С последним оборотом колес водительская дверь распахнулась. Выскочила квадратная спина. Ивана аж шарахнуло к створке мусоропровода от эдакой расторопной квадратности… Спина крепко взялась за ослепительную ручку задней двери и, секунду помедлив, шагнула назад, приоткрывая сумрачное чрево и грядущего из глубины…
Как был он человек казенный, Иван Николаевич на открывание аспидной двери сколь смог ответил приведением себя в положение "смирно", для чего всем телом постарался приосаниться вдоль метлы.
Сперва из судьбоносной утробы явилась клееная-переклееная и стесанная наружу, словно из мокрого кофе сляпанная, микропорка. Графитно тускнеющая кожа полуботинка. Синтетический носок, пестрый, как курочка Ряба. Голубовато-сметанная полоска тощей ноги из-под обтрепанной брючины… Погодь-ка, погодь! - знакомое что-то… И тут темна вода во облацех вытолкнула наружу огромную до отвращения знакомую лысину, с гармонью морщин на пасмурном треугольнике лба. Ба! - сосед, с четвертого… Гляди ж ты! За папашей гаденыш евоный скользнул. Весь дом извел своей пинаниной! На гаденыше - чужие тренировочные исподники (слишком большие), ботинки на босу ногу. В руке портфель, форменный пиджачок под мышкой. В кармане рубашки ком пионерского галстука. Ну, в точь мой Колька! И уголок торчит.
Головастый, с четвертого, едва обернувшись, кивнул квадратной спине и хмуро проследовал в подъезд.
А ить квадратный-то ждет! - ждет, как они в подъезд-то войдут!
Ишь ты! - кто бы подумал… Птица горбоносая, грач ср…ный! Нам кланяется… Как обычно - любезно. Сегодня, правда, молча. Гаденыш - за ним: "Здравствуйте, Иван Николаевич!" Вылитый папаша - издевается. Нет тебе: "Здрасьдядьвань…" - как все. Или нарочно его подучивают?! Не лень же выговаривать всякий раз. Иван мысленно повторил за соседским гаденышем: "Здра-в-с-т-в-уйте". Вроде получилось. Попробовал вслух. После "Здра…" язык заплелся, и снова качнуло.
Тьфу ты, пропасть! И ведь не плюнешь. В сторону казенной "Волги" плевать - знамо дело! - дураков нет. Иван вновь попытался вытянуться, стараясь, одновременно, придать глазам неподвижность разумения и верноп… верноп…
Впрочем, слова, скорее всего, "верноподданность" после обеда Ивану Николаевичу нипочем было не выговорить. Да и подумать столь протяженно - навряд ли…
А нехорошей бесшумной машины и след простыл. Как никогда не было…
Вот ведь…
История эта могла бы закончиться свертком толстой, песочно-коричневой, почитай - caput mortum, почтовой бумаги. Папа на немецкий лад называл ее крафтпапир. Собственно, так она и называется. Из нее еще шьют многослойные крафт-мешки для сыпучих продуктов, боящихся сырости. Так вот, сверток этой бумаги, аккуратно перевязанный лощеной бечевкой, вручила мне наедине, задержав на следующий день после уроков, наша учительница, Тамара Евдокимовна Дмитриева.
Вид, особенно когда она произносила это:
- Дома посмотришь, - был у нее очень значительный.
Пришлось терпеть до дому. К моему разочарованию и в дополнение ко вчерашней досаде, в свертке обнаружились чисто отстиранные и тщательно выглаженные пара носков, трусы и школьные брюки, стопкой. Все мое. Давешнего - ни следа. Поверх стопки лист папиросной бумаги. Из угла в угол зелеными красивыми буквами начертано: "Спасибо!" Я сперва отложил и вдруг глянул вдогон, вспыхнул жарко, как рак. Лишь потом рассудок медленно отпоил прохладой руки, грудь, шею, щеки, затылок - написано-то не от руки… Обычное типографское приветствие неведомой старательной прачки - большие и красные государственные руки, доброе, хоть и строгое, очень ответственное чуть усталое лицо - точь-в-точь наша Тамара Евдокимовна. Просто: "Спасибо!" В никуда. Старшим товарищам.
