– Конечно, то есть, вначале – конечно, а потом – нет, то есть, хозяин мебельного магазина на улице Дрор меня просто надул, и я у него напрасно вкалывал… Клянусь, мне хотелось вернуться к тебе с чем-либо иным, но меня надул хозяин мебельного магазина, и у меня осталась лишь злоба…
– Выходит, ты нашёл что-то иное?
– Вначале – нет, а потом – да, то есть, я решил стать судьёй!
– Габи, ты стал судьёй?!
– Я подумал, что если меня надули и оставили ни с чем, то я… Я кое-что обдумал…
– Так ты не стал судьёй?
– Нет, то есть, вначале – нет, а потом – да, то есть, я стал… Я не знаю, как называется то, кем я стал, но ты должна запомнить, что я приходил к тебе во вторник, около семи вечера…
– Ты, Габи, спятил! Я думаю, ты совершенно спятил!
Габи не ответил. Он смотрел в окно и молчал. Потом сказал:
– Возможно, я спятил, но от любви и не такое случается!
– Послушай, Габи, не говори со мной о любви… Только не о любви! И уходи, пожалуйста! Я почти отвыкла от твоего голоса и больше не хочу…
– Это правда? Больше не хочешь?..
– Правда или нет, разве это имеет для тебя значение?
– Ещё как имеет! – взорвался Габи. – Значение имеет и это, и кое-что ещё…
– Кое-что ещё?
– Ты должна запомнить, что я был здесь во вторник, около семи вечера. Если запомнишь, то я смогу остаться с тобой навсегда!
– Габи, ты определённо рехнулся! Ты бросил меня на целых несколько месяцев, а теперь пристаёшь ко мне с каким-то диким бредом… Уходи, пожалуйста! Я не видела тебя во вторник! Слава Богу, не видела! И больше видеть не хочу! Слышишь?
– Ладно, – сказал Габи, – тогда я ухожу, если ты не видела меня во вторник, около семи вечера.
– Прощай, Габи! Ты просто свихнулся!..
* * *
Ночью, во сне, женщина отгоняла от своей кровати собак, которые норовили сорвать с неё одеяло, и она, вскидываясь на подушке, просила: "Убирайтесь! Оставьте меня, пожалуйста!" И на какое-то время собаки оставляли её в покое, а потом с новым, ещё более яростным упорством, рвались к одеялу.
Проснувшись, женщина села в кровати и недвижно сидела до тех пор, пока не нашла в себе силы принять душ и включить электрический чайник.
Было сухое, жаркое утро, и по телевизору сообщили, что перемена в погоде не ожидается, а в конце сказали, что во вторник, около семи вечера, в мебельном магазине на улице Дрор вспыхнул пожар, и что полиция ведёт расследование.
Море, пиво и прочее
Когда солнце вошло в море, и на пляже, кроме них, никого не осталось, тот, который носил солнечные очки, достал закопанные в мокрый песок бутылки пива.
– Паршиво в городе, – сказал второй, – паршиво там…
Они пили пиво и слушали море.
– Куда она? – тот, который носил солнечные очки, махнул рукой туда, где, удаляясь от берега, шла по воде женщина в белом купальнике.
Повернув голову, второй сильно изменился в лице. Он достал новую бутылку и выпил её на одном дыхании.
– Куда это она?.. – повторил тот, который носил солнечные очки.
Женщина шла по воде, не останавливаясь.
– Сбилась с пути, – проговорил второй. – Она и со мной ошиблась…
– Что?
– Тогда она нарубила дров…
– Дров?
– Некоторым женщинам кажется, что стоит им выйти замуж, а уж счастье…
– Эта женщина твоей была?
– Была!..
– Кажется, она решила пройти всё море пешком…
– На неё похоже… Она всегда была несобранная, и за меня тоже вышла по рассеянности. Однажды мы поговорили. "Милая, – спросил я, – о чём ты думаешь, когда я тебя ласкаю?" – "О любимом!" – ответила она. Я ударил её, и тогда она добавила: "Я всегда думаю только о нём!" – "Поэтому ты пошла за меня?" – "Пошла не туда!"
