Последняя его привязанность, носившая традиционное имя – Рахиль, была женщиной тоже не первой молодости, но все еще красивой, не столько увядшей, сколько потемневшей (прикрытые ее веки ассоциировались прямо-таки с черносливом) от безысходной вины перед четверкой дочерей-погодков, которых она ухитрилась без мужа прокормить и обеспечить высшим образованием на скромные доходы от все новых и новых книжек по теоретической педагогике. Теперь все дочери, что называется, стояли на собственных ногах, все жили в благоустроенных странах и все до одной были смертельно обижены на мать за то, что, когда они были детьми, она не уделяла им положенного внимания. Ты помнишь, постоянно упрекала ее то одна, то другая дочь, как я собиралась на первый урок, на карнавал, в бассейн, на пикник, и все были с родителями – одна я одна!.. Но я же в это время зарабатывала деньги на твою одежду, на твой карнавал, на твой бассейн, на твой пикник, потому и не могла прийти, уже и не отвечала последняя Рахиль, давно усвоившая, что зарабатывание такой вульгарной вещи, как деньги, не освобождает от ответственности перед потомством. Кончилось тем, что ее дочь, живущая в Канаде, выписала мать к себе в гувернантки, когда у нее возникли трудности с собственными детьми. Преступная мать отказать не посмела и, обливаясь слезами, отбыла в заокеанскую ссылку.
Пытаясь скрасить разлуку, Бенцион Шамир написал пьесу "Бунт стариков" – о том, как разъяснял он в интервью, что веками проклинаемая тирания старших над младшими сегодня сменилась обратной тиранией – младших над старшими. Пьеса большого успеха не снискала: из того, что старики всегда ругали молодежь, следовало, что они всегда были неправы. Шамиру эта логика открылась в прибрежном кафе во время вечернего разговора с заезжим американским критиком, и тот невольно отметил, что его собеседник в ртутном свете фонарей напоминает посеребренного Чаплина. Бенци тоже что-то прочел в его взгляде и осекся: а вдруг он и в самом деле превратился в старого чудака, цепляющегося за старые сказки, когда мир уже давно переключился на новые?
Он уже давно начинал жить сравнительно полнокровной жизнью, только погружаясь в очередное сочинение, в очередную фантазию, промежутки между ними пересекая так, словно это был пустынный тракт меж двумя колодцами. Но все колодцы в последнее время пересохли, и брести становилось все труднее, все несноснее…
Нужно было возвращаться к людям. И заново зарабатывать средства на старость, которая уже не только постучалась в дверь, но и шагнула через порог, отсутствие которого в израильских квартирах позволяло с большим удобством выгонять на лестницу воду резиновой шваброй, именуемой "магав".
Собственно говоря, вслед за вступившей в его жилище старостью в него постучалась и сама матушка-смерть – Бенци пришлось вновь отведать носилок, с которыми ловко управлялись два бравых медбрата, на этот раз переговаривавшиеся друг с другом о делах, уже не имеющих к страждущему ни малейшего отношения. Если родина когда-то встречала Бенци со слезами на глазах, то провожать его она явилась без всяких сантиментов.
На первый раз, как выражаются в России, он отделался легким испугом, и тем не менее нагой, освобожденный от иллюзорных излишеств мир больницы снова напомнил ему: ты никто. Не исключение. Ясновидящий маг в болотном халате видел его насквозь и прочел в его сердце все обиды и рубцы – и рубец имени Рахили, и рубец имени папы, и рубец имени Фани, и рубец имени Шимона, и рубец имени Берла, и целых два рубца имени потери его портсигара, и даже все последующие, уже, казалось, не такие глубокие, но все равно сумевшие запечатлеться даже и на очерствевшем сердце.
Операции пока не требовалось, и все-таки новый образ жизни оказался делом дорогостоящим. А средств на прислугу, хотя бы и филиппинку, которая должна была избавить его от бытовых усилий, уже явно недоставало. Время при этом работало против него – возможности зарабатывать выступлениями, поездками, статьями-однодневками неуклонно снижались, а нужда в посторонней помощи так же неуклонно росла. В обозримой перспективе забрезжил дом престарелых, порождая в его исполосованном сердце холод тем более неотвратимый, что Бенци еще очень давно убедился в своей недостаточной квалификации, чтобы суметь быстро и решительно уйти из жизни по собственной воле.
Словом, требовалась какая-нибудь прилично оплачиваемая и не слишком обременительная государственная служба.
