14. Женская проза нулевых - Алиса Ганиева 15 стр.


Утром к Мише заглянула мать – в старом драповом пальто и серых сапогах, подошвы которых стерлись в бугристую пшенную кашу.

– Я на рынок, сынок, там каша на плите, позавтракай.

Глухо щелкнул дверной замок. На постель запрыгнула Пумка, Миша погладил ее по пушистой спине.

– Еще, еще, – металлическим телефонным голосом попросила кошка.

Миша ошарашенно сел.

– Ты говоришь?

– Да, – сказала Пумка, – я всегда говорю.

Она подробно объяснила, что сегодня утром произошло нечто удивительное, она и сама не знает, как получилось, что Миша стал понимать ее язык.

– Я загадал желание, Пумка! – прошептал Миша. – Чтобы ты научилась говорить по-человечески.

Пумка зевнула.

В ее речи сразу же обнаружились некоторые досадные странности. Во-первых, словарный запас Пумки оказался очень скуден, но с обилием вводных конструкций, и Мише казалось, что он пытается разговорить умственно отсталого уголовника, а во-вторых, глаголы Пумка могла употреблять лишь в настоящем времени и начальной форме. Прошлого, даже случившегося десять минут назад, для нее не существовало, и все Мишины попытки обсудить с ней причину чудесного превращения оказывались бессмысленными.

Как, впрочем, и разработка общей тактики дальнейшего поведения.

– Не говори при маме, – убеждал Миша.

– Ее нет, – отвечала Пумка.

– Но она придет, она вернется с рынка!

– Нет ее, – тупо глядя по сторонам, повторяла кошка.

За завтраком Пумка сообщила, что видит усами, когда нет света. Миша тоскливо ел остывшую кашу. Также выяснилось, что всех жильцов дома она различает по шагам, а когда у человека появляется большое дергающееся пятно, ей хочется на него лечь. Тогда пятно слабее шевелится, а иногда и вовсе исчезает. Свои лапы Пумка на болгарский манер называла "краки", ей не нравился шум, и еще она считала, что за окном нет земли, а только воздух и птицы.

При всей явной неадекватности своих суждений Пумка считала себя персонажем неглупым и уж определенно более перспективным, чем Миша и его родители. Попытки объяснить ей действительное положение дел в мире наталкивались на враждебное недоверие. Пумка полагала, что это она должна учить и объяснять, но никак не Миша. Отца она вдобавок к прочим постоянно изливаемым оскорблениям считала глухим.

Пумка находилась в постоянной негативной тревоге. Ей мнилось, что кто-то может проникнуть в их квартиру, чтобы причинить ей боль и разные другие неприятности. Сколько ни старался Миша доказать, что посторонние люди если и врываются в квартиры, то за имуществом, а не для того, чтобы мучить кошек, – она не желала ничего слушать.

Миша спрятал кошку в шкаф. Вскоре вернулась с рынка мать – ей предстояло испечь пирог и наварить холодца. По договоренности салаты резала Аня Самыкина. Миша пошатался вокруг матери, пока она не наорала, что он мешает и лучше бы пошел почитал книжку.

Обиженный, он прикрыл дверь своей комнаты, залез в шкаф.

– Пумка, – спросил Миша, – а ты помнишь свою маму?

Его ожидал новый удар. Пумка слегка насмешливо сообщила, что никакой мамы у нее нет и, очевидно, никогда не было.

– Ты родилась в подвале, а потом тебя принесли сюда, – сказал Миша.

– Я здесь всегда, – ответила Пумка.

Еще она не верила в смерть и во время. Смена света и темноты за окном представлялась ей пустой прихотью природы, чем-то настолько мелким, о чем не стоит и задумываться. Свое присутствие в Мишиной квартире Пумка считала априорной данностью, и никакие силы, с ее точки зрения, не могли тут ничего изменить.