– Кажется, она и сейчас идёт не туда.
– Непоседливая…
– Эй, куда она там?
– Наверно, к любимому… Ты вот пиво пей!
– Глянь-ка!… Я её больше не вижу!
– И я не вижу!
– В том-то и дело!..
Подул ветерок, и теперь облака казались усталыми и потерянными.
Жених и невеста
Евсею Цейтлину
Она носила вышедшие из моды блузки, неумело румянила щёки и поедала в огромном количестве чеснок; он ходил в старом пиджаке и брился лишь в дни их свиданий, то есть, по понедельникам, четвергам, пятницам и субботам. Она убирала в чужих квартирах, нянчила чужих детей, гладила чужое бельё, поздно вечером возвращаясь в дом дальней родственницы, у которой снимала угловую комнату; он с рассвета простаивал в овощной лавке, а по вечерам – в воскресенье, вторник и среду – оставался дома при больном отце.
– Ты – прелесть! – говорил он, когда она на велосипеде приезжала в старый парк на холме.
– Ты – чудо! – отзывалась она, опускаясь рядом на "их" скамейку.
– Господи! – шептал он, вдыхая запахи румян, чеснока и окружавших скамейку кустов жасмина.
Взявшись за руки, они слушали, как кричат уходящие ко сну птицы, а иногда он говорил:
– Я помолюсь, попрошу у Него, и, рано или поздно, мы заживём вместе…
Она закрывала глаза и прятала лицо у него в ладонях, всегда помня о том, что его отец, после измены жены, поклялся, что ни одну женщину в мире к себе в дом больше не впустит.
Прощаясь, он прижимал её к себе, а потом издали смотрел, как она сворачивает к шоссе, и, как гонимая встречным ветром, вздувается на ней юбка. Оставаясь стоять в тишине, он думал о всякой всячине, а когда глаза уставали от мигающих вдали огоньков, медленно спускался вниз.
Иногда они заходили в ресторанчик, где за невысокую плату подавали домашнюю лапшу, кусок курицы и большой бокал холодного пива, а потом они поднимались в парк и, сидя на "их" скамейке, целовались так робко, словно были знакомы не четыре года, а лишь день-другой.
– Твои щёки из серебра, – говорил он, – и ещё волосы, и глаза…
– Это из-за луны, – смеялась она. – Ведь мы лишь при луне видимся…
– Под луной! – поправлял он, целуя её серебряные пальцы.
А день своего пятидесятилетия он решил отпраздновать втроём, но отец, узнав, что третий – женщина, лишь громко сплюнул себе под ноги и заперся в комнате. Плевок, словно выпавший на пол глаз, смотрел подавленно и тускло, и вдруг лицо сына исказилось гримасой – он впервые в жизни заплакал.
Когда же ему исполнилось пятьдесят пять, он повёл её в ресторан, где были большие зеркала и множество сверкающих под потолком ламп, однако, смущённые потоком непривычно яркого света, они решили подняться в "их" парк. Взявшись за руки, они шли неторопливо, даже торжественно, словно к алтарю поднимались, и он на ходу ласкал её небрежно причёсанные волосы, а она целовала его в ухо, и о том, что рано или поздно они будут вместе, больше не говорили.
Как-то, когда он не появлялся в парке целую неделю, она подумала, что, возможно, с его отцом совсем плохо или что, упаси Господи…
…Ветер царапал лицо и плечи, но она упорно крутила педали велосипеда, пока, наконец, сквозь синюю мглу не прорвался блеск синих окон. Прислонив велосипед к крыльцу постучала в синюю дверь.
К порогу, держа на руках синего кота, вышел синий старик с пустыми глазами. Синий рот проговорил:
– Мой сын семь дней бегал по улицам и бросал камни в Бога…
– В Бога?
– Он бросал камни, жалуясь на то, что к его молитвам Бог не прислушивается… Три доктора сказали, что у моего сына случилось что-то с душой, и тогда он ушёл…
– Ушёл? Куда он ушёл?