Его старые боевые друзья занимали высокие посты во многих министерствах, однако наиболее привлекательным ему показалось культурное представительство Израиля в обновленной России. Бенцион Шамир и впрямь подходил для этой должности без всякого блата и туфты: знаток русской литературы и советского быта, несмотря на все прошлые сложности, относившийся к России с искренней симпатией как к хотя, быть может, и невольной, но все же избавительнице европейского еврейства от окончательного истребления, – и так далее.
И так далее.
* * *
Кажется, именно евреи подарили России такое истинно русское слово, как "шмон". Бенцион Шамир не желал для себя никаких послаблений и вполне сочувственно докладывал в аэропорту Бен-Гурион, куда, зачем и от кого он едет, милым строгим девушкам в форме, совсем не похожим на тех, которых он когда-то видел в Билограе. Помнится, не наделала большого шума компашка журналистов, ухитрившихся пронести в самолет сквозь таких же девушек сумку с незаряженными автоматами, – но ритуалы есть ритуалы. Гипнотические пассы, не позволяющие пробудиться от господствующей сказки.
В ординарнейшем "Боинге" компании "Эль-Аль" соседом по креслу оказался молодой человек, напомнивший Бенци "старого разведчика" с партияабадского базара. Он был уже без бинтов, при обеих руках, при костюме и плоском ежике, а оттого еще более бодрый и уверенный в себе. Судя по всему, он действительно любил пиво, но еще больше любил сказку о красивой жизни, приобщиться к которой ему удавалось единственным способом: каждые пять минут вызывать понимавшую русский язык вышколенную стюардессу и в выражениях, казавшихся ему изысканными, заказывать все новые и новые жестяные цилиндрики.
Он и с Шамиром был забавно куртуазен, хотя с каждой новой банкой это ему давалось все труднее и труднее, и из малейшей его щелочки каждый миг готово было брызнуть – нет, не пиво – упоение причастностью к могучей и прекрасной новой жизни. "В отпуске почему не выпить? – корректно обращался он к своему корректному немолодому соседу. – Если цивилизованно. По-европейски. А на работе – ни-ни. Теперь не совок! Это в совке можно было на работе квасить… – Его простоватая, неуклонно багровеющая физиономия выражала беспредельное презрение. – А у нас ведь БАНК!"
Едва ли папская стража с таким пиететом говорила о Ватикане.
– Везде чистота, пол мраморный, на диванах настоящая кожа, мы все, охрана, в черных костюмах, cо всеми на "вы"… Я бы в Израиле жить не мог – культуры нету. Я зашел в банк снять бабки с кредитной карточки, – слова "кредитная карточка" он произнес уже не благоговейно, но всего лишь аппетитно, – а там какой-то урюк развалился в кресле и ноги на другое сиденье поставил. Я ему говорю: ты, коззел, тут же люди будут сидеть!.. А дед переполошился: ты что, здесь так нельзя, миштару вызовут!.. Я уж не стал связываться. Азия!
Старый разведчик мотался в Эрец Исраэль навестить своего еврейского деда, но самого его, судя по всему, уже можно было отнести к еще одному из отпавших колен Израилевых. Россия служила для него не только средой обитания, но и каким-то обетованием, то есть сказкой, – что, собственно, и есть родина.
Но что поразительно – сказка эта была не просто о красивой жизни, но о красивой европейской, буржуазной жизни!
Что бы, интересно, сказал по этому поводу бедняга Берл?.. Ведь для него Землей обетованной была именно социалистическая Россия…
И истрепанное истрепетавшееся сердце Бенци затрепыхалось с не внушающим серьезного опасения здоровым волнением, когда приятный женский голос объявил, что через четверть часа самолет совершит посадку в столице Российской Федерации городе Москве.
Помолодевшее сердце стучалось в пригревшийся на груди жеваный портсигар неукротимого Берла, наконец-то приближающийся к столице мирового пролетариата, породившей мечту о новом Красном Сионе для бедных.
Портсигар всегда лежал у Бенциона Шамира на видном месте, нанося ему непрестанные царапинки на сердце – напоминаниями о неисполненном долге.
Смешно? Не более чем любая другая сказка.
* * *
Наконец-то со сказочной брусчатки той самой выгнувшей панцирную спину Красной площади Бенци открылись ТЕ САМЫЕ рубиновые звезды на башнях Кремля! Правда, половина красных звезд была уже расклевана утвердившимися на их месте золотыми двуглавыми орлами, однако и в сравнении с ними голубые шестиконечные звезды на флагах израильского посольства показались Бенциону Шамиру бледными и беззащитными. Особенно среди кусачей русской зимы.