Вечером, когда по комнатам плыл жирный запах свиного холодца, мать надела тесную блузку желткового цвета и коричневые брюки. Встречали год Деревянного Петуха, и мать была намерена соответствовать древесной гамме. Впрочем, безотносительно желтого и коричневого в одежде она приобрела какую-то самостоятельную деревянность. Руки свисали, как тонкие ветки в безветренный день, ноги словно вросли в белорусские туфли, которым предстояло бежать по снегу до Ани Самыкиной, выражение лица напоминало открытый шкаф.

– До часу, договорились? – спросил отец, уверенно поднимая эмалированные судки с холодцом, завернутые в детские одеяльца.

Миша кивнул. Пумка спала на батарее.

У Самыкиных парила газовая плита, окна запотели. Аня дожаривала картошку в толстодонной чугунной сковороде. Саша сначала жался, а потом, осознав, видимо, что общества достойнее Мишиного ему в этот праздник не светит, показал детали разобранного магнитофона и зеленый предмет, который выдавал за снаряд Великой Отечественной войны.

Покончив с картошкой, вдова удалилась в ванную, чтобы прихорошиться голубыми тенями. Она то ли не выказывала почтения деревянному петуху, то ли заранее знала, что, сколько ни почитай, всё равно следующий год будет таким же, как уходящий, – хорошо, если не хуже. В своем дешевеньком голубом костюме Аня напоминала американскую продавщицу косметики.

За стол сели в десять. Провожали старый год, ели… Миша отметил, что из самыкинских окон елка не видна. Еда была жирная и тяжкая, словно по случаю праздника в каждое блюдо бросили пачку маргарина.

Отец, кирпичный от водки и как будто подернувшийся пленкой, рассказывал, какие сюрпризы готовит завтрашнее празднование Нового года в офицерском клубе. Женщины смеялись – по популярности с отцом в тот вечер мог сравниться только телевизор.

В двенадцать Мише и Саше налили шампанского, все чокнулись, поцеловались, прокричали "Ура!". Без десяти час Миша оделся, чтобы идти через двор домой. Ключ всегда висел у него на шнурке под рубашкой. Сашу Самыкина тоже отправили спать – родители и Аня собирались идти еще к кому-то в гости или даже в несколько гостей.

Во дворе было тихо, никто не кричал "Ура!", не взрывались петарды. Миша пошел наискосок, через сугробы, к клумбе, где стояла опутанная потухшими гирляндами елка. Высокая, с оборчатым низом, она была похожа на замысловатое женское платье. Она излучала столь гордую красоту, что Мише на секунду стало жаль елку, жаль ее обрубленной ножки и поломанных солдатней веток. Но тут же он со злостью подумал, что дай этой елке слово, и она окатит дремучей глупостью, самодовольством, презрением… Миша осторожно снял с еловой лапы обмерзлое, твердое яблоко. А яблоко это, что оно может сказать?

Мише стало как-то спокойно и страшно от мысли, что, возможно, нет никакого цельного мира, а есть мирки, обустраиваемые существами с убогой изобретательностью. И, возможно, есть кто-то над человеком, кто-то обладающий большей правдой, и для этого кого-то Миша, стоящий у елки с яблоком в руке, так же беспомощен, смешон и самонадеянно упрям, как говорящая Пумка.

Яблоко вдруг ощутимо потеплело, оно наливалось не мертвой, морозной, а настоящей, спелой твердостью. В нем обнаружилась сила, как будто это было не яблоко вовсе, а искусно сотворенный робот. Яблоко слабо сияло, и Миша, зачем-то вытянув руку, ответил сиянию:

– Я… хочу… понять.

И в тот же миг плод начал тяжелеть и сморщиваться, отмороженная кожица вздыбливалась и отслаивалась, открывая привыкшим к темноте Мишиным глазам фруктовое мясо, овальные кости и то окончательное знание, которое семь лет назад привело на клумбу отца Саши Самыкина. Вдруг совсем рядом из темноты донесся пьяненький смех матери, чьи-то незнакомые голоса, и Миша с ужасом понял, что ни мать, ни эти другие никогда не смогут понять того, что только что понял он, а до него неизбежно понимал кто-то еще, и так до бесконечности. Яблоко стало темным, оно уменьшилось до размеров грецкого ореха, голоса приближались. Миша хотел, просил у издыхающего полуяблока-полуореха, чтобы для матери и отца, для Ани Самыкиной, старшего прапорщика Денисова, для Пумки и миллиардов всех остальных всё всегда оставалось прежним…

Он успел спрятаться за елку, и хмельная компания проследовала мимо, на ходу отпивая из бутылки шампанское и постреливая снежками по деревьям.

