Алёше приходилось набираться опыта, как будто ему уже не двенадцатый год, а с самого начала. Всё прежнее умение жить никуда теперь не годилось, как те воздушные пулялки в тире. Появились люди, которые лазали с железными палками по разбомблённым развалинам, выискивая и вытаскивая уцелевшее барахло. Это было, конечно, подлостью и мародерством. И Алеша, увидав как-то за таким занятием толстую девчонку лет тринадцати, к тому же прилично одетую, не утерпел подойти и укорить:
- Ты что ж это делаешь? А ещё, наверно, пионерка!
Девчонка посмотрела на него, как на ненормального:
- Это наша квартира, и не лезь. Вон видишь, обои в точечку, тут была наша комната, а туда дальше - коридор.
Действительно, на торчком обломленной угловой кладке были обои в точечку, и косо, на одном гвозде, висела фигурно выпиленная фанерная полочка. Чувствуя себя последним идиотом, Алёша отошёл, а девчонка поддела полочку крюком и сняла осторожненько. Может, она сама эту полочку выпиливала в кружке "Умелые руки". А может, всё наврала и мародерствовала - какая, в сущности, разница? Кто сейчас будет с этим разбираться? Город был полон бесхозными вещами, целыми и поломанными, бесхозными котами, собаками и даже лошадьми, в глаза которых было лучше не смотреть. Крысы обнаглели, растолстели и пешком ходили по улицам среди бела дня. И если что-то кому-то могло сгодиться в этой ненормальной жизни, если у кого-то ещё канонада с моря и горящие дома не отбили интерес к полезным вещам - то это было, наверное, хорошо, а не плохо.
У Мани и Петрика Красновых, близнецов-восьмилеток с их двора, была деревянная летняя коляска, сделанная на двоих каким-то умельцем до того прочно, что даже катаясь на ней всем двором, её не сломали до самой войны. Теперь она пригодилась: возить дрова. Этим занимались сначала тетя Муся и мама, но когда они в первый раз сдали кровь для раненных и пришли домой с синими губами, Алёша твёрдо взял это дело на себя. В конце концов, он теперь на две семьи: Петровых и Красновых - был единственный мужчина. Петрик по малолетству в счет не шел, хотя был хороший пацанёнок, шустрый и озорной. Алёшу они с сестричкой слушались теперь бесперекословно. Провожали мам на окопы - и отправлялись на добычу по соседним кварталам. Обломки досок, разбитые стулья - да мало ли что можно было найти в развалинах! Скоро осень, а похолодает - чем топить?
Может, конечно, мы и до холодов не доживём. Что такое прямое попадание в "щель" - Алёша видел уже. И мертвых на улицах перестал бояться: угадало человека осколком - так и пролежит, чернея и распухая, пока соберутся убрать. Но о таких вещах как раз можно было не заботиться: убьет - и рассчитался. А если нет - тогда живи. Тогда крутись.
Это было, если не брать дурного в голову, весёлое дело: лазить по развалкам. Лучше всего было собираться стайкой: на предмет возможной конкуренции и драк. И очень скоро Алёша, как и остальные, ничего зазорного не видел в том, чтоб грузить на коляску и вещи, которые находил. Раз он чуть не свалился с провисших досок, доставая Мане зацепившегося там клоуна из шёлковых тряпок, с кружевным жабо. У клоуна была фарфоровая голова, и без единой царапинки, даже нос не отбился. Так он и улыбался малиновыми губами на белый свет: совершенно целенький, почти как новый.
Делились по-честному, уже во дворе. Доски растаскивали по сараям, вещи - по домам. А чтоб не волновать щепетильную маму, Алёша свою долю сносил в подвал и прятал под дрова. Азарт добытчика захватил его целиком: настоящая серебряная ложка, совсем целые мужские калоши, топорик - маленький, как раз по руке, со слегка только треснувшей рукояткой - вот какие сокровища можно было найти в развалинах! Что ж поделать, может, и наш дом разбомбят, так разве нам с того света будет обидно, что кому-то наши вещи пригодятся. Только по пустым квартирам Алеша не лазил, хотя пустых квартир, после уехавших в эвакуацию, было теперь много. И многие, сначала украдкой, а потом и не стесняясь, тащили оттуда ковры, вазы, часы и прочее. Но это всё-таки было уже воровством.