* * *
Но это было ему только на руку – он не мог бы работать в России, не ощущая в ней никакой поэзии. Он не умел очаровывать тех, в ком ничто не вызывало его восхищения, то есть ничто не отдавало сказкой, а работа его прежде всего и заключалась в том, чтобы очаровывать. Это открывало возможность устраивать для более серьезных официальных лиц дружеские встречи – насколько возможны дружеские отношения между людьми, которые хотят друг друга использовать (ибо дружба – это всегда служение общей сказке). Бенцион Шамир был достаточно опытным обольстителем, чтобы осознать главный ингредиент своего, да, по-видимому, и всякого другого обаяния: чтобы очаровать женщину или страну, прежде всего не нужно притворяться – нужно наоборот раскрыть себя, каков ты есть в самой последней своей глубине, то есть в своей любимой сказке. И те, кого эта сказка очарует, тебя полюбят; те же, кто в нее не поверит, тебе не нужны.
Впрочем, и второй ингредиент был не менее важен, чем первый, – он заключался в том, чтобы угадывать и поддерживать чужие сказки, которые и люди, и народы постоянно рассказывают себе о себе же самих. Страх за любимые сказки и есть главная причина ненависти и крови, – но Бенци любовь к чужим сказкам ничего не стоила, он, наоборот, не верил ни в корыстолюбие, ни во властолюбие, твердо зная, что и золото, и власть нужны человеку, а тем более народу единственно для того, чтобы чувствовать себя героем красивой сказки. Вам простят все – богатство, почести, чины, звания, – вами будут еще и гордиться, если вы не станете покушаться на сказки того народа, среди которого живете, почти открыто говорил он российским соплеменникам, потерявшим голову от свалившегося на голову сказочного успеха.
И его, в общем-то, слушали, ибо за все золото мира нельзя купить умное, честное, всеми почитаемое зеркало, в котором ты сможешь видеть себя красивым благородным человеком. А Бенцион Шамир был именно таким зеркалом. Конечно, на него работала и репутация, то есть сказка о еврейском сиротке, сделавшемся героем войны, знаменитым писателем, а также советником и другом всех президентов, – в такое зеркало трудно не покоситься, подбрасывая пачку долларов из их немереной груды в костерок российско-израильской дружбы, раздуваемой творцами сказок – артистами, писателями, общественными деятелями – на всевозможных "культурных мероприятиях". Получить заметную роль во всемирной сказке, именуемой История, – лишь полные недочеловеки способны устоять перед таким соблазном. Бенциону Шамиру оставалось только следить, чтобы плоды еврейских благодеяний доставались преимущественно русским.
Соблазнять высокими ролями ему было проще всего под маской детской наивности большого таланта. Поддержание этой маски вовсе не было притворством – напротив, это была самая глубокая правда его души, на трехтысячном донышке которой каким-то чудом продолжала теплиться уверенность, что люди, сегодня истребляющие друг друга во имя спора, чья же все-таки Дульсинея есть прекраснейшая дама как под луной, так и под солнцем, а чья – вонючая скотница, – что эти самые люди обнимутся как братья, лишь только кто-то сочинит для них общую сказку, в которой каждая Дульсинея будет по-своему восхитительна. Более того – на еще более глубоком донышке Бенци был убежден, что такая сказка уже давным-давно всем известна, но люди просто забыли о ней, замотавшись со всякими глупостями, вроде массовых убийств и взаимных посрамлений.
И, собственно, он мог с уверенностью припомнить лишь один случай, когда его чары оказались совершенно бессильны. Иными словами, он встретил единственного человека, свободного от всех и всяческих сказок. Чистого прагматика, хотя до этого Бенци считал эту породу невозможной наравне с наядами, дриадами и дибуками. Человека сказочной судьбы, не видящего в ней ровно ничего сказочного, ощущающего ее такой же прозаической, как собственная фамилия, – Рабинович. Сема Рабинович, как его наполовину ласково, наполовину насмешливо называли в московском олигархическом полусвете. Сема… Шимон…
Желтокрылые газетенки приписывали Семену Рабиновичу неординарную биографию, в чем-то сходную с судьбой самого Шамира: еврейский сиротка, выросший в лениносранском детском доме, получив там ранние убедительные уроки нравственного и сексуального воспитания у какого-нибудь тамошнего Хили. Учился ни шатко ни валко, но все же окончил какой-никакой, то есть никакой московский институтишко; подфарцовывал на излете казавшейся вечной советской власти, загремел в армию, за взятку устроился на склад горюче-смазочных материалов и демобилизовался через год в звании серого генерала подпольной торговли бензином. Вернулся в Москву, где был вынужден в одночасье спалить на газовой плите несколько килограммов купюр, составлявших почти все его сбережения, пока явившаяся с обыском милиция звонила и стучала в дверь его съемной квартиры. События развивались на ничейной полосе исторического календаря: реальная жизнь была уже капиталистической, а законы все еще социалистическими.