– Из жизни… А мне кота оставил. Сын его Наташей звал.
– Если Наташа, то кошка, а не кот…
– Кошку в доме я бы не терпел!
– Знаю!
Пустой глаз старика вдруг наполнился синевой, а синие руки сжали кота ещё яростнее.
– А ты не Наташа ли?
– Наташа!
Старик шумно вздохнул, задумался и вдруг, засуетившись, шмыгнул за дверь. Вернулся с небольшой стопкой бумаг.
– Перед уходом, сын передать наказал!
…Луна, недвижно повиснув сбоку, услужливо осветила скамейку в парке, и по листкам бумаги забегали изумлённые глаза.
"Все эти годы я писал жене и сыну, которых у меня не было… Была только Ты, и, выходит, что стихи писал Тебе… Они были единственной от Тебя тайной… Надеюсь, теперь, когда меня больше нет, Ты простишь…"
Вздрогнули кусты жасмина, качнулась луна, с губ сорвались слова, каких никогда произнести не смела, и вдруг рука, упав на скамейку, принялась колотить по ней, а потом вдруг ласкать её… И снова стихи перечитала…
"В мыслях – мальчик,
В горле – ком.
Жизнь наша вместе -
Карточный дом.
Белое зарево,
Чёрный рассвет,
Мёртвое варево,
Голый скелет".
Измождённая, прижимая листки к груди, Наташа легла на скамейку, и её глаза смотрели незряче, лишне.
Не ощущая жёсткости скамейки, Наташа уснула, и приснился ей чистый светлый домик, где посередине комнаты растёт куст жасмина, а на лужайке возле домика мальчик играет с котом Наташей.
Дама приглашает кавалера
Ты сжимаешь в руке телеграмму и вдруг говоришь:
– Я…
Потом добавляешь:
– Я ПРИГЛАШАЮ…
Два месяца назад, когда Тель-Авив заливали потоки дождя, ты, как и я, после концерта Погорелича забежала под навес здания филармонии.
Почему-то я улыбнулся.
Ты почему-то ответила улыбкой.
Тогда я сказал:
– "Опель", который дожидается меня у обочины дороги, охотно подвезёт нас обоих.
– Вы так любезны? – улыбнулась ты.
– Обычно – да!
Проезжая площадь Рабина, ты вдруг указала на крохотное кафе и проговорила: "Я приглашаю!" Я последовал за тобой.
Мы пили тёплый какао и молча смотрели, как за окном мечется дождь. "Вода утопила небо!" – подумал я. Ты спросила, о чём я думаю. "О небе!" – сказал я. Ты взяла мою руку. Я закрыл глаза и проговорил: "Не забуду ни этот дождь, ни игру Погорелича, ни мой бедный "опель" под обезумевшим небом, ни твои слова "я приглашаю!""
А потом ты привела меня в незнакомый дом, и мы пили вино и слушали шум дождя.
Расстелив на диване простынь, ты задумчиво заглянула в мои глаза.
И вдруг дождь умолк.
Я целовал твои ладони.
Два месяца назад…
– Я ПРИГЛАШАЮ ВАС… – говоришь ты сейчас.
Вздрагиваю. Два месяца я слышал "ты"… Ежедневно – "ты"…
Ты держишь телеграмму так, словно в твоих руках судьба. Жду А может, это судьба сжимает твои руки? Жду. О телеграмме не спрашиваю, потому что давно усвоил: вопросы ничего не меняют… Ты приглашаешь – я подчиняюсь! Приглашает дама – какие могут быть возражения?
– Я ПРИГЛАШАЮ ВАС УЙТИ… – говоришь ты, комкая телеграмму.
У тебя потерянное лицо, и я знаю, что отныне оно не моё…
Я должен уйти.
От кого уйти знаю, осталось узнать куда…
Дверная ручка.
"Опель".
Включаю мотор.
Мертвый сезон
Он удивился: здесь не было ни бутылок вина, ни таинственно-чёрных свечей, ни тяжёлой мраморной пепельницы, ни стула с поломанной спинкой, зато в глубине комнаты он заметил женщину.