Еще, в качестве окончания этой истории, я мог бы многозначительно упомянуть, что с Юркой Василевым мы никогда после не виделись. В школу его при мне больше не пускали. А на следующий год я уже учился в другой школе, название которой папа выговаривал, вызывая у меня трепет, смешанный с отвращением. Потом я стал просто смеяться. Но все равно - под сердцем как будто кто перышком щекотал… Так что…
Я, знаете, что подумал вдруг?! - уж не те ли пуговицы, с гербами, повернули направление моего дальнейшего образования. И судьбы заодно.
У папы, правда, была своя сказка. Проще и правдоподобней.
История с драконом Юркой Василевым, как мне кажется, в тот же день затихла. Все остальное - брызги.
Мы с папой вышли из черной "Волги". Прошли мимо дворника Ивана, стоящего рядом с дверью мусоропровода, у входа в подъезд…
Вид у мужика был странный. Как если бы только что сдуру сглотнул он пару облупленных пасхальных яиц. Свяченых. Недельных. Кажется, целиком и без воды. И теперь с ужасом слушает, как, выдавливая из орбит глаза, ледяные комья денатурированного белка нескончаемо падают в пищеводе, насмерть перекрыв через общую с трахеей мягкую стенку кислород - газ без цвета и запаха - такой до сих пор незаметный и совершенно, казалось бы, даже ненужный…
Пасхальные яйца, собственно, я сейчас придумал. А тогда меня удивила голубовато-желтая склера вытаращенных глаз - вся в тончайшей сетке неоново-красных прожилок. Со страху, наверное, я вдруг поздоровался с ним, не как раньше - на бездумном, задницей по перилам, глиссандо: "Здрасьдядьвань!.." - но по имени и отчеству, выговаривая каждую букву, чего прежде никогда не делал.
А после иначе себе и не позволял.
- Здравствуйте, Иван Николаевич…
На мгновение даже приостановился, поклонился, с некоторым значением. В точности как отец. И, что есть мочи, рванул. В спасительный полумрак подъезда. За непробиваемый, словно в стальную кирасу одетый, родительский корпус. Во все лопатки. То есть опять же - точь-в-точь как отец. Лопатки вместе, а грудь немного вперед, словно у птицы.
Тщательно и неторопливо.
И никаких тебе - через ступеньку.
Презрительно попирая серый бетон лестничного пролета.
Втыкая легко, даже чутко микропорку, как кошки - в склон ледника.
Нет, нет - никаких кошек. И не лед. Скорее - скользкий дворцовый мрамор.
Или даже - напротив того! - теплый и разноцветный, редких пород древесины наборный куртаг. Игривая круговерть маркетри.
Пламя люстр, канделябров, бра, тысячесвечно, хрустально, зеркально плещущееся в ослепляющем лаке.
Нет, нет, нет - никакой это не бал. И ты вовсе не тайный советник Каренин, и не Вронский, кавалергард.
Ты себе поднимаешься по серой лестнице хрущевской пятиэтажки. Городской низкорослый еврей, из отряда Passeriformes, то есть попросту - из воробьиных. Птица певчая, семейства врановых, по-латыни - corvidae. Неподражаемый по обучаемости имитатор.
Страх рябит и бликует предприпадочным блеском, эпилептическим бредом в глазах у тебя.
Вот сейчас, сейчас, - дайте мгновение! - что-то грянет промеж лопаток, пройдет через грудь, и - навылет…
И потому, чтобы никто не заметил, ты выносишь вверх, как бы небрежно, но чутко, позвонок к позвонку, упругую старорежимность, корсетную дерзость осанки. На несминаемой временем пояснице. На треугольной твердыне крестца.
Право, если задуматься, что же еще может статься прочнее и проще треугольника.
Или - того более! - двух, переплетенных крестообразно, один с другим?
Он обронил как-то - насмешливо и между прочим - как всегда, когда хотел сказать самое важное:
- Даже если придется из ямы карабкаться - спину держи, словно нисходишь. - Помолчал и тихо переспросил: - Ты понял?
