Дмитрий Николаевич Татищев усадил его в кресло напротив, ласково расспросил, кто его родители, чем занимаются братья, уважительно качал головой, но под конец беседы, когда разговор наконец добрался до цели его прихода, внезапно сменил тон и сказал металлическим голосом, очень медленно и ясно: "Никакого голода, молодой человек, в Поволжье не было и нет. Есть только некоторый не-до-род (он так и произнес это слово по слогам, словно бы пытаясь впечатать его в Митину память). Таковы официальные сообщения из Петербурга. Правительству гораздо более известно, что происходит в империи, и оно намного лучше вас, молодой человек, знает, что и когда надобно делать. Правительство очень не любит, когда молодежь мешается не в свое дело. Подумайте о своих родителях, о своей карьере и о том, следует ли совершать то, за что по головке вас точно не погладят", – с этими словами губернатор выпроводил совершенно потерявшего дар речи Митю восвояси. Митя прошел мимо своих товарищей, сидевших в приемных, молча и, всё так же не говоря ни единого слова, бросился к Волге. Долго бродил по берегу, сжимая кулаки, что-то выкрикивая, только вечером вернулся домой – продрогший, внутренне перевернутый. Рассказал всё, что случилось, отцу. Но услышал, что идти против рожна бессмысленно и снова всё то же… бунт против системы обречен. Единственное, что мы можем… тихо делать свое дело.
С этого дня начался постепенный отход Мити от семьи. Он во что бы то ни стало решил переделать этот мир лжи, лицемерия, равнодушия богатых к обездоленным, и идти против рожна, переть обязательно! Вошел в марксистский подпольный кружок, порвал с церковью, демонстративно сняв нательный крест и положив его на стол в отцовском кабинете. Отец Илья, обнаружив крест, сказал Мите с усталостью обреченного, что будет хранить его до первого требования. Но Митя креста своего не потребовал назад уже никогда. Вскоре он уехал из родного Ярославля в Рыбинск, затем в Нижний, везде занимаясь агитацией среди рабочих. Один раз чудом избежал ареста, в другой нет, сидел около двух месяцев в нижегородской тюрьме, затем вышел, чтобы заниматься тем же. Домой он не писал, мать вызнавала о нем кое-что через его старых лицейских товарищей. Революцию Митя встретил в Рыбинске, стал красным комиссаром, затем стрелял по родному городу и церквям во время Ярославского восстания, но недолго. Сохранился протокол его допроса в ЧК, из которого выяснилось, что сначала Дмитрий Ильич Голубев на стороне красных участвовал в подавлении восстания в Рыбинске, затем как опытного бойца и командира его перебросили в Ярославль подавлять "белогвардейский" мятеж, и он даже стрелял в первые дни по родным церквям и стенам, пока не бежал, оставив отряд. Бежал, как он сам признался на допросе, "не желая дальше сражаться против родных и близких ему людей", но и на их сторону Митя переходить не хотел, поскольку "не разделял их взгляды". Его задержали уже в Костромской губернии, в начале августа, сейчас же препроводили в Ярославскую тюрьму, где вскоре и расстреляли за "предательские по отношению к власти Советов действия". Это случилось в октябре 1918 года.
Маняша (1893)
Маняши на фотографии нет, она прожила восемь месяцев и скончалась от пневмонии. Батюшка, который ждал, не мог дождаться девочки, после смерти Маняши навсегда ссутулился и стал мягче к людям, но словно бы и равнодушней, вся строгость его, которую испытал на себе Федя, точно вытекла, ни Мите, ни Грише, ни тем более Ирише, в которой он не чаял души, ее уже не досталось.
Гриша (1895–1942)
С другой стороны от братьев, ближе к матери, стоит Гриша, стриженый, лобастый, упрямый, очень похожий на отца Илью. Гриша смотрит в объектив внимательней всех – ему одному здесь интересно, как устроена эта блестевшая окуляром штука.