А вот разбитые магазины, он считал, глупо было оставлять без внимания. Правда, это было опасно: там орудовали не только скандальные старухи и бабы, но и серьёзные дядьки, там могли крепко накостылять. Просто удивительно, откуда такие здоровые дядьки оставались ещё в городе: казалось бы, последние мобилизации их должны были бы дочиста подмести.
Алёша чуял, что эти дядьки скоро совсем обнаглеют и будут по-настоящему опасны. Не так, как немцы, но всё-таки.
В сентябре начались дожди, хотя и ненадолго. Это был уже серьёзный знак готовиться к зиме. Алёша совершил удачную сделку: урвал из разбитого "Гастронома" две упаковки халвы и выменял на них у инвалида с Гаванной маленькую, но настоящую печку-"буржуйку". Этот инвалид на складе работал, сторожем. Чуть Алёша не лопнул, пока довез её до дому в коляске, ещё боясь, что отберут по дороге. Но все-таки довёз. Мама увидела, но ни о чем не спросила: печка была нужна. Высокую, кафельную, было дровами не прокормить.
Свою замечательную берлогу в катакомбах они забросили: было не до игры в партизан. В последний раз Алёша там был с этой шальной девчонкой и ее псом. А потом девчонка куда-то делась, и больше Алёшу не тянуло в их секретный лаз. Поэтому он удивился, когда Петрик с ним заговорил о берлоге: надо, мол, там сделать запасы, мало ли что. Катакомбы - это же лучше любого бомбоубежища.
- А если нас там завалит? - только и нашелся спросить Алёша.
- А ты знаешь место, где точно не завалит? - ответил Петрик, в лучших одесских традициях: вопросом на вопрос. И глянул ясными карими глазами, будто и вправду надеялся, что Алеша знает такое место.
В пасмурный октябрьский денёк из порта ушли последние военные транспорты, увозя и оставшуюся советскую власть. Одессу сдали румынам. С людьми и со всем.
ГЛАВА 4
Румыны поначалу произвели странное впечатление. Они прибывали в город вразнобой: на грузовиках, на подводах, на каких-то немыслимых плетёных телегах. И пешим ходом тоже. Что почему-то поражало - это что они были в обмотках. Да-да, у них вместо сапог были ботинки с обмотками, даже у офицеров. Обмотки были форменные, такого же зелёного цвета, как и мундиры.
- Это называется вояки? Это же сброд какой - то! Наши моментально выбьют отсюда весь этот цыганский табор! - разорялась во дворе мадам Кириченко. Она была вдова адвоката Кириченко, которого хоронили с оркестром и речами, и очень много о себе понимала даже после смерти мужа. Весь двор обязан был знать, как хорошо устроилась ее дочка Нюся в Москве, и у неё такой муж, что Нюся имеет домработницу и забыла, что такое чистить картошку.
Однако в Москве, видимо, совсем не скучали по самой мадам. Так что она жила одна в адвокатской квартире на втором этаже и постоянно клокотала от желания пообщаться. Была она с придурью: даже растягивая на рамах гардины или набирая у крана воду, говорила политически правильные вещи. Будто двор это было ей партсобрание. Хотя на партсобрания она не ходила. Она не была членом партии, потому что её папа, по слухам, до революции имел собственную мельницу. Так что от агитации за советскую власть выгоды ей было ни на грош. Но даже с "сумасшедшей Рохл", пока та была жива, мадам Кириченко не стеснялась заводиться: и про вредителей, которых всех надо перестрелять, и про борьбу со спекулянтами, так что непонятно было в конце концов, кто из двоих сумасшедший.