Дома, не разуваясь, я прошел и сел на кухне. Как садятся на кухне взрослые, вернувшиеся с похорон. На табуретку. Между столом и раковиной. К буфету лицом. Косточкой локтя зацепившись за край столешницы. Без единой мысли. Сгорбившись. Если бы курил - закурил бы, бездумно стряхивая в раковину левой. На той кухне все было под рукой.
Он зашел:
- Матери не обязательно знать. Не проболтайся - смотри! Я скажу - ты поскользнулся и сел в глину. Сними ботинки. Пойду - вымочу, суну на батарею. - До ванной не дошел, вернулся. Стал за спиной и, как свой своего, странно по-деловому, хоть и несколько вскользь, спросил: - Почему ты не выстрелил?..
- Я стрелял, - ответил я глухо и так же по-деловому. И вдруг спохватился и пожалел… И разрыдался. В голос.
Он открыл кран, обождал минуту, налил воды, сунул чашку:
- На, пей!.. Надо было его убить. Там сбоку - флажок. Вниз опустить - и убил бы.
Я обернулся. Снизу, с ужасом глянул в лицо:
- К-к-к-к… акой флажок? - В моем представлении флажком было что-то, похоже на зуб из Кремлевской стены, если положить на бок и двумя гвоздиками прибить к осиновой круглой палочке. На худой конец - хвост карпа. Тоже на палочке. Ярко-красного цвета. Этим машут на демонстрации, выражая, вместе со всеми, что-то, изнутри рвущееся, непонятно-заветное, очень свое и при этом - одно на всех. - К-к… как убить?!
- Очень просто. Пистолет в руки взял, должен убить. Иначе - тебя…
В конце недели, в субботу, Сусанна Соломоновна Фингер позвала папу на юбилей. Заодно - селедку. По-генеральски. Я тоже что-то там чистил. Картошку в мундирах, что ли? Я чистил эту картошку и, не отрываясь, следил, как высасывает мой отец, закрыв от счастья глаза, божественный тук из селедочных тихоокеанских кишок.
Специального, по пяти килограммов, баночного посола.
Именно в этот день бас-Шлойме, взглянув на него, изрекла:
- Завидую вам, Мироныч! Вы же - настоящий еврейский г…вноед!
Папа даже не дрогнул. Наверное, был поглощен.
А я смотрел на него в ужасе и думал, думал, думал. Я с того самого дня думал о нем. В ужасе.
И вдруг понял.
Я люблю этого дракона. До дрожи. Этого странного, с треугольной, как редька, головой, лысого дракона, высасывающего селедочный сальник. Я люблю его.
Наверное, потому, что сам тоже - наполовину дракон…
Людмила Петрушевская
КАК МНОГО ЗНАЮТ ЖЕНЩИНЫ
Вот вам история об идеальной девушке, воспитанной идеальной матерью и утонченной, идеальной бабкой-пианисткой. Интеллигенция, причем еврейская интеллигенция.
Все три - красавицы. Причем бывают такие лица без национальности, и у них были именно эти лица, и с годами их красота не меркла.
Бабка была из тех прелестных старушек, перед которыми расплываются в улыбке даже самые отпетые прохожие, пассажиры в городском транспорте и продавщицы. Как удачный, добрый и красивый, да еще и трогательный младенец она была. Разум свой удачно скрывала. Руки берегла, даже летом ходила в шерстяных митенках, ударение на "е", в таких перчаточках с отрезанными кончиками. Бывшая знаменитая консерваторская красавица.
Мать удалась попроще, к старости располнела, работала врачом в клинике, в серьезной, страшной клинике, среди неотступных трагедий, в мире сумасшедших.
Они, больные, ее любили. При ней становились здоровыми, не помнили ни преследований, ни врагов, ни раздающихся в пространстве ушей четких приказов, ни излучений с потолка, от чего одна защита, привязать сверху на макушку резиновую грелку.
Трудно сказать, что она их любила. Она им помогала жить в условиях клиники, держала в отделении таких же, подстать себе, врачей и безусловно героический, пожилой и преданный младший медперсонал. Даже пьющие санитарки ее боготворили.
