Заправит под косынку прядь,
Посмотрится в стекло.
"Ведь парни так и норовят
Торчать здесь. Как назло!"
Собой девчонка хороша
И не зазналася пока.
Серёжки в розовых ушах? -
Другим способна привлекать!
Вот мне в охотку поглядеть,
Как серый вдрызг бетон
Вдруг начинает голубеть…
И на неё потом.
Неторопливо ходит кисть:
Туда – сюда, туда – сюда.
Попробуй только отвлекись
От важного труда,
И сразу колер не звучит,
Людской не манит взор.
А мастер встанет и молчит.
Не скажет: "Вот позор!"
Бывает, на других – ворчит,
А тут – задумчив взгляд.
– Знать, подбирает к ней ключи! -
На стройке говорят.
Не так уж и велик секрет:
Он молод – ей под стать:
Малярше восемнадцать лет,
Ему же двадцать пять
Стихами в годы комсомольской молодости я не баловался, как принято говорить о юношах-стихоплётах (да уже и не юноша, окончил вуз, поработал на заводе, как тому мастеру из лирической миниатюры "Малярша", мне в прошлом году было двадцать пять, а нынче – двадцать шестой на исходе), а старался в поэтической форме запечатлеть чем-либо поразившие меня наблюдения, черты поведения, характеризующие время(пятидесятые годы).
Подпёр кулачком бородушку, подбородок то есть, сидишь себе, сочиняешь с утра пораньше. Это не про меня. Не помню такого времени! С раннего утра до позднего вечера я в пути, на работе (домашние, коль их спрашивали: "Где Юрий Александрович?" – неизменно отвечали: "На работе!") и в самом деле так – выступаешь на собрании или научной конференции, присутствуешь на директорской планёрке, или сам проводишь планёрку, редсовет, встречу с читателями, сидишь в библиотеке или на симфоническом концерте, выступаешь на открытии выставки живописи или глазки навострил, ушки топориками – на премьере в театре – всё это моя работа, отнюдь не служба. Привык. Жизнью приучен писать на ходу – в метро, в электричке. Застряло в сознании что-то, задевшее тебя за живое, стараешься не дать впечатлению, мысли, если таковая влетит в лоб, улетучиться, спешишь доверить сие бумажному листу, блокноту, узким полям свежей газеты, коли нет под рукой ничего другого.
Девчушки, о которых это стихотворение, уверен, ныне заслуженные ветераны сцены. Ну и что? То, что увидел, о чём задумался, тогда, в конце пятидесятых, – вот, перед вами.
Юрий Бычков
ТАНЕЦ МАЛЕНЬКИХ ЛЕБЕДЕЙ
В глазах задиристые, бойкие бесёнки.
На месте и секунды ноги не стоят.
На остановке две подружки, две девчонки,
О тонкостях балетных говорят.
Так под карнизом ласточки щебечут,
Так грань сверкает в солнечном луче!
Так в ясный день весь сущий мир беспечен,
Покоясь в радости у Бога на плече.
Движенье каждое – полёт,
и каждый жест отточен.
Им ли, касаточкам, по сторонам глазеть?
Взгляд внутрь устремлён, сосредоточен.
И хочется их будущее вмиг прозреть
В первой позиции балетных стройных ножек,
В мечтательности, что туманит взгляд,
В уверенности: да, она всё может!
Всё – даже тридцать фуэте подряд!
Подружкам грезится манящей синью
В сердцах хранимое то озерцо,
Где лебедь белая в балетной линии,
Украшенная бриллиантовым венцом.
Они, пока, неоперившиеся лебедята -
В учёбе предстоит им путь большой.
Такие славные, искусством
увлечённые девчата.
Дай бог, чтобы дорогу им никто не перешёл.
Не усомнимся в том,
что лебединый танец вечен,
Что девлоппе, исполненный душой,
Признательною публикой
в свой час будет замечен
На сцене, в Государственном Большом.
Комсомольский патруль нашего Первомайского, заводского, в общем-то, района, горком приглашал и не однажды приглашал "пройтись с метлой по улице Горького". Всякого там можно было повидать, в числе прочего и такого, о чём идёт речь в стихотворении "В подражание Маяковскому".
Юрий Бычков
В ПОДРАЖАНИЕ МАЯКОВСКОМУ
Прохожим навстречу:
– Фиалки! Фиалки! Пучок – двугривенный!
