Светин авторитет в его глазах сильно упал: она всё-таки не взрослая, хоть и корчит из себя большую. Тётя Муся - вот она взрослая, и умеет всё, как полагается. Разве со Светой они ели каждый день горячий суп? И вечно Светка уходила, замотает его одеялом и уйдёт вместе с Гавом, а ему холодно, а в развалке ветер свищет, и вообще страшно: а вдруг они не придут больше никогда? Придёт, принесёт всякую еду - тогда опять хорошо, а поел - и опять холодно. И в той комнате, где они потом жили, было холодно. Там была печка до потолка, они раз целую полку книг в ней стопили, и полку тоже - так и то эта печка была еле тёпленькая. И всё Светка ему долбила: "ты уже большой, должен понимать". А теперь он никакой не большой, он самый маленький, выкуси!
Света видела, что он теперь на каждое её распоряжение норовит с невинным видом возразить: а тетя Муся сказала так-то. Но не обижалась: что с дурачка возьмешь. Он разве понимает, что такое на жизнь зарабатывать? Сколько ей пришлось продать папирос, чтоб купить ему пальто на толчке? А как её чуть не убили за тот шмат сала, еле ноги унесла, а он ещё капризничал, что без хлеба сало есть не может.
И пускай командует тетя Муся. Она теперь хорошо устроилась, посуду в кафе моет, и часто приносит целую сумку объедков. И она действительно умеет жить, как полагается. Даже принесла как-то мыло и устроила им всем баню: один таз на табуретку, а второй - на пол, и ставила их в нижний таз по очереди, и мыла тёплой водой из чайника.
Первые дни они с Алешей были заняты по горло: только и знали, что таскать коляску с Коблевской на Старопортофранковскую. Анна пошла к румынам, которые теперь были в Мусиной квартире, и безо всякого смущения попросила отдать хозяйкины вещи, и детские тоже. Так и сказала, не моргнув глазом: для отправки в гетто. А смутились почему-то они. И отдали, что не успели променять на базаре. Всё-таки в ее квартире стоял их капитан, и как ещё знать, почему она так много себе позволяла.
И та "буржуйка", что Алёша выменял на халву, тоже туда перекочевала. Она оказалась Петровым не нужна, потому что капитану Тириеску привезли подводу дров, и денщик топил большую печку, кафельную. А она одной стороной была в капитанской комнате, а другой - в их с мамой. Так что "холодная" комната" прозванная так ещё в гражданскую войну, холодной вовсе теперь не была.
А потом, когда устроились в подвальной квартире, у Светы оказалась куча свободного времени. Такое было облегчение - обязанности от сих до сих. Самая противная - вставать утром. До того было жутко вылезать из-под одеял, из нагретого всей компанией тепла и, накинув пиджак, бежать по ледяному полу к "буржуйке". Да пока её ещё растопишь, пока закипит затируха из кукурузной муки… Утром, тетя Муся права, надо обязательно что-нибудь горячее. А то до вечера будешь мёрзнуть, как цуцык. А зато было приятно слышать, как малыши брякают ложками, и болтают, и хихикают о чем-то своем.
Света теперь торговала игральными картами. Их немцы продавали большими партиями, а перекупщик, Карл Оттович, всю жизнь проживший на Пушкинской - как оказалось, настоящий немец! - нанял несколько ребятишек продавать их в розницу. Это были красивые тяжёленькие пачки, и шли хорошо - хоть на Привозе, хоть на Толчке. Света продавала лучше мальчишек, хоть и младше всех, говорил Карл Оттович. Он вообще был добрый, и платил с пачки по-честному, никогда не жулил. Тетя Муся зарабатывала сто марок в месяц, не считая объедков, а Света, если везло - чуть не вчетверо больше. Даже что Гава надо было теперь подкармливать - было уже не страшно.