Миша тихо открыл дверь, в прихожей уже поджидала, мурлыкая, Пумка. Миша вспомнил, что всех жильцов дома она различает по шагам.

Майя Кучерская

Майя Александровна Кучерская родилась в 1970 году в Москве.

Окончила филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Кандидат филологических наук (МГУ, 1997), Ph.D. (University of California, 1999).

Преподает в Высшей школе экономики. Колумнист газеты "Ведомости".

Как прозаик дебютировала в конце 1990‑х годов в журналах "Волга" и "Постскриптум". В 2004 году в журнале "Знамя" были опубликованы фрагменты книги "Современный патерик. Чтение для впавших в уныние" – сборника историй, рассказов и анекдотов, посвященных современной жизни Русской православной церкви.

Автор книг "Константин Павлович" (серия "Жизнь замечательных людей", М.: Молодая гвардия, 2005), "Современный патерик. Чтение для впавших в уныние" (М.: Время, 2005), "Бог дождя" (М.: Время, 2007), "Наплевать на дьявола" (М.: Астрель, 2009), "Евангельские рассказы для детей" (М.: Время, 2010).

Лауреат премии журнала "Знамя" (2004), Бунинской премии (2006) и премии "Студенческий Букер" (2007).

Мать троих детей.

Фотография

Уважаемая Марина Александровна!

Откликаюсь на призыв Вашей газеты и отправляю Вам рассказ и фотографию для рубрики "Семейный альбом", не слишком, впрочем, надеясь на успех.

Снимок, копию которого Вы видите перед собой, много лет стоит передо мной в темной деревянной рамке – посеревший, в легкой пороше времени снизу, с истершимся нижним уголком – "заветрившимся", как говорила мама. Она тоже есть на этой фотографии – крошечная девочка в белом платье. Сжав в руках куклу, она сидит на коленях матери, моей бабки. Рядом – ее отец (мой дед) и братья, мои дядья.

Они сняты на широком крыльце собственного ярославского дома. Это деревянный, одноэтажный, с небольшим мезонином дом. В окнах белые кисейные занавески, в одном виднеется горшок с бальзамином. Под крышей справа черный кружок – ласточкино гнездо с птенчиками, детская радость. У крыльца – кусты сирени. Позади дома – сад, его не видно, но он там – с ровными дорожками, клумбами, кустами крыжовника и смородины, матушкино царство.

Снимок сделал гостивший в Ярославле по делам родной брат матушки (моей бабки) Павел Сергеевич Сильвестров, купец из Москвы, увлекавшийся фотографией. И фотография у Павла Сергеевича получилась почти профессиональная – четкая, крупная, необыкновенно удачная.

Отец Илья (1856–1918)

В центре – отец Илья. Худой, высокий, в черной рясе, с густой бородой – темно-русой в рыжину (по воспоминаниям матери), с длинными, в молодости вьющимися, а теперь прямыми волосами, зачесанными назад. Батюшка без головного убора. Большой круглый лоб, очки. За очками в глазах – ум, тишина, усталая строгость.

Дед напоминает здесь не столько попа, сколько разночинца-интеллигента. Так оно отчасти и было, только, конечно, наоборот – это разночинцы вышли из поповского сословия и напоминали своих отцов и дедов, провинциальных дьячков и иереев.

Родился отец Илья еще при крепостном праве, в 1856 году, в семье сельского священника отца Герасима. Отец Герасим служил в сельце Видово, что в двадцати верстах от Переславля.