Гриша любил всё живое, насекомых, жуков, бабочек, ловил их, разглядывал под лупой, начинал делать энтомологические коллекции и ни одной не закончил. И растения Грише нравились, в детстве был первым помощником матери на ее клумбах. Отец подарил ему микроскоп, он сидел над ним, зарисовывал клетки, вскрикивал от восторга, вообще был увлекающейся натурой. Гриша очень любил Митю, тянулся за ним в чём мог, восхищался и, между прочим, тоже был одарен музыкально, хорошо пел и тоже отбывал повинность в хоре. Правда, с большей охотой, чем Митя. У него вообще был легкий характер – уступчивый и мягкий. В детстве он чаще других возился с младшей сестрой, был ее воспитателем, учителем, рассказывал всё, что знал сам. Как называется какая травка, какие звери живут в Африке, а какие в море, научил определять по свистку, что за пароход идет. Сиплый, басовитый – "Прогресс". Ровный тенор – "Гоголь". Отрывистый, будто задыхается, – "Джон Кокериль". Бас, похожий на "Прогресс", но сипит гуще – "Князь Михаил Тверской". Они соревновались, но Гриша всегда выигрывал – Ириша была не так музыкальна и различала хуже.
Гриша окончил Военно-медицинскую академию в Петербурге, там и осел, женившись на профессорской дочке. Поезд, в котором ехал майор медицинской службы Григорий Ильич Голубев, разбомбили в декабре 1942‑го под Сталинградом – не осталось даже могилы. Тогда же, в блокадный голод, скончалась и его супруга. Алексей Григорьевич Голубев, сын, был смертельно ранен осколком минометного снаряда летом 1944‑го в боях за белорусскую деревню Будоболь, умерев двадцатилетним.
Но пока все живы. На фотографии все спокойны и бодры.
Вот и глазастая девочка в облаке светлых (на самом деле рыжих) волос, с белым бантом-блином на голове, в белом кружевном платье – моя мама. Сидит на коленях у матери, сжимает любимую куклу, тряпочную Мусю с большими вышитыми глазами. Муся повернута к зрителям лицом – ей тоже надо сфотографироваться.
1902 год.
Простите, понимаю, что рассказ мой слишком затянулся, спешу добавить только краткие факты: отец Илья погиб в июле 1918 года, во время Ярославского восстания, спасая из огня женщину с новорожденным младенцем – сгорел и он, и женщина, и младенец. Ирина Ильинична, моя мать, умерла в 1988 году, дожив до 90 лет, только в конце жизни она передала эту фотографию мне. Анну Сергеевну, бабушку, я хорошо помню, она умерла в конце войны; была она светлой чистой старушкой, старой без дряхлости, очень верующей, ликовавшей, когда в Калинове в 1942 году неожиданно открыли церковь.
Из родных отца Ильи на сегодняшний день в живых никого не осталось. Младшая сестра Нина всю жизнь прожила в Переславле, работала медсестрой, так и умерла одинокой "вековухой", детей у нее не было. Брат Алексей стал военным, дослужился до подполковника и погиб на "незнаменитой" китайской войне, в декабре 1900 года в Маньчжурии. Младший брат Семен осел в деревне под Переславлем, стал крестьянином, женился, родил трех дочерей, имел большой сад и продавал яблоки – до революции они жили неплохо. Большевики раскулачили его и всю семью, лишили всего, а затем сослали в Томск, куда Семен с женой даже не доехали, погибли в дороге. Дочери доехали, но тоже быстро умерли друг за другом на острове Назино, где людей высадили на голый снег, не дав даже хлеба.
Сам я пока жив и относительно здоров, хотя, к сожалению, бездетен. Из рода Голубевых – я последний.
Сергей Петрович Голубев,
учитель истории школы № 15
г. Калинова
Кукуша
Пасхальный рассказ
Звонок не работал, она нажала на дверь ладонью, дверь поддалась, крикнула "Привет!". Гриша выскочил в коридор из боковой комнаты. Резко, каркающе засмеялся. Своим новым, специальным, настоянным на неполезных травах смехом.
Он стоял перед ней в пестром цветном платке, круглые красные маки, зеленые листья летели по черному фону, в ядовито-оранжевой, какой-то нездешней рубахе, наверно, трусах. Трусов видно не было, рубашка свешивалась совсем низко, из-под нее торчали голые ноги и детские круглые коленки. Гриша был страшно весел и возбужден.