Потому что Карл Оттович захаживал в ту бодегу, где Света пела с танцами, и всегда ей аплодировал. А потом, когда её выгнали (потому что нельзя давать такой грязной девчонке надевать балетное платье, она же всех посетителей распугает!), встретил её как-то на улице, и узнал, и сразу пригласил на работу. Не смотрел, чистая она под пиджаком или не очень. А на пиджак, как оказалось, посмотрел: предложил ей скоро настоящую кожаную куртку на меху по смешной цене, только чтоб не в подарок. Правда, курточка была маленькая, взрослый никто бы в неё не влез, разве что какая балерина. А Свете - как пальто, а рукава подвернуть - получаются меховые шикарные манжеты до пол-локтя!
До войны все вещи, кроме игрушек и мороженого, представлялись чистым недоразумением. Примерки всяких пальто и ботинок - какая это была тоска зелёная! А необходимость есть овсяную кашу! Иначе все стало ещё при тёте Тамаре: она умела радоваться вещам без занудства. Какие у неё были красивые платья с ватными плечами, какие туфельки! А потом, в ту жуткую осень, когда они с Андрейкой остались во всем летнем - Света поняла, что вся жизнь, так или иначе, крутится вокруг вещей. И каждая тряпка, каждая жестянка из-под консервов могут быть сокровищами получше, чем билеты в цирк.
А так приятно было забыть о необходимости эти вещи покупать, продавать, воровать - хоть на пару часов в день. И делать, что хочется. Алёшина мама Свету очень привечала, давала ей книжки читать. До чего это было здорово! Особенно про мушкетёров, про неотразимых дам… И вещи там упоминались только достойные внимания: шпаги, мушкеты, кружева и плащи. И смешные книжки были, самая смешная - "Примерные девочки", обхохочешься! Во люди жили! Хорошее - отдельно, плохое - отдельно. А от чёрной смородины этих девочек тошнило, надо же!
Но интереснее всего были, конечно, катакомбы. Света с Гавом знали теперь свою ветку наизусть, и Света уговорила Алёшу затереть меловые стрелки: а вдруг придется удирать, или подвальную квартиру зашухерят - по стрелкам же сразу найдут, если погонятся. У них теперь были тайные метки: камушки на развилках, пятна копоти на сводах, и всё такое. Так что в один из февральских дней Света выглядывала на Ришельевскую из магазинной развалки. Просто так, из интереса побыть в секретном местечке. Она все видит, а её никто.
По улице опять кого-то гнали, неужели в городе еще остались евреи, которые не караимы? И наших пленных уже давно не водили: война откатилась куда-то к Москве, хотя газеты перестали писать, что Москва взята. А гнали небольшую толпу, но с собаками и с конвоем - всё, как у них заведено. Издалека эта толпа казалась чёрной, а потом, когда они шли ближе, Света увидела яркие юбки, метущие снег, чёрные кудри, цветные платки… Цыгане! Куда ж это их? Может, тоже в гетто?
Света не знала, что цыганское гетто новым порядком предусмотрено не было. Их вели просто за город: расстрелять. Очередную партию, отловленную при облавах. Цыганам жить вообще не полагалось. Запищал какой-то ребенок, и молодая цыганка, уворачивая его поплотнее в шаль, чуть замедлила шаг. Ее пнул конвоир прикладом, и старуха, вся лохматая и страшная, как ведьма с картинки, ухватилась за этот приклад, загораживая упавшую.
Света отвернулась и сжала Гаву ноздри:
- Тихо, Гавчик, тихо…
Она и так боялась, что Гав не сдержится на тех собак. Или они его учуют.
Там были какие-то крики, а потом хлопнул выстрел. Света уткнулась в песий бок лицом, будто можно было ещё и не слышать. Её трясло. И Гава тоже.
Потом всё стихло, цыган погнали дальше, и улица опустела. В быстро сгущавшихся в синеву зимних сумерках тело старухи выглядело грудой черных тряпок на рыхлом снегу. Свете показалось, что эти тряпки шевельнулись не только от ветра.
- Тихо, Гав, тут сиди. Я сейчас.
Никого было не видать поблизости, и Света выскользнула из развалки. Она не то чтобы боялась мертвых, но проверять, мертвый человек или живой, ей ещё не приходилось. Это надо протянуть руку и дотронуться. Пощупать, бьётся ли сердце.