Детство Ильи прошло в избе, он жил с отцом, матерью, бабкой, а потом и двумя младшими братьями, сестрой и дальней родственницей Кузьминичной, вдовой дьячка. Кузьминична помогала им по хозяйству за хлеб и кров. До рождения Ильи у отца с матерью случилось горе – умер их первенец. Он рождался трудно и родился совсем слабым, желтушным – несмотря на это бабушка велела дочери постить младенца по средам и пятницам – то есть не давать молока и поить морковным соком. Мать не посмела ослушаться. Кое-как промучившись недели три, мальчик зачах и помер.

Второй сын тоже родился хилым, но, как видно, с большей жаждой жить – всё время пищал и требовал грудь, точно никак не мог наесться. Бабушка и для этого требовала неукоснительного поста дважды в неделю, поминая свой опыт и упрямо повторяя матери, что первенец и так был не жилец, зато саму ее бабушка вскормила вперемешку с морковным соком, и вот выжила же и не болела никогда. Но на этот раз мать взбунтовалась и перестала различать дни. Отец встал на ее сторону, а бабушке пришлось отступить. Так Илья выжил, а за ним и сестра с двумя братьями, в младенчестве поста не знавшими.

Илья застал еще "темные" времена – с лучиной. Вечером бабушка, зажав лучину в светец, запаляла ее на кухне. При таком-то слабом, дрожащем свете она и пряла с Кузьминичной на пару. Но однажды отец Герасим вернулся из города с чем-то объемным, длинным, обернутым в чистую холстину. С величайшей осторожностью он поставил покупку на обеденный стол и созвал домашних. Под холстиной оказалась прозрачная бутыль без горлышка на железной основе. Отец поколдовал немного с бутылью, сильно пахнуло керосином, затем велел принести горящую лучину, опустил ее в бутыль, и изба озарилась ровным светом – без трепета и миганья. До чего же он всем показался ярким! После этого стали жить вечерами при новой лампе, которую поставили в самой большой горнице. Только бабушка не изменила старине и пряла по-прежнему при лучине, на кухне.

Жизнь их была вполне крестьянская. Между службами отец Герасим пахал землю, сеял рожь – когда Илья подрос, во всём стал отцу помощником. Мать тащила на себе огород и скотину – в хлеву у них жили две телки, овцы, боров, которого откармливали весь год, чтобы зарезать осенью и понемногу есть потом в праздники. Кормили скотину сеном, которое росло на церковных лугах. Хлеб называли "папушник" и пекли нечасто, только для гостей. Чай пили тоже редко, с кусочком сахара – и чай, и сахар считались роскошью и большим лакомством. Сахарная голова, которую отец привозил с ярмарки, лежала в кладовке завернутая в синюю бумагу – отец выносил ее, откалывал острым косарем куски, летели мелкие голубые искры. Вообще наедались досыта редко, особенно голодно было в пост – сплошь гречневая каша да гороховый кисель, от которого все дети мучились животами.

Хозяйство священнику вести было необходимо: за требы платили совсем немного. Просфоры, которые пекла бабушка, продавались в церкви тоже за сущие копейки, на которые не прокормить было семью. Правда, и деньги в то время почти не требовались, в деревне всё было свое – свечи топили из свиного сала, валенки валяли из шерсти овец. Из льна ткали холстину, красили, платья и рубахи, сшитые из этой крашенины, и носило всё село. Только по большим праздникам наряжались в покупной ситец.

Отец Илья часто вспоминал потом, как получил свои первые сапоги. По неотступной его просьбе эти первые в его жизни кожаные сапоги ему сшили "со скрипом". Он радовался, он гордился! Да только скрипели они так, что, едва Илюша входил в горницу, взрослые просили его выйти, жуткий скрип заглушал разговоры. Для скрипа в сапог клалась деревянная щепка, но тут сапожник, видно, перестарался – пришлось вернуться к нему и слезно просить щепку все-таки вынуть.