В ее тайных пациентах ходили и великие музыканты, и баснословно знаменитые поэты и писатели, художники всего что Бог послал, ублюдки человеческого рода, хромые как бесы, кривые, припадочные, бессонные, с тягой к наркотикам и азартным играм, к суициду как результат. Скупые до смешного, патологически ревнивые, а то и просто извращенцы, растлители детей в склепах, даже так, убийцы, это проще простого, страдающие как простые инвалиды, тревожные крикуны, невыносимые для своих жен, детей и разнополых любовников.
Она никогда не произносила их имен, но на верхних полках стояли улики, подписанные книжки, каталоги и пластинки. Картины она прятала за шкаф.
У нее у самой была одна слабость, как у многих великих женщин (она была великий врач). Марья Иосифовна любила свою дочь, безмолвно и ненавязчиво. Она вытирала за взрослой девочкой пол в ванной, приносила ей чашечку чая по утрам в постель, никогда не делала замечаний - никогда.
У дочки и так было много проблем в школе, учителя не желали принимать ее врожденного чувства превосходства, которое выражалось в полном смирении и великой, вполне королевской, вежливости.
Училки воспринимали все это как издевку, и они были недалеки от истины. Срывались на крик.
Дети - те перед ней преклонялись, девочки вечно клубились вокруг Кати, мальчики пристально, уперто смотрели с разных концов класса.
Проблемы были, как водится, с физкультурой.
Пришел новый жесткий учитель, нагнал на всех панику, что будет ставить двойки.
Катя была диванный ребенок, ленивый и грациозный, ей не полагалось бегать кругами, высунув язык, или сигать через козла, растопырившись. Не та природа. Тем более лазить по канату как мартышка или по-мужицки швырять диски куда попало - а эти виды спорта входили в обязательный набор упражнений, за которые ставились оценки.
Даже вообразить себе это было невозможно: Катя бегает как угорелая.
Она, правда, пыталась, и потом подруги ласково над ней хихикали, изображая эту семенящую походку и озабоченный вид.
Катя забастовала, перестала ходить в школу, ничего не объясняя матери.
Дело было, разумеется, в мальчиках, которые толкали друг друга локтями и укромно, зайдя за чужую спину, гоготали, кивая подбородками на Катю.
Мама ей, как врач, легко достала освобождение, диагноз был какой-то сложный и нечитаемый, но речь шла о больных ногах.
Что оказалось пророчеством.
(Сама того не признавая, Марья Иосифовна обладала какими-то нездешними возможностями - или она о них догадывалась, но до поры не использовала. Речь не идет о простом гипнозе, который она вынуждена была скрытно применять в особенно тяжелых случаях.)
Теперь на всех уроках физкультуры освобожденная от этих бестолковых упражнений Катя сидела на низкой скамеечке в спортивном зале и читала, и все мальчики щеголяли выправкой и сноровкой. Были настоящие состязания в виду такой маленькой прекрасной дамы! С выкриками, хеканьями, о-па! Чтобы она оторвалась от книги и посмотрела своими прекрасными синими глазами из-под пшеничной челки.
Еще в детстве она была похожа на розовую ренуаровскую девушку.
Катя легко, но с большими сомнениями поступила в один институт, занялась почему-то математикой. Потом перебазировалась в другое заведение, изучать языки (она и так знала два).
То есть пошла по линии наименьшего сопротивления. Это уже была ее знаменитая инертность.
Другие зубрили, старались, занимали столы в лингафонном кабинете, а она жила задумчиво, не спеша, не проявляясь. Скрывала себя. Таилась.
Многие из мужской молодежи института, наоборот, заинтересовались ею, причем в основном самые энергичные, спортивные, дурачье, одним словом.
Не находилось для нее ровни, тем более в ее учебном заведении, где ребята были уже после армии. Взрослые, грубоватые, целенаправленные дрова. Низшая раса.
Катя закончила институт, пошла работать в библиотеку, в иностранную периодику, очень посещаемый зал, отборная интеллигенция, в том числе и богема.
И тут Катя влипла, влюбилась в игрока, картежника, преферансиста (еще и бридж с бильярдом) и завсегдатая бегов.
