полусогнутых. По моде. В широченных драных штанах, еле сидящих на заднице, и потому множеством складок сползающих книзу, в область кроссовок.

Конечно же в роли дракона он накарябал себя.

Но главное! - понял все много лучше…

Через центр рисунка и, видимо, по линейке чем-то красным, незримо тонким, едва касаясь бумаги, прочерчены были три абсолютных прямых. От глаз пацана и кончика вытянутого вперед указательного пальца.

Прямые сходились в точку. Под ноги чучелу, знаменующему меня…

Именно так, в точку, сходятся лучи из драконьего когтя и красных, углем горящих глаз… По незримым жестким прямым. Прожигая пространство. И время.

Дети разбираются в этом лучше.

Как сейчас помню - ничуть не удивился. Присел на корточки и деловито принялся разглядывать невиданный прежде предмет.

Честно скажу - не помню, были в том черепе зубы или нет… Просто не помню.

Обычно они с виду совершенно живые. Сто, двести, триста лет… Жемчуг тускнеет много быстрее одной человеческой жизни. А зубы… На просвет полупрозрачные. Розоватые. Чаще янтарные. А не то - ослепительно белые. Сто, двести, триста лет… Пусть даже тысяча - цвет все тот же. И блеск. Можно даже сказать - сияние. А взять за темя и слегка потрясти, слышно, как бодро они шуршат в мертвых своих гнездах.

И мурашки бегут вдоль хребта - от копчика до затылка.

Страшно не было, и я взял его в руки. Коричневато-желтый. Коробчатый. Небольшой - не больше подарка с "кремлевской" елки. Странно внушительный. И на удивление легкий. Как пористая шоколадка "Слава", из того же подарка.

Глазницы, показавшиеся огромными, округлыми воронками, утекали вовнутрь. И утягивали за собой взгляд. В темноту. В самую тайну. Во вместилище нескончаемых снов.

Через fissura orbitalis superior - глазничную верхнюю вырезку, идущую от внешнего края quadrantis superior lateralis вглубь - в медиальную область - в самую что ни на есть середину…

И тут Юрка Василев крикнул мне с той стороны:

- Видишь, как на тебя смотрит? Запоминает…

Вихрь раскаленных песчинок дунул по коже. Я отшвырнул от себя коробчатый коричневато-желтый предмет… И он пустотой темени стукнулся о какой-то булыжник.

Словно с плеча на каменный пол перед печкой скинули сухой сосновый чурбан.

И от этого ни на что не похожего звука - звонкого и одновременно глухого - я пришел в еще больший ужас. Белоглазый, пещерный, тупой.

Крылья носа бешено поднялись. Горошины большого пота покатились по лицу и спине. Ярость свекольной кровью расперла одиннадцатилетнее тело.

В три прыжка подскочил я и ударил сверху ногой.

Сильно ударил - с расчетом услышать сухой ореховый треск и ощутить под подошвой сминающуюся скорлупу.

Ничего. Только боль в плюсне и голеностопном суставе.

Мне вдруг почему-то вспомнилось, что я очень крупный ребенок. Я подпрыгнул и сверху, обеими ногами, обрушился на коричневатую желтизну caput mortum…

Дракон исчез.

На том месте, откуда он испарился - по ту сторону разъятой земли, - я увидел небольшую толпу.

Душ не больше пятнадцати. Какие-то нездешние. Длинно и по-чудному одетые. Бороды. Долгие, тонкокудельные. Пятна серой и рыжеватой пакли. Медленно шевелятся на теплом весеннем ветру. Несколько лиц выделяются явно. Один - отчетливо помню - на костыле, без ноги. В локоть ему вцепился, повиснув, другой, согнутый пополам. А еще один - совсем без бороды, с открытым и выбритым, как яйцо, лицом. В чем-то буржуйском. При котелке. Такая круглая шляпа, зализанная словно мороженое. Буржуй глядит на меня ласково мелкими маслинами озорных насмешливых глаз. И, как бы дразня, поддергивает мизинцем толстенную золотую цепь. Надежности пущей ради, завешен ею тугой, облегающий чрево темно-вишневый жилет.

