Я знаю, там плохо, там наркоманы, но я и не буду курить, и колоться тоже, я просто сяду в углу и буду сидеть, тихо-тихо, вжавшись в стенку спиной, укрыв ноги чем-то теплым и ветхим, и никуда не пойду, и ни с кем не буду разговаривать, только иногда скошу глаза на картинку с белой овечкой, освещенную мягким закатным солнцем, отчего-то мне всегда казалось, что свет невечерний на ней – именно что вечерний, только изредка полюбуюсь на нарядных бородатых всадников, оседлавших белых коней, на острые башенки и красивых людей на зеленой-зеленой мягкой траве. И может быть, только иногда схожу на кухню попить воды, и опять молчок. Я немножко там отлежусь, отсижусь, я совсем недолго, недолго поживу так, будто я одна и никого у меня нет, ни дочки Ляли, ни сына Мити, ни мужа Семена, ни-ко-го. Будто я в этом мире совершенно одна. Но потом я вернусь, честное слово.
– Не пришел еще? – заговорила панель знакомым лошадиным голосом.
– Не-е-ет! Где же он? Меня ждет на улице муж!
Но панель уже смолкла.
Сеня, да ведь я бы тоже не пошла ни к какому Грише, но просто мы же проезжали сейчас прямо мимо Гришиного дома, когда еще здесь окажемся, и это подполье, мне хотелось убедиться, что всё в порядке, что он уже дома и никакого подполья нет. Ведь сегодня ночью наступит Пасха, можно хоть одно-единственное хорошее дело совершить за этот Великий пост? Просто накормить человека обедом. Сеня вздохнул и согласился. Мы тут же позвонили Грише, он был дома, кажется, обрадовался, шутил и хохотал в телефон, да, да, пасхальную картошечку! А заказал всего-то ничего. Но Сеня сказал: "Как же так, еще рано роял-чизбургер, купи ему филе-о-фиш". Имея в виду, что в чизбургере мясо.
И всё было бы правильно, конечно, филе-о-фиш, если бы дело происходило на земле, но Гриша давным-давно переехал на другую планету. Какой там "рано", какое мясо, где он жил теперь, он и его друзья, его девочки? Существует ли на этой планете Пасха, тем более пост?..
Снова ударила подъездная дверь. Я припала к щели. К лифту приближался человек в синем комбинезоне и с чемоданчиком в руке – механик.
– Щас я вас освобожу.
Что-то звонко щелкнуло, и двери лифта с мягким гулом раскрылись.
Спасибо, спасибо, я уже бежала по лестнице наверх, скорее, к Грише, а потом к Сене, но сначала все-таки к Грише! Из квартиры дохнуло ужасом, увидев пакет, Гриша перестал подскакивать, начал жевать картошку, его друг тоже потянулся к еде, и оба совершенно одновременно замерли, отвлеклись, впали в медленное жевание. Чмок в небритую щечку, с наступающим тебя, и ни слова о девочке Жене, о подполье, я и так всё знаю – быстрее назад.
Лифт починили, но я сбегаю по лестнице пешком. Машина перед подъездом стоит пустая. Сени в ней нет. Поднимаю голову и вижу: через проспект Мира бежит человек, лавируя между машинами ловко-ловко и быстро-быстро. Это Сеня. Обиделся и не захотел больше меня ждать, рванул к метро.
– СЕНЯ! Я! ЗАСТРЯЛА! В ЛИФТЕ!
Но шум машин заглушает даже самый громкий ор. Сеня не слышит, Сенина спина растворяется в толпе, теряется за стеклянными дверями метро.
Ключ от машины у меня в кармане, машина осталась открытой. Мы едем домой по отдельности. Я на машине, Сеня на метро.
Всю дорогу я думаю про моего мужа. Почему он меня не дождался? Всего минуты ему не хватило, ровно за минуту до выхода из подъезда он бросился бежать, хоть бы немного еще потерпел! А может, тогда и бросился, когда увидел, что я наконец-то выхожу? И все-таки дождался, убедился, что я в порядке? Но почему тогда не спросил меня, что случилось? Почему не пришел на помощь? Ведь он знал, куда я шла. А может, меня связали наркоманы и не хотели отпускать? Да, невозможно было додуматься, что я сижу в лифте, но он и не пытался, он сразу решил, что это я веду беседы с Гришей, наверное, объясняю Грише, почему курить марихуану нехорошо, а о нем, о своем Семе, совершенно забыла. И бросился прочь, машинам наперерез.