Но ей не пришлось. Оттуда, из черных тряпок, раздавалось тихое и монотонное:
- Ай… Ай… Ай…
Что было плохо - это что она наследила на снегу, затаскивая старуху в тот, второй подвал, под кирпичный свод. Сразу видно, что тут что-то тащили. А остренький свежий снежок сыпался вяло, еле-еле, и неизвестно было, успеет ли он до утра замести след. На всякий случай Света стащила старуху вниз по ступенькам, где уже начинались катакомбы. Худая, а какая тяжёлая! Придется тут и положить, прямо на камень: всё теплее, чем на снегу. Вот только вжикать динамкой и рассматривать, куда её прострелили, было невозможно: нужны были обе руки, чтоб размотать тряпки. Поколебавшись, Света достала из-за пазухи половинку свечи. После той перегоревшей лампочки в Алешином фонарике они никогда без запасной свечи не ходили. Мирный, жёлтенький свет сразу задрожал на каменном своде, на ступенях, оставляя только уходящему вниз коридору круглую дыру темноты. В этом свете было видно, что глаза у старухи открыты и следят за Светой. Она больше не стонала, но и не говорила ничего: смотрела, и всё. Чёрными, как два туннеля, глазами.
Свете стало не по себе:
- Бабушка, вам больно? Где вам попали? Бабушка, вы не молчите!
Старуха заворочалась и повернулась правым боком кверху:
- Больно, не бойся… Посвети сюда.
Рана показалась Свете страшной, так много было крови на старухиных кофтах и вокруг. И кровь казалась тёмной, почти чёрной в свете свечи.
Потом она часто думала: нарочно румын так стрельнул, или старуху знала специальное цыганское слово от пули? Потому что она прошла старухе под мышкой, чуть задев дряблую старческую мякоть. Всем бы такой расстрел.
Гав тоже сунул морду посмотреть, и старуха подставила подмышку, и забормотала:
- Полижи, мой ласковый, полижи, золотой.
Света затревожилась: было боязно видеть, как Гав охотно слизывал старухину кровь. Но и возражать она не решилась, и пёс лизал долго. А когда рана стала чистой - оказалось, что она не такая большая, и Света уже смело замотала старухе подмышку одним из её же платков - тем, что был посветлее и потоньше.
- Чтоб ты счастливая была всю жизнь! - поблагодарила её старуха. - Чтоб ты выросла красавица, чтоб тебя на руках носили… Попить есть?
- Я снега принесу, тут нет воды…
Она натащила старухе крепко слепленных снежков, да еще приволокла обломок доски, чтоб хоть боком ей лежать не на камне.
- Бабушка, мне пора домой. Тут развалка, вы не бойтесь, этого места никто не знает. Вы тут перебудьте, а я утром приду, принесу вам всего. Только в этот коридор не ходите, а то заблудитесь. Вы не будете бояться? Я вам свечку оставлю, а когда погаснет - вы не бойтесь, я приду.
Старуха кивнула. Не похоже было, что она станет проявлять резвость и бродить по туннелю. И Света заспешила вниз, в катакомбы. Поверху уже нельзя было: как раз нарвёшься на комендантский час.
Тетя Муся волновалась, не ложилась. Кинулась Свету обнимать за плечики, согрела ей чай из морковных стружек. Когда Света ей всё рассказала, заахала, жалея почему-то Свету:
- Бедная деточка, такой риск! Проклятые, что они делают, что они только делают…
Наутро, ещё до того, как уйти на работу, навязала Свете в узелок хлебных корок и кусок макухи для цыганки. И дала жестянку для воды, а воду налила в бидон.
- Ты там ей перелей, а бидончик назад принеси. А это полотенечко чистенькое, давай его вдоль разрежем, ты ей перевяжешь.
Поколебавшись, она достала драгоценный пузырек йода и отлила с чайную ложку в пустой флакончик от духов, который был у Мани куклой Фифи. Она бы и сама со Светой пошла, но опоздать в кафе - значило почти наверняка потерять место, а у Светы распорядок дня был вольный.