Вслед за ним так же быстро и резко из комнаты вынырнул другой человек. Паренек – длинный, смуглый, с редкой, кустиками торчащей бородкой, тоже в рубахе по колено, синей в зеленый горох, в бандане с черепушками, с таким же нервным и хохочущим взглядом. Оба они слегка подскакивали. Словно не могли устоять и танцевали под неслышимую ей музыку. И оба чуть-чуть подсмеивались. Им явно нравилось, как они прикольно одеты и что она на них внимательно смотрит. На их коленки. Но она смотрела недолго.
Из квартиры дохнуло паром, густым белым паром кошмара, толкнувшим в грудь, спеленавшим и сжавшим сердце. Она покачнулась, отступила назад и прижалась спиной к двери. Вот тебе пакетик, роял-чизбургер, детская картошка, стакан с кока-колой, всё, как ты сказал. Смуглый в заказе учтен явно не был.
Гриша заглянул во влажный бумажный пакет, вынул желтую картофелинку и тут же скорбно поднял брови, произнес нараспев, помахивая картошкой, как дирижерской палочкой: "Картошка-то уже остыла".
Прости! Я слишком много времени провела в твоем лифте.
Она вошла в лифт, нажала на кнопку. Двери сдвинулись, но свет тут же погас. Лифт никуда не поехал. Понажимала на кнопки еще – без толку. Застряла! Первый раз в жизни. Ей стало смешно. Она снова начала нажимать на все кнопки подряд, сверху вниз, снизу вверх, наконец что-то негромко загудело, и стенка заговорила грубым женским голосом: "Что у вас там опять?" "У нас опять застревание", – сказала она и засмеялась. Голос за постепенно проступившей сквозь тьму железной сеточкой панели тяжко, по-лошадиному вздохнул и пообещал прислать механика. "Когда?" – "Счас прям". И диспетчер отключилась.
Но вот прошло уже десять (пятнадцать?) минут, а механик всё не приходил. Ей было уже не смешно. Сырой сытный запах макдональдской картошки, слегка разбавленный идущим из подъезда запахом кошачьей мочи, заволок пространство кабины. Было темно и тихо. Нужно было срочно позвонить Сене. Она снова и снова ощупывала карманы, хотя давно поняла – мобильник остался на сиденье машины: телефон почти разрядился, и она поставила его на подзарядку.
Да так там и забыла. В машине сидел и Сеня, ее муж, он отказался идти к Грише наотрез, потому что был тот самый муж, который не ходит на совет нечестивых. Но Сеня никогда и не знал того Гришу, которого знала она, серьезного мальчика в очках, с мягкими, отливающими светлым золотом кудрями, никогда не видел, как он сидит на первой парте в левом ряду, недовольно и строго смотрит на доску, что-то быстро и сосредоточенно пишет. И она пошла к Грише одна, буквально на минутку, только отдать пакет. А лифт застрял.
Она снова нажала на большую круглую кнопку, уже различимую в полутьме, и услышала всё такое же грубое, теперь уже почти развязное: "Идет уже, счас".
Почему же лифт не поехал? Почему тут же погас и даже не подумал отправиться на шестой этаж? Но может, это не лифт, это Бог так говорит ей, что Он против? Что Ему совсем не хочется, чтобы она ехала к Грише. Потому что в этом нет никакого смысла.
Снаружи с железным лязгом хлопнула входная дверь. Сеня? Раздался шуршащий ритмичный шум. Шарк-шарк, стук. Шарк-шарк, стук. Она припала к тоненькой прорезиненной щели между сжатыми дверями – к лифту подходила старушка с палкой, в белом платке, плаще, с небольшой сумкой. Из сумки торчал уголок черной буханки. Бабушка возвращалась из магазина. Подошла к лифту, нажала на кнопку.
– Он сломан! Лифт сломался, а я в нем сижу! – закричала я. И снова засмеялась.
– Вы в какую квартиру? Может, позвать их на помощь? – довольно дружелюбно откликнулась бабушка.