Отец Герасим держал и пасеку, мед отдавал на продажу на ярмарку, как и ягоды с матушкиного огорода, хотя с пчелами он возился не столько из-за приработка, сколько по любви. Он вообще был добрым хозяином, даже в неурожайные годы снимал урожаи и вместе с тем любил читать. В доме была даже небольшая библиотека – Загоскин, Лажечников, Марлинский, "История" Карамзина, хотя предпочитал отец Герасим прикладные книги – по сельскому хозяйству, пчеловодству, растениеводству. Отец Герасим выписывал и два журнала: "Сын отечества", а затем и "Православное обозрение", который считался из православных журналов лучшим – для сельского духовенства, склонного к увеселениям гораздо более грубым, всё это было весьма необычным.

Впрочем, и судьба моего прадеда тоже сложилась необычно.

Был он из крепостных господ Нарышкиных, круглый сирота, мать умерла родами, отец через год провалился в прорубь, спасся, но сильно простыл и вскоре отправился вслед за супругой. Мальчика взял на воспитание бездетный священник церкви села Голубево, что в Переславском уезде, начал учить его грамоте и объяснять азы церковной службы. Гераська оказался сметлив. Вскоре батюшка пристроил его к себе в церковные помощники. Матушка сшила ему детский стихарь, с большим удовольствием он разжигал кадило, носил свечу, а став постарше и вникнув в ход службы, начал готовить батюшке книги к богослужениям, что было совсем непросто.

Однажды в село приехал архиерей, служил. Гераська, успевавший и там и сям, владыке приглянулся, он взял и увез мальчишку с собой, отдал его учиться в бурсу, которую Герасим благополучно и закончил. В свой срок он женился на поповской дочке, получил ее приход, начал служить – так и появился голубевский род и фамилия. Несмотря на совершенную простоту происхождения, сквозь крестьянскую закваску в отце Герасиме еще в детстве проступала жажда к учению, к новым знаниям.

Илья это отцовское свойство перенял и приумножил – его отдали в Переславское духовное училище, затем и в семинарию. За время учебы лишь дважды розга коснулась его тела – был Илья одним из первых учеников, только поведение иногда страдало: живому, на воле выросшему мальчику тяжко приходилось в казенных стенах.

Как лучшего ученика Илью рекомендовали в Московскую духовную академию, он был счастлив, поехал с радостной вестью к родителям, в деревню. Но отец Герасим откликнулся на новость хмуро. Всегда он гордился успехами сына, а тут только плечами пожал: "В епископы метишь?" Илья удивился: "Нет, я учиться хочу".

Отец Герасим молчал, большие, темные от работы и солнца руки лежали на коленях и подрагивали – дело происходило на пасеке, куда батюшка зазвал Илью поглядеть подаренный ему в день ангела прозрачный улей, и вон оно – к улью даже не повел, сразу усадил на лавку. "Мне учиться нравится", – растерянно добавил Илья.

– Учиться? Монаха из тебя сделают! Профессора, чистоплюя! А кто будет работать здесь? – отец Герасим обвел рукой пасеку и поля. – Кто будет дикость вокруг разгонять, кто будет учить наших детей, простых, крестьянских, кто собственных детей будет рожать?

– Отец, да ведь я не собираюсь, – робко начал Илья…

– Не собираешься? – еще сильнее нахмурился отец Герасим. – Кто тебя, дурака, спросит? Там хуже, чем в армии. Постригут! И на кого я всё это оставлю?

– Нина, Алеша, Семка еще есть, – опустив голову, тщательно перечислял Илья имена младших.

– Хватило бы на всех вас, – уже обреченно говорил отец, – ведь и девушку тебе хорошую мы с матерью приглядели, с приходом, с землей и с образованием, между прочим, – Ярославское епархиальное училище закончила. Нарочно образованную тебе искали! Служил бы себе, горя не знал. Жил как люди, нос не задирал, опять же – баба под боком, а про монахов – разве ты знаешь, как они живут? Думаешь, они святые?

– Да я… – снова пытался возразить Илья, но отец уже не слушал, встал, пошел широким шагом к пасеке. Приостановился, оглянулся едва, буркнул:

– Я не неволю. Хочешь – езжай!

Назад Дальше