А уже через несколько дней она начала ворчать:
- Да не еды жалко! Едой как не поделиться, что мы, не люди, что ли? Чего я жалею? Коптилку дала, масло дала, и жакетку, и всё… Что мы, сами горя не видели? А мне обидно, что ты там с утра до вечера пропадаешь. Приворожила тебя эта цыганка, что ли? Ты домой теперь только ночевать и приходишь… Кто она тебе такая, что ты всё с ней?
Света неожиданно ощетинилась:
- А вы мне кто такая? Вы мне мама меня ругать, да? Где хочу, там и хожу!
Муся ничего не нашлась ответить. Только тихо заплакала, когда Света выскочила из дому. Трудно спорить: сколько эта девочка для них сделала, и Анечка с Алёшей - тоже ведь, если разобраться, чужие люди. Соседи, а ближе всякой родни… Где бы она сейчас была с Маней и Петриком, если б не они? Девочка вправе упрекать… Для неё чужих нет, ей все свои, и эта цыганка тоже. Такое это дитя… А обидно: почему так зло? Что она, виновата, что она ей не мама? Она бы хотела быть ей мамой… с радостью бы была…
А Света вовсе и не думала упрекать. Она и сама не знала, зачем так нагрубила. Ну, поворчала тётя Муся - это уж такое взрослое дело. Она же добрая, Света знает. Просто сегодня был Светин день рождения, а этого никто не знал на всём белом свете. Не ждать же от Андрейки, чтобы он помнил даты и смотрел каждый день на календарик, вырезанный из газеты.
Просто ей исполнилось двенадцать лет. Трудный возраст для девочки.
А с цыганкой бабой Грушей (хотя Света подозревала, что это не настоящее её имя) было и вправду интереснее всего на свете! Она была немного странная. Например, от йода отказалась, а каждый день, после собачьего вылизывания, собирала клоки паутины по стенам и налепляла прямо на рану. Говорила, что так лучше всего зарастёт. Смотреть муторно. Но, действительно, рана затягивалась с каждым днем. А зато какие она знала удивительные вещи!
Когда в щели крышки сочился дневной свет, доставала из-под юбок затрёпанную колоду карт и учила Свету, какие дамы бубновые, какие червонные, и что такое трефовые неприятности.
И рассказывала, что если хочешь узнать, врёт ли человек - пустое дело смотреть в глаза: надо смотреть на руки и ещё слушать, часто ли повторяется в его разговоре "не".
И что у каждого человека есть маленькие движения, которые означают "да" или "нет", и это и есть настоящие "да" и "нет", неважно, что человек при этом говорит и даже думает.
И что на лесть падки только самые глупые женщины, а умные, наоборот, настораживаются. А мужчины попадаются все, как один, даже если прикидываются, что это им не нравится.
И что такое - чувствовать карту, и почему карта к одним людям идет, а к другим нет.
А песни она какие знала! И учила Свету напеву, и где голосом замирать, а где притопнуть ногой. Только она поводила левым плечом, а Света должна была обоими.
Самое замечательное - был старухин шар. С маленькое яблоко, из мутноватого стекла, подставленный под луч света из щели, он начинал будто светиться изнутри. Баба Груша велела Свете в него смотреть, не отводя взгляда:
- Видишь что-нибудь?
Конечно, Света видела: шар показывал картинки, только ненадолго. Миг-другой, и картинка начинала дрожать, расплываться, а потом шла следующая, совсем уже про другое. А что кто говорил - было не слыхать: только картинки.
- Вижу, дядя и тётка младенчика купают… корыто с ручками… Это девочка, у неё девочкина писька… Вот, достали из корыта на полотенце, дядька ножку целует, а она дрыгается… Всё, уплыло.
- Ты их знаешь, этих людей?
- Нет, никогда не видела.
Старуха удивилась:
- Ты с ними повязана, а не знаешь? А ну, смотри ещё.
И опять Света видела незнакомых людей и каких-то птиц, летящих кругами, и много-много огней, а некоторые люди были одеты не по-нашему, а потом был какой-то обрыв, и там две женщины в очень коротких юбках стояли, взявшись за руки.
