– Да, она самая. Но раньше все это выглядело иначе. Красивый правильной формы дом, весь белый, с низко посаженной, словно натянутая на нос шляпа, крышей. Папаша Рустуфля жил там со своей женой. Жена его была крупной, ширококостной женщиной. Она часто занималась тем, что шептала что-то по углам. Поговаривали, будто бы она вызывала нечистую силу. Сам папаша представлял собой жирную тушу, поросшую рыжей щетиной. На руках, на ушах, на щеках до самого носа – везде все та же щетина. Кроме того, то ли из-за болезни, то ли из-за несчастного случая, не знаю, у него были парализованы ноги. Поэтому целыми днями он просиживал в своей инвалидной коляске. У меня в то время уже не было ни отца, ни матери, и я жил в сиротском приюте. Единственным моим богатством была вот эта, Бог весть откуда взявшаяся, медная медаль. Мне было двенадцать лет, когда меня определили батраком к Рустуфля. Главной моей обязанностью было возить старика в коляске. Работенка-то не пыльная! У Рустуфля был сын Огюст, примером, с этого штатского, который прикидывается спящим. Но, конечно, гораздо моложе. Он работал в Париже в страховой конторе и изредка заезжал на ферму проведать родителей. У Рустуфля было важное занятие – они судились из-за межи с соседом Симеоном Кудром. На меже их участков протекала река Дувина, и, конечно, каждый доказывал, что именно ему принадлежат оба берега речушки. И их можно понять!
– Не могли бы вы, любезный, говорить немного потише, – попросил гражданский.
– Вы потом пожалеете, если ничего не услышите.
– Еще бы! – хихикнул Планш.
– Тяжба тянулась уже много лет, – продолжал Солейхавуп, приблизив ко мне свое круглое, как зад, лицо. Огюст Рустуфля желал положить конец распрям, бросался от присяжного к поверенному, от поверенного к присяжному и посылал своим родителям нежные письма, которые я должен был им читать. Писалось в них только о Земельном кодексе, постановлениях суда, об освидетельствовании судебными исполнителями и прочая дребедень. В конце концов папаша Рустуфля не выдержал.
– И не он один, – прошептал Планш.
Штатский натянул пальто на голову.
– Как сейчас вижу хозяина сидящим у окна, – продолжал Солейхавуп. – Он смотрел на дом Симеона Кудра, стоящий напротив, и рычал: "Дрянь! Мокрица! Гнойный ядовитый 54 Анри Труайя Колдовство прыщ! Я еще пройдусь по тебе ногами!" Это он просто так говорил, конечно. Иногда папаша Рустуфля орал, как оглашенный, и от этого крика вены у него на висках надувались, точно канаты. Я каждый раз боялся, как бы они не лопнули. Нависая над его креслом, мамаша Рустуфля бормотала проклятия:
"О! Иисус! О! Мария!
Пусть его съест малярия.
О! Мария! О! Иисус!
Пусть его изгложет гнус".
После каждой фразы она хлопала в ладоши, как хлопают, чтобы убить комара. В один прекрасный день они узнали, что Симеон Кудра на нашем берегу Дувины насадил живую изгородь и таким образом завладел обоими берегами. Рустуфля побагровел, затем посинел, а потом побледнел, вот как этот господин, притворяющийся спящим.
– Оставь ты его, – сказал Планш.
– Рустуфля принялся колотить себя по башке своими волосатыми кулачищами. Старуха ходила по комнате взад и вперед, как помешанная, трясла головой, заламывая руки: "Нет, больше этого терпеть нельзя, Рустуфля! Огюст со своей тяжбой только даром тратит время!
Нет, законным путем здесь ничего не добьешься!" Рустуфля открыл было пасть, хотел что-то сказать, но закрыл ее, так ничего и не родив, и стал думать. Жена присела рядом с ним на коврик. Они стали тихо совещаться, видно затеяли неладное. Я сидел в своем углу и наблюдал за ними. Для Рустуфля я был не больше чем щенок. Они не стеснялись меня, говоря, что я просто идиот. И я прикидывался идиотом, чтобы успокоить их. Когда у меня зубы начинали стучать от страха, я нащупывал в кармане медальон. . .