Некоторое время после этого краха Сема занимался тем, что скупал тонкое индийское белье, подштанники реализовывал через барахолку, а "футболки" перекрашивал в разные попсовые цвета и с надписями "Kiss my ass" – в ту пору бурной вестернизации это считалось очень стильным – в большом количестве распространял через сеть коммивояжеров по студенческим и ремесленным общежитиям. Но в высшие сферы Рабиновича якобы ввела некая близкая к сферам бизнес-ву-мен, которая была старше его на одиннадцать лет и с которой он якобы прожил несколько лет в гражданском браке, – лишь с того времени он начал промелькивать на телеэкране, обращая на себя внимание неизменно застенчивым выражением лица провинциального еврейского подростка с безнадежно окривевшим носом и тщетно пробивающейся реденькой бороденкой.
А с какого-то времени он уже прочно утвердился на страницах журнала "Форбс" как один из самых богатых и таинственных магнатов.
Во плоти Бенци впервые увидел Сему в приемной Министерства ресурсов. Сема явился туда, по-видимому, уже в качестве единодушно избранного главы огромного оленеводческого региона – прошел к министру без доклада в сопровождении своей дамы-кон-сильери в строгом брючном костюме и с еще более строгой черной папочкой под мышкой. Минут через пятнадцать Бенци понял, что аудиенция сегодня все равно будет скомкана, и, извинившись через секретаршу, начал спускаться по лестнице. Он уже дней пять ощущал сердце с еще более неприятным чувством, чем обычно, а потому спускался медленно, и молодой паре ничего не стоило его настигнуть. Сема был явно раздражен, а дама смущена, она непрерывно оправдывалась и что-то на ходу показывала пальцем в утратившей строгость черной папочке.
Она продолжала оправдываться и у парадного подъезда, однако терпение Семы быстро иссякло. Не размахиваясь, вождь оленеводов влепил строгой даме пощечину – скорее символическую, вразумляющую, – сел в свой зеркальный лимузин и отбыл. Дама озабоченно посмотрела ему вслед, рассеянно потерла щеку, села в более скромную иномарку и тоже отбыла.
Шамира как существо бесполезное Сема не запомнил, но, познакомившись с ним на каком-то рауте, или, как выражались в Москве, тусовке, держался довольно вежливо, хотя и не проявляя особого интереса. Тем не менее Бенци счел возможным заговорить с ним о русско-еврейских делах, о той ответственности, которая ложится на плечи евреев, занявших видное положение в новой России, о том, что по ним будут судить, – словом, старая сказка о создании новой сказки. Сема слушал посланника исторической родины с обычным своим застенчивым видом еврейского шлемазла и – не возражал, не соглашался, но явно не понимал, какое отношение имеют все эти высокие материи к нему, Семе Рабиновичу. Краткое сообщение о содержании азота в верховом и низинном слое топяных и лесотопяных торфянников, похоже, вызвало бы его более живой интерес.
Во всех своих предприятиях, слухи о которых доходили до Бенциона Шамира, Сема оказывал такую изощренную расчетливость, что почти заставил стареющего инженера человеческих душ поверить в существование прагматиков – оставалось поверить в дибуков и русалок. Циники, прежде считал Бенци, самые наивные люди на земле – они воображают себя рационалистами. Правда, ему уже давно со смехом рассказывали, что Сема приобрел в Великобритании замок Айвенго и пытается возродить там нравы доброй старой Англии, – однако сами рассказчики тут же разъясняли, что все это делается исключительно для того, чтобы перенести бизнес в Соединенное Королевство, для чего и проделываются все эти заигрывания с английской аристократией: чтобы выслужить английское гражданство, а еще лучше – рыцарское достоинство. Шамир тоже посмеивался, пока не прочел в газете, что Сема возродил в своем замке рыцарские турниры и на одном из них получил смертельный удар копьем: наконечник, с которого слетел предохранительный деревянный шар, вошел ему в левый глаз и вышел за ухом, поскольку Рабинович как истинный рыцарь без страха и упрека сражался с открытым забралом.
"Вот прекрасная смерть!" – подумал Бенци бог знает почему по-французски.
Вернее, понятно почему – здесь и в самом деле была уместна наполеоновская напыщенность, с такой прожигающей ненавистью изображенная Львом Толстым в его гениальном романе, которому Бенци когда-то посвятил целую главку в своей докторской диссертации (немцы у Толстого отнюдь не выглядели расой господ).
Мнимые рационалисты, придя в себя подвел он итог, отпав от неразумных коллективных сказок, подпадают под власть сказок индивидуальных, еще более сумасшедших.
И позавидовал Семе: ему-то самому не светил такой красивый уход…