– Квартира ваша? – спросил он.
– Слава Богу, моя! – ответила она.
– Мы знакомы?
– Боже упаси!
– Я лежу на вашем диване, и мы – не знакомы?
– Час назад лохматые парни подбросили сюда мычащее тело и попросили: "Часа на два сохраните…"
– Тело – моё?
– Вроде бы твоё…
Он тихо вздохнул и обеспокоенной рукой провёл по внутреннему карману пиджака – тетрадь со стихами была на месте!
– Что же теперь? – спросил он.
– Ещё час подожду, а потом выброшу! – объяснила женщина.
– Меня?
– Разумеется!
– Через час?
– Один уже прошёл.
Проснувшись вполне, он вспомнил и о Боре Неймане, и о Феликсе Лане, и о Фихмане и о самом себе, впервые в жизни оказавшемся на вечеринке поэтов. Потом сказал:
– Стихи Бори Неймана о трансформации галактики и о безумной красоте вулканической лавы, пожравшей приморский курорт, были просто гениальны. Слушая их звучание, я стонал вместе с кипящими постройками города и, пытаясь заглушить в себе фантастический ужас, тянулся к бокалу вина ещё и ещё. Я пил, и светились одухотворённые лица моих друзей, которые, сменяя друг друга, читали, нет, гласили свои стихи, призывая человечество к слиянию с Тайной. "Сойди туда и, умерев, очнись!" – взывал Феликс Лан в своей поэме "Бездна".
– Как весело! – сказала женщина. – Убираясь из жизни, поэты тебя-то ко мне подбросили…
– Они вернутся и меня заберут!
– Лет через двести… – засмеялась женщина. – Они появятся обновлённые великой Тайной и ядовито смердящие!..
Приподнявшись на локте, он увидел, как за окном мрачно раскачиваются голые ветви деревьев, и вдруг он с тревогой подумал о мире и о себе.
– Впрочем, когда ты не мычишь, – сказала женщина, – то кажешься вполне милым.
– В том доме звучали страшные стихи, и я испугался, – задумчиво проговорил он. – Сознание упустил…
– Страх проходит!
– А тоска?
– Тоска тоже… Всегда приходит что-то взамен…
– А вслед тому, что взамен?
– Снова страх и тоска…
– Заманчиво!
Они помолчали; каждый думал о своём.
Женщина встала у окна и попросила:
– Почитай свои стихи!
Он достал из кармана тетрадь и почитал.
– Что на жизнь-то взъелся? – спросила женщина, не оборачиваясь.
– Фихман считает, что вечное – в нашей смерти… Подошло, видимо, моё время…
– Ну, да… – женщина резко обернулась и, некрасиво сморщив лицо, вдруг неловко пробежалась по комнате, упала на диван лицом. – Ну, умрёшь ты, тогда что?
Он молча наклонился над женщиной и просунул руку под тонкую ткань блузки.
– Скажи! – шептала она.
– Что сказать?
– Ты же поэт, скажи что-нибудь поэтическое…
– Твои груди, как грибные шляпки! – сказал он.
– Хреновый ты поэт! – женщина закрыла глаза.
– А как эта жизнь тебе? – спросил он.
– Никак! У меня её нет.
– Она есть у всех.
– У меня – нет. Квартира есть, старый "фиат" под окном, а больше – ничего… И никогда не было… Пусто, как на пляже в мёртвый сезон. Однажды, зайдя в храм, спросила у Бога: "Что у меня за жизнь такая?" А он ответил, что знать этого не может, что об этом знаю только одна я…
– Так Он ответил?
– Да, так!
– Тогда это был не Бог!
– А кто же?
– Бог его знает, только это был не Бог!
К окну зазывающее прижалась вечерняя тишина, и они, сойдясь взглядами и ни о чём не сговариваясь, вышли из дома, и старый "фиат", впустив их в себя, привёз на пустой ночной пляж.
Женщина слушала дыхание моря. Он посмотрел, как вскидывались волны, похожие на чёрные, широко раскрытые пасти.