Она привела его домой, старше себя на добрых семь лет, в анамнезе два сотрясения мозга, сотрясы и черепа на жаргоне травматологов (он работал в больнице санитаром).
При мужчине был чемодан.
Мария Иосифовна диагностировала (молча) психопатию, эпилептоидность и многое другое. Напрасный труд было бы просить его провериться на Вассермана и т. д. К жениху таких требований не предъявляют.
Гром грянул, когда Катя заболела и скрывала симптомы от матери, пока не пришлось идти на аборт (явно по наущению подследственного). Аборт был, разумеется, на его условиях, т. е. не в больнице, а через знакомых Антона, дорожка уже была для него проторенная, видимо. Не в первый раз отводил девушек.
Мать обо всем догадывалась (чего стоила утренняя Катина тошнота!), безропотно давала деньги. Вынуждена была вести нескольких больных на дому за гонорар, чего раньше себе не позволяла (книжки и пластинки и только!).
Рассеянная Катя, однако, по своей привычке все разбрасывать выкинула ампулу мимо мусорного ведерка.
Мама подметала, мыла и убирала, в том числе и полезла со своей седой головой в шкафчик для этого ведерка, она всегда все вылизывала как простая санитарка (бабка к тому времени уже почти не ходила, сидела в своих митенках у телевизора и кротко высказывала всегдашнее недовольство уровнем музыкальных программ).
Мать поднесла ампулу к своим близоруким глазам.
Разговор у нее был только с Антоном, она его вызвала во двор. Антон, улыбаясь своей заманчивой улыбкой, обвинил во всем Катю. Как и полагается. Дескать, она заболела еще до него, добрачные связи и что вообще творится в библиотеках.
Психиатр, блестящий диагност, да еще и владеющий всеми техниками, какие полагаются, Мария Иосифовна сделала невозможное - Антон убрался вон и навеки.
Может быть, и из жизни, кто знает, - дар убеждения у Марии Иосифовны, как она это ни скрывала, был выдающийся.
Собственного жилья у этого житейского матроса вроде бы не было, какой-то жене с ребенком все оставил, по морям по волнам от бабы к бабе, даже три года зоны имелось в досье, как он в порыве откровенности признался Марии Иосифовне.
- Вас срочно вызвали в командировку, - посоветовала ему она формулировку.
Катя тем же днем потащилась на анализы, а когда вернулась, на столе лежала записка от ушедшего. Мария Иосифовна ее не читала принципиально, сидела в кухне, пока Антон собирался и калякал, улыбаясь, как игрок, свое последнее "прости", вышла только в прихожую взять у него ключи. Он сбежал прочь по лестнице даже мимо лифта. Она сползла следом за ним, почти мертвая. Хотела удостовериться, что ушел.
Катя прочла, легла. Не умерла, но застыла.
Мать выписывала ей бюллетени в своей клинике, а что делать, только там дают освобождение на месяцы. Через сто двадцать дней надо было или увольняться с работы, или брать инвалидность по шизофрении.
Катя лежала. Мать сходила, снесла ее заявление об уходе, написанное собственноручно.
Катя лежала, даже не читая. Лежала в обнимку с телефоном. Услышав не тот голос, просто клала трубку. Не ела.
Мать начала ставить ей капельницу с глюкозой и витаминами. И видимо, расходовала все свои силы, поддерживая дочь при жизни. Почернела, хотя сохраняла ровное, благожелательное отношение к окружающим, особенно у себя в клинике.
Дела шли все хуже.
Для такого случая восстала из пепла бабушка, Анна Ионовна. Она села сиделкой при Кате. Поддерживала ее, когда той надо было выйти. Обе были одинаково истощены.
Катя была неглупой девушкой, да и наследственность была налицо. И в конце концов она соединила концы с концами - то ли Антон все-таки подал ей знак из своего небытия. Нет, скорее она сама догадалась, почему ему пришлось исчезнуть.
И внезапно Катя перестала разговаривать с матерью.
Через некоторое время бабка пошла за газетой к почтовому ящику и принесла ей конверт без обратного адреса.
Это был пустой заклеенный конверт!