Выступала так она недолго: через пару дней прошел слух, что румыны, то ли немцы, повесили трёх человек. Коммунистов, то ли просто первых попавшихся. Прямо на базаре. Этому ещё особо не верили, но очень скоро разнеслась весть о пороховых складах, что на Люстдорфской дороге. Что туда загнали наших пленных (а другие говорили, что евреев), облили бензином и сожгли. Две с половиной тысячи. Это было до того немыслимо, до того невозможно было человеческому уму такое сочинить, что не оставалось сомнений: это правда. Сожгли. Живыми.
А на улицах и вправду появились немцы: они были в серой форме, в сапогах и с нарукавными повязками. Эти у прохожих, где какая улица, не расспрашивали, документов не проверяли, противотанковые ежи с дороги в сторонку не утаскивали. А ходили себе просто так. Очень уверенно. Со свастиками на повязках.
Появились новые газеты, где Одесса называлась частью Транснистрии. Такое слово только румыны могли выдумать, но было как-то не смешно. В газетах были указы новой власти: коммунистам немедленно явиться… служившим в советской армии немедленно явиться… за укрывательство расстрел… евреям явиться… Было ещё объяснение, кто такие евреи: независимо от вероисповедания, все, имеющие по мужской или по женской линии евреев в родословной.
Анна привела Алёшу к Мусе ночевать. Они и раньше подкидывали друг другу на ночёвку детей. Квартиры обе на первом этаже, только двор перейти. Тогда у одной руки развязаны, а дети даже довольны: компания - не разлей вода.
Анна была не на шутку испугана, потому что с утра в дверь заколотили, а когда она открыла - там стоял румынский офицер со стеком. И с ним ещё один, тоже в форме, но, кажется, солдат. И они вошли в квартиру, как к себе домой. Офицер, правда, поклонился, и что-то сказал по-румынски, так что Анна ничего не поняла. А потом, поколебавшись, попробовал на вполе сносном французском языке и явно обрадовался, когда Анна кивнула. И объяснил: их часть расквартровывают в этом квартале. И он будет на постое в этой квартире. У Анны, то есть. Он огорчен, если доставляет неудобство, но мадам понимает: война есть война. Он надеется, что они будут добрыми соседями. А денщик (этот солдат был денщик) уже затаскивал в "тёплую" комнату мешки и патефон. На обе комнаты офицер не претендовал: "холодную", проходную, он оставлял Анне. Сказал, что разрешает ей забрать нужные вещи из его комнаты и из кухни, но мебель просит без разрешения не выносить. И просит оставить денщику что-нибудь из посуды, чтоб варить пищу.
Алёша смотрел на этого вежливого офицера волком, а когда тот попытался погладить его по головке - отскочил, как укушенный. Так что Анна немедленно увела его к Мусе: от греха подальше. Алёша тоже знал французский язык вполне сносно.
- Алёша, сынок, мы потом подумаем, как быть. Я же не могу его выгнать, мальчик мой, как ты не понимаешь? Я тебя прошу: никаких выходок, будь очень осторожен. Они людей убивают, понимаешь? Не скажи лишнего, не фыркай.
- Да, а он будет меня трогать за голову?
- Он не хотел ничего плохого, видит - ребёнок, ну и погладил.
- Я ему покажу ребёнка!
Тут вмешалась Муся. Она Анну уважала: и образованная, и старше насколько, и манеры… Настоящая дама, хоть и не скажешь, что ей уже за сорок. Анна была сильная, умная, с ней Мусе хорошо было чувствовать себя чуть не девочкой: обожать и слушаться, а зато ничего не бояться, пока Анна рядом. Но иногда хорошие манеры - хуже слабости. Особенно с пацанами, они разве понимают хорошее обращение? Я тебя прошу да пожалуйста…
А полотенцем по морде? Ишь, рожу скривил. На родную мать.
Муся загорелась своим неистребимым румянцем, с которым даже рытьё окопов и жидкая мамалыга ничего не могли поделать, и возмущённо хлопнула ладошкой по комоду:
- Да что ты его уговариваешь, как маленького. Двенадцатый год лбу здоровому! Покажет он этому румыну, паршивец! А маму твою повесят в Алексеевском садике, да? А ты, как моя Маня, увидишь виселицу и будешь спрашивать: "это что, качели?" Ты этого хочешь, обормот?