И буржуй, и те двое - на костыле и гнутый, и другие, стоящие рядом, кучкой, все они какие-то свои.

И все же вижу я их впервые.

Наверное, там была какая-то плита. Иначе бы он вдавился в мякоть весенней земли…

А я уже взгромоздился. Кое-как приладился на теменной и лобной. Подошвы соскальзывают. Пытаюсь держать равновесие. Пружиня коленками, подкидываю тяжелое одиннадцатилетнее тело, чтобы сверху, как можно сильнее, всею тяжестью придавливать книзу…

Соскальзываю. И опять.

Еще раз, еще…

И еще…

Единственный, кого я узнал в толпе этих нездешних, был старик, словно окутанный сеяным тонким туманом.

Полосатое покрывало на голове и плечах. Черный кожаный кубик торчит во лбу. Лицо обращено долу и совершенно скрыто. Левая рука, поросшая редкими серебряными волосами, сплошь в предвестницах вечности - крупных, с ноготь, блеклых веснушках - обнажена и повита кожаным ремешком. Сжатыми кулаками старик держится за голову. Плечи ходят из стороны в сторону. Словно под ветром.

Я узнал его. Несомненно и сразу. Это он - еще на Студенческой, в коммуналке, в восьмиметровой нашей комнатке - вышел из узкой щели между стеной и шкафом.

И сразу же ярость стихла, и все внутри улеглось.

Странная толпа неожиданно сама собой раздалась, пропуская вперед высокого человека.

Равно как и всех остальных, я видел его впервые, но почему-то был он мне совершенно знаком. И совершенно же черен. За исключеньем ослепительно белой рубашки и оливково-бледной кожи лица. Не стар. Скольких лет - даже теперь сказать бы не взялся. Густая и черная борода - почти что от самых глаз. И все же, если подумать, лет не более тридцати. Возможно даже, что и сильно меньше. Одет всех страннее. Застегнутый наглухо очень длинный тонкой ткани черный пиджак. Лапсердак. Перехвачен широким, нитяного плетения, поясом. Черный шелк. Узел чуть набок. Две кисти длинными нитями спадают вровень колену - до края полы. Вдоль бровей - лисьего меха шапка. Из-под округлого и широкого поля, по оливковой зелени щек вьются два аспидных локона.

У Лариски Куркиной такие же локоны. Только соломенные. Красивее Курицы в классе никого нет. Я это с первого же дня понял. И очень отчетливо. Но влюблен почему-то в Наташку Коростелеву.

Черный человек идет ко мне.

Словно между нами нет пропасти.

Угли тлеющих глаз подернуты пеплом.

Смотрят прямо в меня. И не видят. И прожигают насквозь.

И я чувствую, что нет, не хочу, но должен его обнять.

Он и теперь глядит на меня. И уже в двух шагах.

Между нами только земля разверста.

Что-то тогда вдруг произошло.

Что-то произошло…

Может быть, коричневато-желтые кости свода поддались наконец-то детскому тупому усердию. Слишком уж были стары. Да и строением, теперь я это точно знаю, губчатая кость действительно напоминает пористую шоколадку. Только много прочнее. А с другой стороны - был я не по возрасту крупен. Крупность меня до того распирала, что я даже говорить нормально не мог. Так, по крайней мере, считала завуч по английскому языку.

Нет, ничего не помню…

Что-то точно произошло…

Последнее, как наяву, передо мной и теперь - тот черный, у самого края, в меховой не по сезону шапке. Оливковая зелень лица. И глаза подернуты пеплом.

Знаете, что я думаю?.. Ангел Смерти, что застит свет, но сам остается незрим, он почему-то пожалел меня тогда. Повел над головою огненно-белой лозой. Свет полыхнул. Ослепляющий и мертвящий.

Словно магний, в берлинской студии фотографического художника Зильбермана.