Поезд остановился на полустанке. Кто-то бежал вдоль состава.
– Это за нами, – шепнул Солейхавуп. – А мы с вами уже так сдружились. . .
Шаги удалились. Поезд медленно тронулся, штатский высыпал на ладонь несколько таблеток и проглотил их.
– Ну, я продолжаю, – заявил Солейхавуп. – Кончив шушукаться с женой, Рустуфля спросил:
– Солейхавуп, ты знаешь дом Гиацинта-костоправа? Так вот ты меня сейчас туда отвезешь.
Позавчера я порезал палец, а у него есть хорошая мазь.
И вот мы в пути. Я толкаю его кресло, а он все твердит: "Быстрее! Быстрее! У тебя в жилах вода, а не кровь!" У Гиацинта была старая, покосившаяся хибара, стоящая между трех елок.
У дверей собачья конура. Пуста, но изнутри что-то лает. Рустуфля начал колотить в дверь костылем. Дверь отворилась, я хочу войти вместе с ним, но Рустуфля бьет меня по рукам:
"Пошел вон. Я сам". Работая костылем, как кормовым веслом, он затолкал коляску вовнутрь, и дверь за ним закрылась. Я остался один. Рядом ни одной живой твари. Я принюхиваюсь – пахнет серой и болотом. Не иначе, здесь не обошлось без колдовства. От любопытства у меня защекотало в животе. Я взбираюсь на конуру, а оттуда все еще что-то рычит. Я приник к стеклу и. . .
Солейхавуп поднимает вверх свой пухлый, как сосиска, палец. Он дышал мне прямо в лицо и смотрел круглыми от страха глазами.
– . . . и вижу комнату, заставленную стеклянными колбами: они кажутся перекосившимися от болезней, а в них кипят жидкости тридцати шести цветов. Со стен свисают дохлые змеи, чучела летучих мышей, пучки трав и кошачьи хвосты. В подсвечниках дьявольской формы горят три свечи. Рустуфля сидит спиной к окну. Гиацинт стоит перед ним, длиннющий костлявый старик с седой, будто из меха, бородой, а на носу три пары очков. Я слышал Рустуфля 55 Анри Труайя Колдовство так четко, как если бы это говорил сам.
– Я хочу, чтобы его дом сгорел, завтра в полночь, и чтобы его сердце лопнуло, как арбуз, и глаза вылезли на лоб.
Сказав это, он плюет на пол. Гиацинт похлопал его по плечу: "Ладно. Вот тебе восковая кукла. Я ее заколдую, а ты закопаешь ее этой же ночью на поле твоего врага".
Тут костоправ вынимает из кармана маленькую желтую абсолютно голую куклу с огромным животом, руками-соломинками и ногами без ступней, Повинуясь движениям его руки, кукла начинает как бы танцевать, а он повторяет:
"Огонь в дом, Огонь в сердце, Огонь в глаза. . . "
Затем он берет со стола длинную иглу и протыкает насквозь этого воскового человечка, приговаривая при этом:
"Отец наш подземный, покажи свое умение. . . "
Затем он хватает куклу за ногу и окунает в миску с кровью. Тут меня с конуры будто ветром сдуло, а зубы от страха так и стучат. Я хочу перекреститься, но не могу поднять руки.
Я хватаюсь за свой медальон, а он жжет огнем. А из конуры по-прежнему лает собака. Ух, просто жуть!
– Ты немного приплел по сравнению с последним разом, – робко вставил Планш.
– Возможно, но это чистая правда.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я.
Солейхавуп лукаво взглянул на меня:
– А я вижу, вас забирает эта история.
– Еще бы!
– Итак, стою я возле хибары, а меня всего так и колотит. В этот момент дверь открывается и Гиацинт выкатывает кресло Рустуфля на порог. Я смотрю, а у того вид, как у несвежего холодца – того и гляди сейчас расползется: "Давай кати, малый". И я качу его по тропе, усыпанной булыжниками, каждый величиной с кулак. "Быстрее! Быстрее! Давай к Дувине, болван!" Я перехожу на бег, кресло подпрыгивает, мотается из стороны в сторону, трещит, вот-вот развалится. Пошел дождь, но внезапно, как будто сдернули покрывало, прекратился.