– Бесполезно. Они вряд ли придут. Сейчас механик меня спасет, я уже вызвала.
– А в квартиру-то вы в каку-у-ю? – снова спросила бабушка. – Номер какой?
Она явно умирала от любопытства.
– В девятую.
– А. К Григорию, – протянула она. – Этого Григорья удавить мало.
– Почему? – я всё так же кричала. Мне казалось, из лифта меня не слышно. И еще мне просто хотелось поговорить с ней; за что она хочет удавить Григорья, я и так примерно знала.
– Бомжи ходят, – начала объяснять бабуся. – На лестнице кучи. И лужи. Уж и в милицию его два раза забирали.
Бабушка замолчала, а я думала, что же, что мне сказать в Гришино оправдание… Но так ничего и не сказала.
– Ладно, пойду позвоню в диспетчерскую, чтоб поскорей пришли.
Кажется, она простила мне Григорья и снова устучала на улицу. Наверх, видимо, решила пока не подниматься. Только вот откуда же она будет звонить?
Механик всё не шел, и от скуки, но больше чтобы отвлечься и не думать о Сене, который ждет меня в десяти метрах на улице и уверен, что вот-вот я вернусь, вот-вот, а меня всё нет, я вспоминала, как совсем недавно, недели три назад, Гриша приходил к нам в гости, взять денег и попрощаться навсегда. Сени тогда, слава богу, не было дома. Гриша уходил в подполье. На шее у него висели длинные разноцветные бусы: "четки" – объяснил он. За руку Гриша держал девочку, совсем юную. "Женя. Учится в одиннадцатом классе". И пояснил: "Еще несовершеннолетняя". Они собирались в подполье вместе.
Из комнаты выбежала Ляля, увидела Гришу, замерла. В тот день он был одет в шелковую бордовую женскую кофту с вышитыми золотом узорами. И в тюбетейке на макушке. Такого Ляля еще не видела и тихонько приоткрыла рот. Гриша протянул ей "четки".
Ляля просияла, сказала спасибо и тут же убежала обратно, показывать бусики Мите. Митя не выходил – он боялся.
– Ты знаешь историю нашей любви? – спросил Гриша.
Я не знала. За чаем Гриша всё рассказал.
Женя пришла к нему в гости как раз в день его рождения. Поэтому она была для него даром судьбы. Она осталась у него на несколько дней. Но родители Жени не захотели, чтобы их девочка жила с Гришей в его квартире, и папа девочки с двумя своими друзьями пришли к нему и дали ему по морде, не сильно, а только чтобы попугать и чтоб он никогда больше не трогал их девочку. И забрали Женю с собой. Но на следующий день девочка сбежала от родителей, потому что понимания у нее с ними не было никакого, то ли дело с Гришей, в общем, Женя снова вернулась к нему…
Женя слушала историю своей любви беззвучно, отпивала горячий чай крошечными глотками, а Гриша отодвинул чашку, потянулся к Жене и начал целовать ей руки: "Мы как Ромео и Джульетта, сейчас ведь такого просто уже не бывает".
– Какого? – спросила я.
– Чистой любви, – Гриша опустил голову.
Я подумала: "От стыда".
– Ладно, пойду покакаю, – он встал из-за стола и строго посмотрел на нас. – А вы пока поговорите.
Гриша остановился, немного задумался, посмотрел на Женю.
– Маша вообще-то хорошая, ты не смотри, что она такая грубая. На самом деле она настоящая христианка.
И он ушел в туалет.
Женя оказалась медленная и знала мало слов. Какие у нее были волосы, какие глаза? Непонятно. За что же ее полюбил Гриша?
– Понимаешь, – говорила я в стенку над ее головой, потому что в глаза Женя всё равно не смотрела, – он бросит тебя завтра, послезавтра. Хорошо, через неделю. Ты думаешь, у тебя началась новая интересная волшебная жизнь, приключения, мальчик, любовь, похищение, все дела. Но ведь Гриша не мальчик, понимаешь? Он старше тебя в два, ровно в два раза. Ты девочка, но он не мальчик! Через год, да какой там год, гораздо раньше ты поймешь, как всё это ужасно. Он наркоман, ему на тебя наплевать, и ты, ты тоже станешь наркоманка… Куришь уже травку?