Я забыл…

Помню - вспышка… И дракон Юрка Василев снова рядом. Только сзади. Шагах в семи… Трепещущим шепотом дышит в спину:

- Ну, Мишка! Ну, ты даешь!

И все…

Наверное, в тот же день.

Мы с Василевым сидим у него. В тридцатом. Номер квартиры стерся. Не важно. Но подъезд точно - в торце. Прямо на скверик, ближе к проспекту. Юрка меня нарочно позвал - показать нечто необычайное совершенно. Как я человек уважаемый и ничего не боюсь. По крайней мере, череп в руках держал. И даже прыгал на нем.

- А "музыкалка"? - спросите вы.

- А!.. Сольфеджио! Обойдется…

Самая высокая полка висит отдельно. Аккурат под нее Василев тащит стул. Ставит спинкой к стене. Лезет. Встает на цыпочки. Глаза все равно на уровне нижней доски. Поднимает руку и, продвигая локоть по верхнему краю, осторожно шарит. Голову наклонил. Глаза остекленели. Язык в полуоткрытом рту тоже шарит. Спрыгивает наконец. Почему-то с гордостью показывает подушечки пальцев. Совершенно серые. У драконов, наверное, так положено. Проводит по карману школьного пиджака. Ни следа…

Маленький ключик - почему-то в другой руке. Желтый. Чищеный. Ушко кренделем. Пузико с двумя ободками. Бородка с кучей прорезей. Старинный. Не иначе - от стола, что в кружевных подштанниках золотисто-зеленой бронзы на гнутых ножках стоит торцом к приоткрытому окну. Сам же стол, можно сказать, белобрысый. Узор древесины похож на поверхность воды - непрерывно меняется, колышется и рябит, словно от ветерка, пузырящего зеленоватую занавеску.

Немолчный проспект утробно урчит внизу.

Другой - не уличный гул. Ватное одеяло. Временами его продергивает шинами выносящихся из-за угла и за угол утекающих странных машин. Даже в самую слякоть сияют они ослепительной чернотой и молниеносным зеркально-белым металлом. Безмолвно выплывают из-за угла на запредельных моторах. И с шипением, словно рассекают не серую сухость асфальта, а серебристые лужи, уносятся вдаль. На мгновение лишь зависает в воздухе отрезвляющий звук ошипованной даже летом резины.

Здесь, возле тридцатого и двадцать шестого, этих машин хватает. Даже слишком.

Я давно научился выделять их громкий заговорщицкий шепот из общего шума.

И безошибочно поворачивать на него голову.

Мы с Юркой как-то сидели на лавочке перед подъездом - в скверике, где растут самые толстые в Москве тополя. Как раз неслышная черная "Волга", сверкнув ртутным оленем, прошуршала во двор.

- Наши!.. - не разжимая узких губ, вторил колесам дракон.

И вдруг, словно ветерком повеяло, долетел до меня еле слышный шепот бабки моей, кулачки, Федосьи Фокеевны Прониной, в девичестве Чистовой:

- Молчи, дурак - за умного сойдешь!

Я промолчал…

Бронза замочной скважины в белесом дереве окружена тонким зеленоватым нимбом. Чуткий дракон поднимает острый раздвоенный подбородок. Прислушивается к звукам за пузыристой шторой. Тщательно сопоставляет с тишиной в квартире. Потом бесшумно, как в бархат, вкладывает ключ. Медленно, на счет, поворачивает.

Раз, два, три.

Когда-то мой младший сын, тот, что рисует драконов, учился счету. И меня безумно бесило это самое "раз, два, три…". Я кричал: "Кретин, запомни! - нету такого числительного "раз". "Один!" Понимаешь? Один! Один, два, три!.. Один!" Темень стояла в глазах, на всей земле я один знал это слово - "един".

И повторял его, повторял, назидая… Один!.. Один!.. Один!..

А мальчик мой впал в ступор и все твердил: "Раз, два, три…" - как будто ему не было больно.

На полтора оборота. Ровно. Замок щелкает трижды. Ящик выходит легко. Юрка зачем-то снова поворачивает на пол-оборота и торжествующе отступает в сторону - смотри, мол…

В недрах белесого дерева зажужжало. Невидимый тимпан звякнул протяжно…

Бесшумное нечто таинственно происходит, и в глубине стола разливается цвет темной вишни.

Если сталь раскалить досветла и бросить в масло (не помню, правда, точно - в конопляное или льняное), поверхность становится черной. Совершенно черной. Как вороново крыло. Разве что без отлива.

Дракон поманил.

Из квадратного углубления, облитого теплым винным сукном, тускло поблескивает черный металл. Холод узнавания, словно через катетер, прыскает в подключичную вену, тоскливо разливается по груди…

Слишком уж очевидной была причастность ко мне этого предмета… И он, видимо, понял то же. Вороненый бок глянул на меня участливо. Даже ласково. И ладонь сама собой потянулась…

Папа всегда говорил:

- Глазками надо смотреть, глазками!

Я обнял его всего. Обеими руками. Как старинного друга. Большой палец неизвестным доселе, но почему-то привычным движением лег на собачку и с легким щелчком отвел. А указательный обогнул спуск…

…ствол уперся вдруг в отвесную суконную стену, защитного цвета, опечатанную с обеих сторон литыми гербами пуговиц. Мне показалось, что в одно мгновенье увидел я и земной шар, и звезду над ним… И серп, спутавшийся с молотом, на гамаке параллелей и меридианов, и колосья округ, перевитые слева семь раз, а справа - восемь, по количеству братских республик, отдавшихся Марксовой мудрости, начертанной в самом низу, на складке ленты, мелкими буковками, меньшими даже, чем в ювелирной пробе на папином подстаканнике…

Пролетарии всех стран, мол…

Я даже успел подумать, что гербы эти странно похожи на венки, которых множество выносили из тридцатого на прошлой неделе, и ставили домиком на открытой машине. А следом несли подушечки с орденами. И кого-то в алом, как кровь, ящике.

- Гроб!.. - со значением произнес новое слово Юрка Василев.

- Угу-у! - медленно процедил я, шеей даже не дрогнув. А сам вцепился глазами в картинку, лихорадочно по предмету перебирая происходящее, в поисках соответствия только что прозвучавшему слову…

Того, в ящике, видно не было - холмик правой щеки только, да кончик острого носа, - потому что гроб на плечах несли высоченные под два метра солдаты, осторожно и очень медленно, словно в танце, поднимавшие ноги. Околыши на фуражках были яркого рвущего глаз цвета полевых васильков, а на крышке, которую пронесли вперед, фуражка была вся в золоте, кроме верха. Юрка, словно перехватил мой взгляд, вновь прошипел это свое, шершавое:

- Наши…

И снова я промолчал.

Ствол уперся. Гербовых пуговиц, на пиджаке - тоже шесть, как тех солдат, что танцевали свой медленный танец с алым ящиком на квадратных плечах…

- Глазками надо смотреть, глазками, - повторил вдруг папа…

От неожиданности я нажал. И вдруг увидел его. Того - шестилетнего. В берлинской фотографии Зильбермана. Как озарение. Как будто мы оба с ним друг друга увидели, наконец. И навсегда поняли.

В теле стало пусто и никак. С безразличием мгновенного облегчения, я сообразил - не папин это голос. Вернее - папин… Но не моего папы, а Юркиного.

Да что разницы - уже выстрелил…

Удивительно как-то - совсем без звука.

А он, этот Юркин папа, - или кто там еще? - сказал:

- Что ж ты, милок? Взял пистолет - убивай…

И старательно вывернул обжигающую железку из моих ладоней.

Я не помню его лица, потому что не мог поднять глаз выше литых гербов. Если теперь встречу вдруг Василева, в точности то лицо будет. В точности. Я уверен. И пуговицы. Только с орлами.

Он спросил еще:

- Как твоего отца зовут? Имя и отчество. - Я ответил. И тогда он сказал: - Штаны и трусы снимешь прямо в ванне. Ты понял? - Я кивнул. - Нет, погоди! Наступи и снимай здесь… - Под ноги мне шлепнулась предпраздничная "Правда". Первомайская… Я переступил с паркета на газету, закрыв большие буквы: "Приветствия ЦК КПСС…" И почему-то запомнил. - Юрка, не знаешь, куда делся? - донеслось уже откуда-то из глубины квартиры.

Я промолчал.

Принципиально.

Сами драконы, сами и разбирайтесь.

Очень скоро и почти неожиданно появился папа.

Воду я выключать не стал. Так, сидел себе на краю ванны и под стук струи тупо разглядывал мелкую, как горох, красно-белую метлахскую шашечку пола. На мне были очень большие мужские трусы, совершенно новые и невиданно белые. Как они на мне оказались - ума не приложу. Что-то царапало поясницу. Я сунул под резинку палец и оторвал пристроченную изнутри коричневую бумажку. Прочитал крупные буквы: "Военторг". Ниже - буквы поменьше: "высший состав". В строчке "наименование" зияла пустота. Я подумал еще: "Правильно. И так все понятно". Против типографского "артикул" фиолетовой штемпельной краской был проставлен значок номера и цифры, через черточку. Цена, в копейках, тоже фиолетовая, была не то сорок пять, не то пятьдесят четыре. Точно не помню. Что помню, как сейчас, - в артикуле две цифры до черточки и четыре после в сумме давали по девять. То же и цена. Папа давно меня научил все складывать и делить на девять. Я сложил, разделил и понял - сейчас он войдет в ванную. Отчетливо запомнилась эта фигня - девять в сумме… Вместе с приветствиями ЦК КПСС. А сама цена и почему папа так быстро оказался рядом - не отложилось…

Не проронив ни слова, несемся мы через весь город на заднем диване сияющей черной машины. Мощи двигателя и впрямь совершенно не слышно. С шипением лишь разлетаются под колесами зеркальные линзы, разомлевшего над горячим асфальтом майского воздуха.

Если бы я был тогда в состоянии за что-либо зацепиться, подумал бы, наверное, - город вымер. Мы неслись, не останавливаясь ни на мгновенье.

Где-то там, впереди, словно перекрестье прицела в нынешних времен компьютерных ходилках-стрелялках, по ту сторону лобового стекла, как теперь говорят - монитора, посредине капота, справа от квадратной спины, собою закрывающей руль… Где-то там, впереди, осиянный хромом олень молниеносно перелистывал картинки. Машины с ревом шарахались. Иные тормозили, визжа. Люди, как бездумные голуби, выпархивали из-под колес. Пуча глаза, выбегали серые милиционеры. Белыми жезлами пытались дотянуться до справедливости небес. Выдували красные лица в торчащие из зубов свистки. И тут же отпрыгивали назад, едва оленьи рога поворачивались, пересекаясь, с желтой пряжкой портупейного ремешка - наискось вздутой выхлопными газами груди - от погона до кобуры.

Наши с папой окна и стекло позади плотно затянуты темно-коричневой сборчатой шторкой. Я гляжу прямо перед собой. И не хочу ничего видеть. Почему-то в глазах пузырится светлая занавеска. Белобрысого древа стол левым боком стоит к окну, на пружинистых гнутых ногах. Таинственный средний ящик закрыт. Лишь вокруг замочной скважины, с бронзовой вставкой, лучатся невидимые нити патины, сквозя древесину зеленоватым тончайшим нимбом. Словно намек.

Кабы ящику тому вовсе не открываться!..

Возле нашего подъезда квадратная спина с переднего дивана ловко вывалилась наружу и распахнула папину дверь.

На крыльце встретил нас дворник Иван.

Спустившийся на грешную землю после стакана и обеда со своего, поднебесного пятого, он с суеверным ужасом наблюдает, как медленно и, словно похрустывая колесами сахарок, на бесшумном моторе подкатывает к ступенькам лоснящаяся государственностью черная "Волга". На гребне капота, высоко подняв копыта и запрокинув рога, от самозабвения и прыжка тает олень.

Назад Дальше