Она взяла Алёшу за щёки и повернула его лицом к себе:
- Ты за маму ответчик, дошло? И никто теперь не смотрит, кому сколько лет. А если этот румын думает, что ты деточка сопливая - то и хорошо. И французского ты не знаешь, понял? И ничего ему не говори, строй дурачка. А если услышишь что-то важное - скажи маме или мне. Кто их знает, что они собираются делать. А мы будем знать раньше всех, если ты не будешь идиотом. И никаких фокусов, ясно? Ты обещаешь?
Алёша кивнул. До него действительно дошло насчет виселиц, хоть он их ещё не видел. Но представил себе, как маму волокут к этим "качелям". И потом, тетя Муся повернула дело неожиданным образом. Как он сам не сообразил: это ведь почти как разведка! Он всё подслушает, все их секреты!
С чего бы румын говорил со своим денщиком или даже с другими офицерами по-французски - он как-то не задумался и потому не понял, что тетя Муся бессовестно его надувает. У него теперь была тайна, и все дело окрасилось в романтические тона. Пусть его этот гад гладит по головке, он ещё улыбаться будет и строить невинные глазки. Не знают они еще Алешу Петрова, оккупанты собачьи.
Муся распорядилась, чтоб Алёша немедленно привел со двора Петрика и Маню и чтобы все трое сидели дома тихо, как мыши, до самого вечера, и не крутились у этой солдатни под ногами. Надела зеленую вязаную кофту и взялась за ведра:
- Я за водой сбегаю, Анечка, а ты, хочешь, тут посиди. Только я бы на твоем месте присмотрела, как этот денщик у тебя там хозяйничает. Если офицер вроде ничего, то имеет смысл с ними ладить. Раз одного прислали, их теперь полный двор нагонят, деваться некуда. Выкрутимся как-то, не расстраивайся.
Она чмокнула Анну в щеку и темперементно загремела ведрами. Анна благодарно улыбнулась ей вслед: прелесть все-таки эта Муся. Как раскисла, когда войну объявили, а потом оправилась, подобралась - и никакого нытья. Бойкая, как воробышек, всюду успевает, ещё и улыбается. И про детей не подумаешь, что не присмотрены: одёжки зашиты-выстираны, и мордочки умытые. По утрам у Муси и то глаза не зарёванные, хотя старшенький ушел добровольцем, а муж - вообще неизвестно где теперь. Как повез свой шестой класс в Москву на экскурсию за пару дней до войны - так и нет известий.
Но воды в этот раз Муся не принесла. Потому что на выходе из двора её приветливо окликнула мадам Кириченко:
- Ой, кого я вижу! Мадам Гейбер, вы не имеете от вашего Яшеньки никаких известий? Или он ещё учитель, или опять комиссаром стал, как в восемнадцатый год? Ну, когда в ЧК ему сделали фамилию Краснов? Так передайте ему, что весь двор его помнит и о нём интересуется…
И с медовой улыбочкой пронесла мимо остолбеневшей Муси свои телеса - к себе, в адвокатскую квартиру.
Муся, как ошпаренная, кинулась назад и забилась в объятьях Анны, ещё не успевшей уйти:
- Что же делать, Анечка, что же делать?! Она же знает, эта гадюка, она донесет!
Обе понимали, что все горести с выживанием под бомбежками, с продажей пальто на базаре за мешок муки и с тасканием воды, даже с румыном на постое - еще не было самое страшное. Страшное начиналось сейчас: куда девать Маню и Петрика? Если у них еврейский папа, а таким приказано отправляться в гетто, и детям тоже? И если не осталось никакой надежды, что соседи промолчат, что теперь делать?
Все разговоры первых дней оккупации про то, что немцы - культурные люди, и в восемнадцатом году евреев громил кто угодно, кроме них, и что в гетто, очень может быть, евреям организуют нормальную, хоть и изолированную, жизнь - выглядели теперь, мягко говоря, неубедительными. Как и газетные посулы, что ни одной нитки не пропадет из их имущества: путь смело оставляют дома всё, кроме самого необходимого.