Боже, какой тупой вопрос.
– Так… – мотает головой девочка. – Иногда.
– И будешь наркоманка, – почему-то меня душили слезы.
Но Женя ничего не замечала. Она сидела спокойно и совершенно неподвижно, замороженно, спрятав руки под стол, опустив голову. Скоро они с Гришей уйдут, в подполье, а тут какая-то чужая тетка, старая, вон за стеной орут ее малые дети, говорит что-то неприятное, зачем?
Но может, перед приходом сюда они уже покурили и ее молчаливость – естественное торможение после этого дела? Реакции ведь бывают разные. А возможно, Женя реагировала так всегда, на любую человеческую речь.
Ясно было одно – не зацепить. Ничем не выцарапать ее из этой комы, не растормошить никак. Скажи ей сейчас – твою маму убили. Только что ее зарезали бандиты. Ну и что? Посмотрит так же волооко, мотнет головой и всё равно поедет с Гришей в подполье. Да какое там подполье – обычная квартира, слоящийся серым сумраком сквот, с отключенным электричеством, старыми шубами и пальто вместо одеял. С кухней, в которой только одна неразбитая чашка, зато мешков с мусором целая батарея, но вынести их ни у кого нет сил, царство безволия и украденного счастья, здесь зависают на недели, на месяцы, потому что "времени больше не будет", но Грише, Грише первому же там не понравится, потому что Гриша любит комфорт, ну а я люблю Гришу, точнее, того, кто когда-то рассказывал мне про Христа. Кто тихо шел впереди в поющей легкими ангельскими голосами сладкой темноте крестного хода, оборачивался, заботливо зажигал погасшую на апрельском ветру свечку, и круглая золотистая вспышка вдруг озаряла снизу юное, детское почти, тонкое, полное неземной и действительно какой-то пьяной воздушной радости, такое родное лицо. Где он теперь? Где светлый юноша не в шутовской, не в женской, а в обычной, белой пасхальной рубашке? В какое подполье его упекли? Разве бывает преображение наоборот, Господи? Когда, в какой миг это светлое, отражающее небо зеркало, душа человеческая, идет трещинами, корежится, теряет цельность, раскалывается на сотни неровных острых кусков? Женя, ты меня слышишь? Налить тебе еще чаю?
Гриша вернулся из туалета – спасибо за угощение, мы, наверно, пойдем. В подполье нам очень понадобятся деньги, дай сколько сможешь, Маша. Гриша произносит всё это раздумчиво, неторопливо. Смогла триста рублей, а еще банку дачного яблочного варенья и – против воли! – самую мою любимую открытку – Гентский алтарь. Много раз я думала, что если рай все-таки есть, он именно такой, каким нарисовал его ван Эйк. Сколько раз эта картинка утешала меня, отвлекала от ненужных мыслей. В самодельной рамочке из картонки она стояла в большой комнате, прислоняясь к черному собранию сочинений Достоевского. И была хорошо видна из коридора, Гриша заметил ее, когда шел одеваться, и сразу начал просить. Гриша, это моя любимая! Не могу. Тогда он встал на колени, плюхнулся прямо на коридорный грязноватый половичок: "Дай, дай мне, пожалуйста! Прошу".
А девочка сказала: "Ну что ты выпрашиваешь?" Ей было за него неудобно. Она не знала, что такое "Гентский алтарь", и не знала, что существует на земле маленький город с домами в треуголках, а люди гоняют там по улицам на великах и могут смотреть на свой алтарь хоть каждый день. Правда, через толстое стекло.
В коридор вышла Ляля, отдала Грише "бусики". Он снова повесил их на шею, банку и алтарь уложил в рюкзак и взял Женю за ручку.
Я провожала их до лифта, и ни один человек на земле не знал, а теперь вот – хоба-на! – узнают все, – больше всего на свете мне хотелось попросить их негромко:
– Ребята. Возьмите меня с собой.