Мы поворачиваем направо, затем налево. Оказываемся в самой чаще. "Быстрее! Быстрее!" И вот река. Она плавно катит гладкие, без единой волны, воды. Вконец загнанный, я останавливаюсь возле изгороди из кольев и проволоки, которую накануне на нашем берегу соорудил Симеон Кудра. Рустуфля приподнимается в кресле. Хватает два кола и вырывает их из земли без единого звука. "Отвязывай лодку". Я пролажу в дырку, отвязываю старую плоскодонку, придерживая ее ногой. Затем начинаю втаскивать Рустуфля. Когда я вкатываю коляску, лодка начинает крениться назад, Я кричу: "Мы сейчас перевернемся". "Нет", – отвечает Рустуфля.
Когда же кресло въезжает полностью, лодка принимает нормальное положение. "Подложи что-нибудь под колеса". И я подкладываю. "Греби". Я начинаю грести. И пока я работаю веслами, я вижу перед собой Рустуфля: лицо у него распухло, брюхо свисает чуть ли не до колен. И слышу, как он пыхтит, будто хочет снести огромное яйцо. "Ага, наконец приехали!"
Я привязываю лодку к дереву. Кресло слишком высокое, и Рустуфля приходится нагибаться, и кончиками пальцев, одними ногтями, он начинает рыть. Достает из кармана восковую 56 Анри Труайя Колдовство куклу. Смотрит на нее. У него в руках это всего лишь странный маленький труп, не более.
А напротив, в двухстах метрах, окна усадьбы Симеона. В них горит свет. Эти окна кажутся живыми и смотрят на нас, точно чьи-то глаза.
– Где ты это все вычитал? – прогнусавил Планш. Его всего трясло от страха, но он заставлял себя шутить.
– В своей голове, чудак! Да, они смотрели на нас, точно чьи-то глаза. Временами казалось, что они приближаются к нам, а потом смотришь, вроде и нет, они там же, где и были. Я думал, что нас услышат, так сильно скрипело кресло и так громко сипел Рустуфля.
Вся эта колдовская ересь, восковая кукла, наговоры, ночь. . . Это не проходит даром, за такое приходится платить! Чтобы хоть как-то смягчить свою вину, я стал молиться. Наконец ямка была готова. Рустуфля, как цыпленка в кастрюлю, положил в нее куклу. Она легла, словно подкидыш. Вижу, на лбу у хозяина выступили капельки пота, ему явно не по себе. Кончиками пальцев он сгребает в канавку немного земли. Затем останавливается: "Я больше не могу, давай ты, Солейхавуп". Поборов в себе страх, я в свою очередь на время становлюсь могильщиком. Мне стыдно, как если бы я хоронил кого-нибудь по-настоящему. Тут я представляю, как земля проваливается под моей рукой, пальцы ощущают могильную пустоту и чьи-то зубы впиваются в мою ладонь. "Хватит, сойдет, – шепчет Рустуфля. – Уходим". И когда я вновь берусь за весло, слышу, как он бормочет: "Завтра в полночь! Все превратится в пепелище".
Планш отвинтил с фляги крышку и хлебнул немного вина.
– Подай мне флягу, Планш, – попросил Солейхавуп, – что-то у меня пересохло в горле.
Поезд катился вдоль берега реки. Воздух в купе пропитался запахом вина, пота и влажного белья. Вагонное дерево потрескивало, как постаревшая от времени мебель. Раздался гудок паровоза, долгий, безнадежный. Под колесами с лязгом пронесся мост. Солейхавуп отдал флягу.
– На следующий день в половине двенадцатого Рустуфля с женой ждали у окна. Они пялили глаза на дом Симеона Кудра. В эту минуту трудно было предположить, что это стоят живые люди. Однако время от времени они переговаривались какими-то ватными голосами.
"Осталось двадцать минут". "Осталось пятнадцать минут. Ах, как я хочу, чтобы с ним было поскорее покончено". И в самом деле ожидание, казалось, заставляло их страдать.