Женщина взяла его руку и, закрыв глаза, подышала на неё.
Он вслух придумал строку: "Утопить бы память в пасти морской!"
Потом они увидели, как, таская на себе рваные облака, летает небо.
– Умереть расхотелось! – вдруг сказал он.
Женщина сжалась и побежала вдоль берега. Вернувшись, сказала:
– Повтори!
Он решил тоже пробежаться, а вернувшись, сказал:
– Хочу в бездну!
– Иди! – прошептала женщина, протягивая к нему руки и опускаясь на песок. – Иди в бездну!
Он опустился рядом, медленно погружая себя в горячую плоть и теряя дыхание. Опустошённый, он проговорил:
– Теперь я…
– Молчи…
Они лежали, распластав на песке руки, а их дыхание было всё ещё тяжёлым и им неподвластным. И ничего больше они не хотели. Ничего. И ничего больше не ждали. Ничего. Над ними раскачивалась, как полоумная, луна.
"Что же будет теперь?" – подумал он и приподнял голову будто надеясь услышать ответ.
Была тишина.
Был мёртвый сезон.
Он спросил:
– Отчего мне расхотелось умереть?
Женщина не ответила, только по её лицу пробежала тесная улыбка, и она вдруг громко, не сдерживая себя, заплакала.
…И показалось на миг
Ужин был скучный и безмолвный, как заглянувший в окно бледный месяц. Господин Фриш допил чай, встал из-за стола и поднялся к себе наверх.
Он долгие годы служил в фирме по изготовлению пылесосов, и в последнее время, испытывая досадную усталость, ложился спать рано. Иногда вместе с ним наверх поднималась жена, и тогда они молча ложились, вместе что-то проделывали, а когда господин Фриш засыпал, госпожа Фриш ещё долго копошилась в своей памяти, взывая к видениям прошлых лет, когда она была молодой и радостной, а не такой, как нынче – рыхлощёкой, с тяжёлым грузным телом. Плотно сжав веки, она спрашивала себя "я ли это?" или, открыв глаза, разглядывала неудержимо редеющие волосы у спящего мужа, и её несказанно мучило ощущение тревоги от неумения объяснить себе набегающую тоску. К трём часам ночи ветер крепчал, в комнате становилось прохладно, ощущение тоски ослабевало, а перед рассветом оно и вовсе гасло в усталом засыпающем теле. Господин Фриш поднимался ровно в семь, заботливо поправлял на жене одеяло и неслышными шагами уходил на службу.
В этот вечер, убрав со стола посуду, госпожа Фриш немного почитала, немного посмотрела телевизор и немного просто посидела в кресле. Доставая новую сигарету, она подумала, что хорошо бы остановить время, но, внимательно оглядев себя, пришла к выводу, что время остановить невозможно. И вдруг ей показалось, что в окне, в том самом месте, где часом раньше стоял усталый месяц, теперь высветилось лицо юноши с добрыми и нетерпеливо ждущими глазами.
Словно став невесомой, госпожа Фриш порхнула с дивана и рассеянным взглядом отыскала большое зеркало. "Я ли это?" – госпожа Фриш затаила дыхание, вдруг узнав в молодой взволнованной девушке самою себя.
Глаза на лице юноши, сверкнув, поманили и исчезли.
"Иду!" – прошептала госпожа Фриш, смущённо взглянув на лестницу, по которой поднялся муж. Погасив свет, она торопливо вышла из дома.
Ночь была сырая и ветреная, но госпожа Фриш, глотая холодный воздух, упрямо продвигалась вдоль тёмной, глухой улицы. "Иду! Иду!" – бесконечно повторяла она, и её грузное тело с каждым шагом становилось всё тяжелее и неуклюжее. Обхватив себя за плечи, она пыталась унять дрожь.
"Мадам, – спросили из притормозившего рядом автомобиля, – прокатиться не желаете?"
Лицо госпожи Фриш страшно побледнело, и она отвернула голову. Автомобиль, насмешливо прошумев шинами, сорвался с места.
"Но где же ты?" – подумала она о юноше из окна.