Баба Груша все это выслушала и сказала:
Это редко бывает. Раз в сто лет. Многие видят, только своё, а чтоб так - это уже судьба твоя такая. У моей прабабки такое было, говорят. Значит, ты скоро и слышать начнешь. Не бойся, спрашивай шар, он тебе всё покажет. А вырастешь, перестанешь видеть - береги, детям отдашь.
- Баба Груша, мы всегда теперь будем вместе? Да? Вы пойдете с нами жить?
Старуха усмехнулась:
- Мы с тобой тоже повязаны. А знаешь, как надо делать, чтобы звери тебя не боялись?
Они много говорили про зверей, и Света заодно поняла, почему она всё-таки немножко боится крыс, и как крысы это делают. И про людей они говорили, мужчин и женщин, и от чего зависит быть красивой. И про давние времена, и про всякие деревья и травы, и про стоячую воду, и про текучую, и кому золото приносит удачу, а кому одно горе, если его носить.
А на следующий день, когда Света прибежала с роскошными пирожками из требухи, прямо с базара - бабы Груши не было. Стояла на ступенечке жестянка из-под воды, а на обломке доски, где баба Груша спала, был необычно свёрнутый платок, а сверху карта: червонная дама. Света платок развернула. Там был шар, тот самый. И Света поняла, что это баба Груша оставила для неё. А сама больше не придет. Куда-то она ушла насовсем, и плакать не надо, потому что каждому своя судьба и своя вольная воля.
ГЛАВА 7
Алёшу все больше и больше раздражал этот капитан Тириеску. Всё в нем было противно: и фуражка-тарелка, и три медных полоски на узеньких погонах, и даже то, что у этого были не обмотки, а сапоги. Лаковые. Он, подлец, хитрый был: давил на симпатичность. Даже пробовал их своей едой угощать - ну, от этого уж они с мамой отказались. Не хватало у оккупанта куски сшибать. Так и то он сделал культурный вид: вроде не обиделся. Приволок откуда-то настройщика, тот привел рояль в порядок, и стал румын по вечерам наигрывать вальсы: усёк, гад, что мама музыку любит. И разговоры их по-французски становились всё продолжительнее. С чего бы, спрашивается?
Еще понятно, когда Маню с Петриком прятали - мама должна была с ним любезничать. Из осторожности. А теперь-то с чего? А Тириеску грустным голосом рассказывал маме, как он скучает по своей маленькой девочке, и как эта девочка ждёт его домой: не нравится ей жить у тетки. И что жены у него нет, умерла жена при родах, и жили они вдвоем с дочкой, и продолжали бы жить, если бы не война.
Маме везло в последнее время: стала приходить дамочка-перекупщица в оранжевом пальто и с лисой на плечах. Она приносила то связку немецких армейских одеял, то нитки, ставшие за последний год недостижимой роскошью. И брала недорого. А мама радовалась: шила из тех одеял куртки, и выгодно продавала. Только пуговиц у неё не было, но и без пуговиц куртки прямо расхватывали. Теперь мало у кого пуговицы оставались, и люди просто подпоясывались ремнями.
А потом Алёша увидел, что Тириеску с этой перекупщицей о чем-то разговаривает, и не в доме - хитрый какой! А на углу, на улице. Сразу стало подозрительно, почему она продает маме так дешево. А что докажешь?
Денщик Ион у Алёши злости не вызывал: сразу видно, что человек подневольный. Румыны своих денщиков запросто по мордам били. И, хоть Ион был добродушный корявый мужик с улыбчивой мордой в веснушках, Алёше иногда хотелось, чтоб Тириеску ему врезал пару раз, и чтоб мама увидела. Тогда бы небось не смеялась его шуточкам. Но Тириеску твердо держался своей коварной политики. Он на денщика даже не орал, не то, чтоб пальцем тронуть. И, что самое противное, Алёша сам стал понемногу поддаваться на капитанскую симпатичность. Уже поймал себя на том, что отвечает этому оккупанту на улыбку.