Кучка – рупь!
Вечер знобкий, сарафанишко жалкий,
Голос от стужи
охрип, огруб.
Главная улица.
В ней столько гонора,
форса, пижонства, иных причуд.
Встретил приятель мой известного тенора
и панибратски его по плечу:
– Слава, привет!
А знаком через рампу
и оркестровую яму Большого.
Следом
лапу под нос
суёт приятель упрямый.
Тенор сдачу даёт:
– Мы разве на "ты"? И домами знакомы?
Как паста из тубы,
публика прёт.
Близ Камергерского -
публика театральная.
За зеркальными стёклами
мороженное ест народ,
коньяк запивает водой минеральною.
Девчонка взывает:
– Купите цветы!
Глас её тонет
в подошв шуршанье.
Шикарные дамы
мимо плывут.
В жалком рубище ты стоишь,
вроде бы им не мешая.
К фиалке-дечонке присматривается
расторопный хлыщ,
по "живому товару"
наглыми бельмами шаря.
Среди добродушных, улыбчивых лиц
раздражает и всё тут
его меркантильная харя.
Вы мимо идёте
в добротном шевиоте.
В ладони зажата
любимой рука.
Вы в Новых Черёмушках
славно живёте.
Девчонка-фиалка так далека!
Толпам машинным мигнул глазастый.
Стой, хоть тебе надо мчаться.
На улице деревенской: "Здрасте!"
Скажет каждый, с кем повстречаетесь.
А ей, кто скажет: "Здравствуй, дочка!"
Кто спросит: "Какая стряслась беда?"
Фиалки замёрзшие -
льдинки-цветочки…
Девочка,
что тебя занесло сюда?
1958 г.
Конечно же, сие – цветочки в сравненье с тем, что выдаёт на гора нынешняя эпоха дикого российского капитализма. О социальной справедливости мало мечтать, её надо всеми силами и возможностями приближать. Кажется, самое страшное позади – оживает промышленность, в стадии становления наукоёмкое производство… Теперь главное – расплодившимся современным разбойникам, коррупционерам, организаторам рейдерских захватов – руки укоротить, сделать честность нормой жизни. Побольше бы внимания тем, кто созидает, производит продукцию, за счёт которой живём и радуемся.
Сколько себя помню, манила меня, сильно манила красота кузнечного ремесла. На правом берегу Жабки (надо же, замахнулся – берег левый, берег правый у речушки, которую и не разглядишь, пролетая на скорости по массивному бетонному мосту) в тридцатые годы (мост тогда был бревенчатым) оглашала окрестности звоном и людское обоняние дразнила кисловатым душком каменноугольной гари кузня. Деревянный мост дробным стуком, грохотом нетёсаных брёвен любого лихача заставлял о себе вспомнить, заставлял притормозить и подумать о кузне, что с незапамятных времён стояла, вросши в землю, в десяти метрах от берега Жабки. Сообразительный, предприимчивый, видать, был кузнец, затеявший здесь своё звонкое дело. А как же, без звона супружеской паре – молоту и наковальне – не обойтись. Ах, какая это была сладкая музыка! Пяти-шестилетним мальцом по целым дням я торчал возле кузни.
Бревенчатый мост заставит притормозить кого хошь. Сдержит бег коня возница и задумается: станет вспоминать, что неисправно в телеге, пролётке, тарантасе. Болты, гайки, ось, рессоры, тяжи вроде бы в порядке, а вот лошадь надо подковать. Кузня рядом – ворота распахнуты, кузнец-молодец в кожаном фартуке, играя молотом, тебе улыбается. Заезжай, добрый человек.
Оказавшись в командировке, при знакомстве с заводом, на который по какой-либо надобности меня занесло, всякий раз просил провести в кузнечный цех. Запах окалины, разогретая до белого свечения заготовка, паровой, либо ещё какой модернизированный молот, подчиняясь воле кузнеца, творит в первом приближении детали будущих машин… Кузнецы за работой – страна на подъёме. Вспоминается тут же кузня на берегу Жабки.
Юрий Бычков (1959)
КУЗНЯ
Говорят не зря в народе:
"Куй, покуда горячо!"
Не беда, что заломило
От старания плечо.
Неизбежно – жар стоцветный
Осушит твои глаза.
И поверх звона железа
Слов приветных не сказать.
Пусть водицы из ушата
Второпях глотнёшь не всласть.
Не ропщи!
Неумолима огневая эта власть.
Справедлива, вдохновенна,
И сурова, и строга,
Её силою отменной
Били мы не раз врага.
Говорят не зря в народе:
"Куй, покуда горячо!"
Не разломится от жара
Молодецкое плечо.
Остановишься – остынет,
Формы полной не достигнув,
Неподатливый металл.
Куй же! Бей! Чего ты встал!
Бей, кузнец, точнее! Куй!
Разгоняй вокруг тоску!
Нам ли, щурясь да зевая,
На завалинке сидеть,
В болтовне пустой, в безделье
Изводить рабочий день.
Молотком точёным правь!
Перестук идёт: "Прав! Прав!"
Бей точней, глазастей правь
Формы выкованной плавь.
А вот эти желчные, угрюмые, вроде как из чугунины сделанные стихи – горестные итоги наблюдений за несообразностью однопартийного советского правления, то и дело переходившего в волюнтаризм. Из разговоров с рабочим людом, с острой на язык молодёжью являлось убеждение, что "процесс пошёл" – демократизация явочным порядком захватывала жизненное пространство, свобода слова становилась в известной мере реальностью. Может показаться пустяком, чем-то несущественным, произошедшее со мной нежданно-негаданно политическое возвышение, но оно достаточно характерно. Вызывавший раздражение молодых инженеров своим закоснелым консерватизмом, постоянным опасением "как бы чего не вышло" начальник подразделения, в которое я попал, придя в ОКБ-45, разогрел во мне возмущение до такого градуса, что я во вдохновенном порыве в острой фельетонной форме написал, каким отпетым ретроградом он мне представляется. На китайский манер приклеил подобие дацзыбао на видном месте. То-то шуму было; состоявшееся этими же днями отчётно-выборное собрание Опытно-конструкторского бюро выдвинуло меня в комсорги. Глас народа – глас божий.
ДВУЛИЧЬЕ
В них тайно кто-нибудь живёт:
В начальнике актёр, не вышедший на сцену,
В вожде антихрист голос подаёт,
В судье мздоимец, вставший чести на замену.
Различны их срамные голоса
По силе, высоте, тональности, окраске.
Иного под приличного стремятся причесать.
Другому на уста бы наложить печать,
Да нету на него острастки.
Народ до времени молчит -
От страшной немоты натужен.
Естественно,
Двуличники молчат.
В себе двуличье обнаружив,
Молчат, придавленные тайною пятой…
Вот таков мой опыт поэтического прочтения пятидесятых годов двадцатого столетия.
Се си бо
В самом конце века двадцатого в туристской поездке по странам Европы прибыли на пять дней в Париж. Каждый мечтает хотя бы раз в жизни побывать в прославленном, воспетом, восхитительном городе. Нас поселили близ Монмартра. Утром первого экскурсионного дня, пройдя мимо Мулен Руж, своими ножками стали взбираться на гору к собору Сакре-Кёр, парящему над Монмартром. На смотровой площадке, у гранитного парапета, люди толпились вокруг какой-то, наверняка, знаменитой, изящной, по-парижски эффектно одетой, женщины, раздававшей автографы. Туристы нашей группы потянулась туда. Я, оказавшись в одиночестве, оглядывал просторы великого города, радуясь своему выбору. Толчея в общественных местах надоела мне в Москве. Но, как добродушно шутят ироничные остряки, недолго музыка играла. Видная парижанка вдруг, перестав раздавать автографы, решительно направилась ко мне. С улыбкой полной благожелательства она извлекла из дамской сумки цветное фотоизображение собственной персоны, стремительно на обороте начертала несколько слов. Вручила мне сей дар и направилась в сопровождении двух статных, плечистых молодцов к фуникулёру. Толпа с восхищением стала оглядывать меня, избранника. Так знаменитая певица Мерей Матьё – символ Франции в том году ("Мадам Франция", кажется, такой был у неё титул) выделила меня из толпы, вовсе и не рассчитывая на то, что я её пламенный почитатель. "Видимо, понравился как мужчина", – самодовольно рассудил я.
– Кто знает? Кто? Кто?
– Мерей Матьё!
Это присказка. А в сказке посчастливилось побывать за сорок лет до того случая на Монмартре. В сказке наисовременнейшей. В конце пятидесятых короткими гастролями Москву осчастливила супружеская пара – Симона Синьоре и Ив Монтан. За заслуги перед комсомолом мне с супругой вручили два билета на концерт парижан в Лужниках. Ещё не существовал Кремлёвский дворец съездов, не было даже в перспективных планах Олимпийского дворца с их многотысячными залами, а интерес к Иву Монтану – самому популярному европейскому эстрадному певцу – был несказанно велик. И тогда организаторы гастролей переоборудовали под концертный зал незадолго до этого построенный в Лужниках Дворец спорта, где проходили центральные матчи чемпионата по хоккею с шайбой. Ледовую арену в короткий срок превратили в современный зрительный зал на пять тысяч мест. Иву Монтану предстояло обживать эту, словно по мановению волшебной палочки возникшую, концертную площадку. Принципиально новую концертную площадку – до этого момента Москва обходилась великолепным в акустическом отношении Колонным залом Дома союзов, где выступали эстрадные звёзды первой величины. Пели без микрофонного усиления. На всю жизнь мне запомнился концерт Клавдии Шульженко в Колонном зале. Но эстрадные певцы рвались к многотысячным аудиториям. В Европе без микрофона, без усиления звука не обходились уже давно.
Комсомол, как помнится, имел прямое отношение к переустройству Ледового дворца, и мне по какой-то оперативной надобности посчастливилось оказаться там накануне концерта Ива Монтана… Певец репетицию свою с истинно французской элегантностью превратил в шоу, которое хочется назвать "Как это делается". Проходя на незнакомой сцене заученные, тысячу раз применённые на деле мизансцены, Ив Монтан увязывал всякий раз характер мизансцен, продуманных перемещений в непривычном пространст ве, с звуко-световым решением, комплексным режиссёрским решением взаимодействия сцены и зала. Пел он на этой репетиции мало, только ради достижения эффекта гармонизации всех компонентов воздействия на публику. Синие джинсы, полураспахнутая чёрная рубашка – Ив Монтан артистично, с кажущейся лёгкостью делал завтрашний концерт, а все, кто с упоением наблюдал за ним, кто с замиранием сердца любовался заражающей, влекущей вас за собой энергетикой артиста-художника, кто был восхищён покоряющей рациональностью каждого его указующего жеста в сторону художника по свету, звукооператора, дирижёра оркестра, помощников по сцене, кто сознавал своё пребывание на репетиции Монтана, полутайное – шёл сюда по делу и застрял – чувствовали себя счастливцами, баловнями судьбы.
На концерте, восприняв с достоинством рёв восторженно встретившего его пятитысячного зала, высокий, ладно скроенный Ив Монтан повёл рукой, и публика замерла, будто приготовилась услышать из его уст некое, обращённое именно к ней, слово. И оно прозвучало это слово. "Се си бо". В моём несколько романтизированном переводе с французского первая фраза песни звучит бодро: "Это так – жизнь хороша!" Именно такого слова ждали от него москвичи, и без перевода все всё поняли. Прав Маяковский, влюблённый в Париж, изрекший в порыве чувств:
Я хотел бы
жить
и умереть в Париже,
Если б не было
такой земли -
Москва,
считавший, что тот, кто постоянно радостен и ясен, попросту говоря, глуп. В концерте Ива Монтана прозвучала грустная, печальная и дорогая каждому живому сердцу песня о прощании влюблённых – "Опавшие листья". Тем, кто её помнит, не надо объяснять, какие чувства, чувства, похожие на цветы, по выражению Чехова, вызывала исполненная Ивом Монтаном песня – слёзы на глазах слушателей говорили о многом. Однако перевод "Опавших листьев" пусть достанется и тем, кто не жил в то время.
О, я хотел, чтобы вспомнила ты
Счастье навеки исчезнувших дней.
Ярче для нас расцветали цветы,
Солнца лучи согревали сильней
Осень пришла, листья лежат у порога.
Забыть ничего я не смог.
Я помню и ласки, и каждый упрёк.
Осенние листья ветер унёс с дорог.
Осенние листья унёс он прочь
В тёмную ночь, забвения ночь.
Один я пою в тишине песню,
Что пела ты мне.
Наши сердца в песне сливались.
Я был любим, я был с тобой.
Радостным сном дни нам казались,
Счастливы мы были вдвоём.
Но нас жизни вихрь разлучил,
И я брожу один в тоске.
И волна безжалостно стирает
Влюблённых следы на песке.