В двадцать три пятьдесят пять хлынул дождь. Грянул гром. Молния трещала у нас под самым носом. И за окном, казалось, взбесился весь мир. "Полночь!" – воскликнул Рустуфля.
– Черт побери! – простонал Планш, откидываясь назад.
– И в эту самую минуту молния расколола небо пополам. В комнату сквозь пелену дождя врывается белый свет. Рустуфля ревет, как ошпаренный. Затем вспышка гаснет, и я вижу: Рустуфля стоит перед своим креслом, несмотря на то что ноги его напоминают, скорее, месиво из рубленой телятины. Изо рта, как голубая тряпка, свисает язык. По щекам струится кровавый пот, и вдруг его глаза вываливаются из глазниц и, шлеп, шлеп, падают на пол. А за окном ливень припускает еще пуще, гремит еще чаще! Совершенно обезумевшая, мечется по комнате мамаша Рустуфля: воздев руки, трясет волосами, вся извивается. Я же до боли сжимаю в ладони свой медальон и чувствую, что он меня защищает. А кругом все трещит, свистит, дымится, скрежещет, рушится, на занавески и на скатерть сыпятся искры, вся мебель охвачена пламенем. Весь дом полыхает, как пучок соломы. Вдруг старуха завертелась и упала рядом со своим мужем. А тот уже скорее похож на груду мяса, чем на человека. Я бы не хотел описывать вам подробности, потому что господин в углу больно внимательный.
К тому же на это ушло бы слишком много времени. Короче говоря, я хватаю ноги в руки и деру в деревню. Когда же сбежались тушить огонь, было уже поздно. Рустуфля изжарились, как картошка.
– А что же кукла костоправа? – спросил я.
– Подождите, это еще не все, господин лейтенант. Недаром говорят: "Не буди дьявола, а то он тебе же нос и откусит". Через день после этого на похороны приехал их сын Огюст.
Он сообщил, что тремя днями раньше апелляционный суд по делу Рустуфля-Кудра властью последней инстанции признал оба берега реки Дувины собственностью семейства Рустуфля.
Таким образом, получилось, что Рустуфля закопал куклу на своей земле.
– Редчайший болван! – воскликнул Планш.
Старик, которому наконец удалось заснуть, похрапывал, положив щеку на валик для головы.
Наступила тишина. Никто ничего не говорил, каждый о чем-то размышлял.
– Посмотрите на него, дрыхнет, как младенец! – сказал Солейхавуп. – Должно быть, думает, что в его годы слишком поздно учиться.
– Учиться. . . учиться! – сразу же осмелел после того, как Солейхавуп закончил свой рассказ, Планш. – Твоя история похожа на правду, но ведь это может быть простым совпадением, ты так не думаешь? Просто молния случайно попала в дом и. . .
– Ой, до чего же ты занудный! Два года назад я был на том самом месте, где мы закопали куклу. Я откопал ее. И что ты думаешь я увидел вместо нее, а?
– Ничего, конечно.
– Как же, прочисть уши и слушай, тупица.
Я увидел съежившийся, совершенно невесомый скелет, с костями не толще спички.
– Да, конечно, – уступил Планш, – но ты, наверное, копал рядом с тем местом.
– К тому же вокруг пахло гарью. И мне показалось, что в ночи я услышал поскрипывание коляски Рустуфля. Я драпанул так, как будто мне в зад вставили реактивный снаряд.
Он замолчал. И я старался больше не нарушать тишины. Поезд замедлил ход, и первые огоньки Шалона замерцали в прозрачной холодной ночи.
Старик проснулся и посмотрел на часы.
– Подъезжаем.
Солейхавуп подмигнул мне:
– Так мы договорились, господин лейтенант? Идем с вами в поезд для гражданских?
– Гражданский поезд прибывает на первую платформу, поезд для военнослужащих рядового состава прибывает на третью платформу, – объявлял железнодорожный служащий.
Солейхавуп подтолкнул меня локтем:
– Вперед, на первую. Поезд отходит через семь минут.
Мы нырнули в подземный переход. На первой платформе уже толпились пассажиры. Паровоз, шипя, выбрасывал клубы пара. В морозном воздухе чувствовался запах горящего угля и смазки. Где-то далеко, словно в пустой бочке, перекликались паровозные гудки.