Ещё не шли по Мясоедовской люди с тревожными глазами, надев на себя всё тёплое, не тащили узлы и детские коляски с пожитками, не вели закутанных до носов детей - под первым снежком, падавшем безучастно на них и на конвой. Первая отправка в гетто назначена была только на послезавтра. Но Муся представляла себе, как это будет, очень точно: и про конвой, и про собак. Потому что Яков ей рассказывал, как их гнали в лагерь этапом, и как собак спустили на отставшего старика, и как он кричал, пока они его ели…
А уж что будет в гетто - она не представляла. Если об этом не думать, надеялась она, то и пронесет. Они же не евреи, Яков и то по паспорту - русский, и дети не очень похожи, только что темноволосые. А Петрик так и вообще похожим быть не может.
Но, оказалось, что не пронесло. И что-то решать надо было быстро. В этот же вечер. Детей уложили на диване всех втроем, навалили на них ватное одеяло поверх шерстяного, и из комнаты, после недолгого сдержанного хихиканья и придушенных визгов, не раздавалось никаких звуков. Набегались за день.
В гетто, настаивала Анна, отправляться безумие. По документам все трое русские, это раз. Мало ли что может болтать мадам Кириченко, почему обязательно поверят ей, а не детским метрикам. Якова тут нет, а посмотреть на Мусю - блондинка, и даже брови с ресницами светлые. Муся - то не еврейка, это же сразу видно.
- Но Маня все-таки похожа, Анечка, вот я чего боюсь. И другие соседи могут сказать, Яков тут жил с дореволюции, его все знают…
Из горького опыта обе знали, что и советская власть скорее верила доносам, чем прочим бумагам, так чего же ждать от этой. А Муся, как сумасшедшая, схватила Анну за руки, прижала их к груди и воспаленно залопотала уже невесть что:
- Анечка, слушай, Петрик же тут вообще ни при чем. Яков тогда в командировку ездил, когда я Маню рожала, а я же дома разродилась, а тут как раз он возвращается, тряпки разматывает и сует мне Петрика, говорит, будут у нас двойняшки. Тогда же, помнишь, голод по селам устроили, ну, когда в колхозы загоняли… и какая-то баба до поезда добралась и Якову Петрика сунула, чтоб дитя с голоду не померло. Он вообще у нас украинец, он ни при чем… Ну поверь мне, ну честное слово… Мы с Яковом скрывали, конечно, зарегистрировали как близнецов… и детям не говорили, только мы двое и знали. Если я пойду с Маней в гетто, ты Петрика к себе возьмешь, правда? Я вам всё, всё оставлю, Анечка!
Анна, ошарашенная этой историей, не знала, что думать: правда? неправда? Но попыталась привести Мусю в разум:
- Муся, детка, я тебе верю, ну не реви. Нет, ты не реви, ты меня слушай.
Муся, конечно, всё равно хлюпала, закрываясь руками, но слушала внимательно, Анна это чувствовала. И уговаривала со всей возможной убедительностью:
- Вот сама подумай: кроме меня - кто тебе теперь поверит? И Петрик с Маней - никогда б не подумала, что не брат и сестра: и тёмненькие оба, и глаза карие… ну кто поверит? Раз так получилось, то уже получилось, и дети теперь под угрозой оба. И чтоб я больше не слышала про гетто, и ни Маню туда не пущу, ни тебя, дурочку. Завтра, как стемнеет, спрячетесь все трое к нам в подвал - не тот, что под прихожей, а тот, что рядом с палисадничком, где дрова. Он, конечно, прямо под окнами, но Алёша всё время туда лазит, дрова заготавливает. Он вам туда будет носить пить. И еду. А потом придумаем. Найдем пустую квартиру, далеко отсюда, а документы у вас в порядке. Только пересидите эту отправку, и все в порядке.
- А если подвал обыщут? - спросила, хлопая мокрыми ещё глазами, Муся.