Сеня, я ничего ему не объясняла, я пробыла там ровно столько, за сколько можно успеть отдать пакет и выслушать "картошка-то-уже-остыла", а еще произнести "пока" и чмокнуть человека в щеку. Сеня, скажи, о чём нам с Гришей говорить, если там всё давно по-другому, а значит, и курить можно что угодно, и уводить девочек в подполье, и вставать на подоконник, и говорить жене, у которой как раз начались схватки:
– Если вызовешь "скорую помощь", я прыгну.
В тот момент Грише казалось, что нельзя открываться миру, надо жить потаенно и ребенка никому показывать нельзя. Нет уж, пусть рожает дома и болеет заражением крови, которым она и заболела потом, да? Только чудом ее спасли. Потому что кто-то всё же решил тайно от Гриши вызвать "скорую помощь", и врач сказал, что еще два часа, и было бы поздно.
Невозможно сказать "да", "нет", невозможно осудить, назвать это "хорошо" или "плохо", потому что это другая планета, а мы-то здесь. Мы не понимаем, как так, чуть не уморил жену, а потом бросил ее с двумя детьми, один из них трехмесячный младенец. Но он просто на другую переехал планету, а у нас плохо с географией, астрономией, вот и всё.
Гриша, возьми меня с собой, по старой дружбе. Я знаю, ты мне не откажешь, мы же все-таки знакомы уже семнадцать лет, посади меня в свой "Союз", пристегни потуже ремнями. Ну, подумаешь, перегрузки, зато потом! Невесомость. Это так странно и смешно, только есть неудобно, улетают помидорчики, маленькие ярко-красные шарики, а ты их хвать и быстро-быстро в рот. Проблемы и с умыванием, вода течет не туда, неправильно вода течет в космосе, но это тоже всё решено уже, учеными решены эти проблемы, справимся, Григорий, лишь бы побыть без всех.
Но вместо космоса я еду на дачу, прямо в Пасху, сразу после утренней службы, чтобы до самого вечера и еще весь понедельник готовить к сезону дом. Мы готовим его вместе с мамой – и из каждой щелочки, завалившейся за диван пыльной соски и электрической мелодии пластмассовой луны с огоньками выпрыгивает прошлое и позапрошлое лето – невозможное, с бессонными ночами, Лялей, а потом Митей в коляске, вечным томлением духа и желанием быть где угодно, только не здесь, – самое светлое время на свете. Когда ребенок весь, насквозь еще твой и жадно пьет твое молоко. Он какой-то маленький непонятный зверь. Моргает глазами, шевелит красными пальчиками и всё время издает звуки – по-котячьи чихает, сопит, похрапывает, срыгивает, пукает, противно и неутешаемо вопит, но каждый издаваемый им звук – труба ангела. Стихли те трубы и больше не звучат. Стихло вообще всё, стихло намертво. И я говорю маме за ужином, который у нее, как всегда, такой вкусный, говорю между ложками рассыпчатой гречневой каши:
– Мам, а давай я завтра рано утром съезжу на полденька в одно место, а потом вернусь.
И мама кивает, потому что любит меня больше всех на свете, даже боится спросить, в какое место, но я говорю сама.
– В Зосимовский монастырь. Тут рядом.
В этом не так давно открывшемся монастыре поселился старец, что за старец и откуда – неизвестно, но прозорливый. Несколько разных человек говорили мне про него в последнее время и сильно его хвалили. Рассказывали, что отец Василий – настоящий подвижник, принимает народ всегда, в будни и праздники, не принимает только ночью и во время служб. Говорили, что он "помогает". И пока я ползаю на коленках и мою в детской и на террасе полы, мне кажется вдруг, что, если перед этим батюшкой-богатырем поставить свои связанные в белый узелок проблемы, он положит их на ладонь и сщелкнет одним щелчком в бездонное небо, в бесконечную синюю вечность.
Пустое шоссе, сорок километров проскакивают за полчаса. Тяжесть лежит на сердце привычной тяжестью, никакой Пасхи я не ощущаю, ставлю машину у каменной белой стены. В монастыре вкусно пахнет куличами и деревянной стружкой, монастырь восстанавливается вовсю, прямо у входа небольшой строительный дворик – брусья, гора цемента, накрытого целлофаном, щебенка и кирпичи. В центре большая зеленая клумба, на ней тюльпаны и нарциссы в бутонах – вот-вот расцветут. Седой человек в пыльной черной рясе в ответ на мой вопрос машет рукой направо, там, в здании, напоминающем сельскую школу, старец принимает. Даже сегодня, несмотря на праздник и вчерашнюю длинную пасхальную службу!
Поднимаюсь на второй этаж, занимаю в просторном, действительно школьном коридоре очередь. Слава Богу, на Пасху все сидят по домам, в очереди всего несколько человек. Две женщины, с простыми, немного настороженными лицами, явно из местных и, кажется, подруги, полная, то и дело покряхтывающая бабуля, которая уселась на единственной здесь табуретке, худенькая высокая девушка в юбке до пят, со светлой косой из-под красного платка и ясным взором, похоже, приехала издалека, юноша с нездоровым блеском в глазах и редкой темной бородкой, чем-то он страшно похож на Гришиного жильца. Слушаю разговоры – кого-то отец Василий исцелил, вылечил от страшной болезни, неродице вымолил младенца, а еще кому-то предсказал, как всё в ее жизни будет, и про сына ее всё правильно сказал, вот кто мог подумать, а его и правда искалечили в армии, били там, видать, по голове, зато, как вернулся, такой стал "верушшый", такой молитвенный… Это рассказывает толстая бабуся, часто вздыхая и словно бы всхлипывая. Я отключаюсь, перестаю слушать.
На человека в среднем уходит не так уж много – десять-пятнадцать минут, очередь движется. Через час белую дверь открываю и я.
Просторная комната, школьный класс: высокие окна, много света, вдоль стен расставлены тяжелые стулья на железных загнутых ногах, парт нет. Все стены завешаны иконами. У одной в углу горит лампадка. У окна стол, обитый светлым ДСП, на столе – крашеные яички, шоколадные конфеты "Коркунов", упаковка киндер-сюрпризов, три белых конверта, наверное, с деньгами, обувная коробка, в которой из-под сдвинутой крышки видны новые мужские тапочки. Пасхальные дары посетителей. У стола стоит высокое офисное кресло. В кресле сидит старец. Большой, полный, в светло-розовой рясе он склонился над столом, точно пожилой школьный учитель, подперев голову кулаком. Поднимает глаза и смотрит на меня бес-ко-не-чно уставшим взглядом. Но особенно меня удивляет цвет его волос – медный, с красноватым отливом. Волосы завязаны в хвост. На вид старцу не больше шестидесяти.
– Как вас зовут?
Ну вот, даже имени не угадал. Прозорливец.
– Маша.
– Я вас слушаю.
Но я ничего не говорю. Не могу. Вдруг не верю. Ну батюшка, ну и что? У нас таких своих в Москве пруд пруди, так же смотрят и такие же усталые. Как, чем он может мне помочь, тем более и проблемы-то мои – одни выдумки, никто не заболел, никто не умер, никто не сошел с ума. Семья, дети. Объяснять ему, что я больше не в состоянии жить, жить прежней жизнью? Но где он найдет мне другую? Говорить, что страшно, запредельно устала и больше не могу? А он, он не устал? Зачем было ехать сюда, стоять в очереди, бросать уборку на маму? И я говорю еле-еле, из одного чувства долга, из вежливости, потому что нельзя же стоять и молчать!
– Мне всё время ужасно грустно. И во мне почти не осталось веры…
Объяснять дальше нет сил.
Старец улыбается. И закрывает глаза. Долго, долго молчит. Кажется, он просто дремлет. Я подхожу чуть ближе, встаю напротив, возле самого стола, слышу ровное, немного сиплое дыхание – и правда заснул. Проходит еще несколько мгновений, за окном сбивчиво, весело начинает бить колокол, сегодня всем разрешают подняться на колокольню. И батюшка открывает глаза – они зеленоватые в темную крапинку. Смотрит рассеянно – кажется, он и не заметил, что задремал. Помнит ли он, что и кто я? Но, кажется, да.
– Давайте-ка помолимся вместе, Машенька.
Мы встаем перед иконой с лампадкой, и он поет кусок из пасхального канона про Пасху, таинственную, всечестную, и в конце пения делается совсем красным, достает платок, шумно (отличная акустика – школа!) сморкается – всплакнул.
– Ну, что ж, Машенька, Христос воскрес.
– Воистину воскрес.
Мое время истекло, отец Василий благословляет меня и отпускает.
Ничто не свершилось, даже крошечного сдвига не произошло, просто повстречалась с, кажется, верующим человеком, у которого есть силы слушать тысячи людей, целыми днями, даже в самый главный христианский праздник, чего там, героический, конечно, батюшка, ну и привет.
Я жму на газ. Мне стыдно, что я бросила маму ради глупой надежды решить внутренние проблемы за одну секунду! С помощью старца…
Старцы все перемёрли!!!
Старцев на свете нет!
Они!
Давно!
Сдохли!
Христиане скушали!
Их!
На обед!
Я кричу мой злобный хип-хоп в открытое окно машины, и ветер разносит его по бескрайним просторам святой Руси. На мчащемся на меня небе ни облачка, голый синий апрельский простор – солнце осталось позади и светит в спину.
Уже подъезжая к даче, я немного прихожу в себя и думаю – по этому медному батюшке, по тому, как глубоко и проникновенно он пел, по тому, как плакал и совсем просто сказал "Христос воскрес", видно: его жизнь – Бог. Ради Него он живет и терпит этих бесчисленных разновозрастных женщин, терпит, потому что в центре его планеты Христос. И у людей в очереди, кажется, тоже. Они любят Его, хотят Его… Смирение, терпение, помыслы, очищение, преодоление, Бог дал, Бог взял, помолилась – и всё за его молитвы прошло, и я решила: буду читать каждое утро канон Божией Матери, а через три недели точно рукой сняло, и мы договорились с друзьями за неделю прочитать вместе Псалтырь, каждому досталось две кафисмы, а вскоре услышали, что папе легче, через месяц его выписали совсем. А он меня вдруг как спросит: "Ну, и где твои дети?" А у меня никого и не было тогда, только через год родились, и правда, сразу "дети", родилась двойня. Мне одна женщина рассказала – надо с могилы взять немного землички, положить в пакетик, и эту землю каждый день прикладывать к больному месту…
Не верю. А если и поверю, всё равно не поможет, слишком легкий путь. Нет уж, живи, мучайся, куку-ша – так называл подружку ее муж, а я называю себя, потому что кто еще меня так назовет – чтобы каждый день, каждую секунду было невыносимо, чтоб трудно было дышать, ноги отказывались идти, руки делать, голова думать, сердце любить – всё равно, каждый Божий, напомним, день. Хочешь не хочешь, пробивай башкой эту безнадежность, прогрызай в глухой стене беспричинной муки дыру. И сплевывай отгрызенное сквозь зубы. Называется – честно нести свой крест.
Мама кормит меня поздним обедом, главный дом готов, но нужно еще разобраться в другом домике – кухне, перемыть всю зимовавшую здесь посуду, вытереть шкафы и вымыть пол, в огороде тоже полно дел, и мама решает остаться еще на день, а меня уговаривает ехать домой, к детям. Частично разбираюсь с кухней, вечером возвращаюсь в Москву. Дети бегут по коридору, кричат "мама!", они соскучились, тыкаются мордочками в ноги, по очереди беру их на руки, целую макушечки. Вкусное, пахучее тепло хлева. Вдыхаю, забываюсь на миг, раздается телефонный звонок. Сеня берет трубку, передает мне – "Гришан".
– Маша?
– Привет.
– Христос воскресе.
Ладно, можно еще пожить.
Пасха 200… года
Ирина Мамаева
Ирина Леонидовна Мамаева родилась в 1978 году в г. Петрозаводск (Карелия).
В 2000‑м окончила Петрозаводский государственный университет по специальности "экономист".
Училась в Литературном институте им. А. М. Горького на отделении поэзии. Окончила Карельскую государственную педагогическую академию (Петрозаводск) по специальности "психолог".
Работала зооинженером, берейтором (объездчиком лошадей), журналистом, фотографом, психологом.
Публикуется с 2005 года в журналах "Дружба народов", "Наш современник", "Октябрь", "Север", "Carelia" (на финском языке), альманахах "Апрель", "Литрос", "Пролог", "Новые писатели", в "Литературной газете".
Автор книг "Земля Гай" (М.: Вагриус, 2006), "Любить и жалеть" (Петрозаводск: Verso, 2007), "С дебильным лицом" (М.: АСТ, 2009).
Лауреат премии общества "Открытая Россия" (2004), премии "Соколофф-приз" (2005), премии "Эврика!" (2006), премии Валентина Распутина (2007), премии им. Антона Дельвига (2008), журнала "Дружба народов" (2010), финалист премии "Ясная Поляна" (2011).
Росомаха
Утром выяснилось, что Гришка сбежал.
Вставали рано, в пять утра, собирались все вместе на веранде за накрытым столом завтракать. Дурочка Машка, поднимавшаяся раньше всех, ставила на стол чайник, молоко, кастрюлю с кашей. Накладывали себе на тарелки, гадая вслух, пересолила она кашу или нет. Машка иногда пересаливала. Немного, но ощутимо.
– Ой, Машка-то снова влюбилась! – громко заявлял первый отведавший. – И в кого на сей раз, а, Машутка?
Машка тут же вспыхивала, отворачивалась и смущенно начинала оправдываться:
– Не говори ерунды, не говори!
Но тут уже подключались остальные и наперебой предлагали кандидатуры, начиная с самих себя и заканчивая быком Яшкой. Издевались. Пока Росомаха, сама вдоволь насмеявшись, не прекращала разговоры серьезным:
– Хорош лясить, делу время – потехе час.
Но сегодня было иначе. Едва хозяйка Галина Петровна Росомахина вошла на веранду, где все уже были в сборе и ждали единственно ее, как по общему прибитому молчанию поняла: что-то не так. Вопросительно посмотрела на верного помощника Алексея.
– Гришка сбежал, – развел тот руками. – Вечером спать укладывался с нами, а утром встали – нет его.
– Не сказал ли чего с вечера? – спросила Росомаха, усаживаясь и переводя взгляд с одного на другого.
Все отрицательно замотали головами.
– Ну и ладно, никто его не держит, – нарочито безразлично отмахнулась она. – Давайте завтракать. Работа не ждет.
Застучали ложки, полилось в кружки молоко.
– Машка сегодня невлюбле-о-онная… – начал было кто-то, намереваясь и из этого факта вывести какую-нибудь шутку, но остальные не поддержали, и завтрак прошел в молчании.
Перебиваемом разве что обычными распоряжениями-размышлениями Росомахи:
– Коров сегодня надо бы за овраг отогнать да смотреть за ними получше, чтобы на поле не ушли. А Де-кабрину сегодня оставить – телиться ей скоро, пусть в хлеву стоит. На дальнем покосе поворошить и ближе перебираться. Сено уже, почитай, высохло. Масло сбить надо, вчера на рынке хорошо шло, авось и сегодня уйдет. Забор подправить надо бы…
Никто из работников не уточнял, кому и что делать; обязанности давно уже были распределены. Доила, ходила за свиньями и курами круглая, как колобок, горластая и стервозная Люська. Ее длинный язык не раз бывал причиной мелких, а иногда и крупных размолвок между своими, но он же и выручал всех, когда надо было ехать на рынок торговать. Люська обладала бесценным даром продать всё что угодно втридорога – проще было сделать покупку, чем от неё отвязаться. За это ее не просто терпели, но и втайне уважали. На деньгах, вырученных от продажи молока, творога и сметаны, держался весь их скромный достаток.