– Быстрее! – хныкал Планш. – Нас засекут!
Вот и вагон первого класса. Я вскочил на подножку и тут же услышал приглушенный крик.
– Проклятие!
Я обернулся. Какой-то дежурный адъютант преградил путь моим попутчикам.
58 Анри Труайя Колдовство – Я же вам говорю, что мы с господином лейтенантом! – сокрушался Солейхавуп.
– Мы из одного подразделения, – вставил Планш. – Он не может ехать без нас.
Адъютант покачал головой:
– Ничего не знаю. Поезд для рядового состава на третьей платформе.
– Но ему нельзя нас оставлять!..
– У нас его вещи!..
– Где? В ваших вещмешках? – высокомерно парировал адъютант. – Я знаю эти штучки.
Уходите!..
– Но господин адъютант. . .
Раздался свисток. Поезд тронулся как-то нехотя и легко. Я выглянул в дверь и увидел, что Солейхавуп и Планш машут мне вслед. Постепенно их добрые огорченные лица растворились в туманной тьме, чтобы вовсе исчезнуть из вида на первом же повороте.
Истина
Виктор Татен был добронравен, и это не стоило ему ни малейших усилий. За сорок семь лет ни одно искушение не омрачило его жизнь. Даже если бы он хотел совершить что-нибудь худое, он не знал бы, как за это взяться. Ко всему чистота его помыслов была написана у него на лице и даже читалась по его одежде. Голова у него была маленькая, лицо заостренное и бледное. По центру, правда, имелись веселенькие усы чистейшего белесого цвета. Водянистоголубые глаза, как две лампочки, освещали его по обе стороны носа. А черный пиджак, узкие брюки и прочные башмаки свидетельствовали о скромности и честности их владельца.
Среди многочисленных работников администрации, в которой он исполнял обязанности начальника отдела, служащие считали его человеком элитарным и с радостью выполняли его распоряжения. Ненавидя кулуарные интриги и заговоры, он не сделал карьеру, не занял того места, которого заслуживал. Но он утешал себя мыслью о том, что лучше быть безупречным начальником отдела, чем директором, занявшим свое место благодаря подлым политическим проискам. Ему льстила его незаметность. Он довольствовался малым, никому не завидовал и работал старательно, хотя и без нездорового рвения. В его окружении свет его добродетелей воодушевлял коллег. Были случаи морального подражания среди его подчиненных. Например, сотрудник, стянувший его четырехцветную шариковую ручку, вдруг возвращал ее со словами раскаянья. Даже женщина легкого поведения, которая обычно приставала к нему на углу улицы Лаюшетт, по своей воле отказывалась от своей! подлой профессии.
Виктор Татен этому не удивлялся, так как знал, что его призвание наставлять на путь истинный своих ближних. Иногда ему казалось, что над головой у него реет позолоченный нимб, а ноги покоятся на благоухающих облаках. Но он не поддавался соблазнам гордыни.
Единственным его честолюбивым стремлением было воспитать сына по своему образу и подобию. И единственное, что заботило его, сложности, связанные с решением этой проблемы.
Нельзя сказать, чтобы юный Филипп Татен, которому было двенадцать лет, был испорченным по природе. Но не менее опасными были его мягкость, безразличие и предрасположенность к мечтательности. Самые суровые слова опадали лебяжьим пухом, так и не достигнув сердца ребенка. Поэтому учился он хуже всех в классе и чуть ли не каждый четверг ему приходилось отбывать наказание.
Виктор Татен приходил в отчаянье оттого, что сын совсем на него не походил. Он сожалел, что не породил самое себя. Жена пыталась его утешить, уговаривая, что Филипп изменится с возрастом, но Виктор Татен из-за всего этого плохо спал ночью.
В одно прекрасное утро он проснулся раньше, чем обычно, и удивился, что мадам Татен уже встала. Заподозрив неладное, он тоже встал, надел халат, комнатные туфли и обнаружил жену у постели Филиппа. Юный Филипп сказался больным и делал видимое усилие, чтобы стучать зубами. Мадам Татен, доверчивая, как все мамаши, гладила мальчишку по головке и нежно приговаривала: