Тель Авивские тайны - Нина Воронель 12 стр.


"Чего я не хочу?" - всполошилась она, почуяв за обидой Дунского что-то серьезное.

Дунский собрал, наконец, листки и неловко поднялся:

"Чтобы я прочел тебе свою повесть про массажный кабинет".

"Ты написал повесть?" - восторженно взвизгнула Габи.

"Ну, может, не повесть, а рассказ", - заскромничал Дунский

"Написал повесть, а мне ни слова?"

"Я хотел сделать тебе сюрприз, - довольный произведенным эффектом Дунский немедленно смягчился и снова сел. - Так читать?".

"Только не слишком торжественно", - поспешно согласилась Габи, устраиваясь поудобней, но тут же передумала и села по-турецки, уменьшая таким образом опасность заснуть в самый неподходящий момент. Дунский набрал в грудь большую порцию воздуха и начал:

"РУССКИЙ САМОВАР

Терпеть не могу резиновые перчатки - они стесняют мою свободу. Уместно, конечно, спросить, о какой свободе может идти речь, если я обречена целый день драить чужие полы и унитазы".

"Так это про твою уборщицу!" - догадалась Габи.

"Только не перебивай! - вспыхнул Дунский. - Дослушай до конца, а потом высказывайся!".

Габи с опаской покосилась на пачку листков в его руке - пачка была не мелкая, так что о скором сне не приходилось и мечтать. А Дунский уже набирал разбег:

"Но я убедилась, что свободу ограничить легко, зато ограничение свободы не знает границ.

Здорово я это закрутила, правда? Это я еще умею - ведь не всегда же я была поломойкой. Когда-то я была маменькина дочка-белоручка. Даже имя мои родители мне дали возвышенное - Нонна, чтобы с младенчества поставить меня на верный путь"

"Так ее и зовут - Нонна?" - не удержалась Габи, но Дунский притворился, что не слышит. Он все больше увлекался собственным текстом, незаметно увлекая за собой и Габи.

"А верный путь для еврейской девочки в России - эти искусство, искусство и только искусство. Так что в той жизни я закончила Московскую консерваторию и работала дирижером детского хора при Дворце культуры милиции.

Но то было в той жизни, а полы я мою в этой.

Ну кто б в Москве мог поверить, что в земле обетованной я сделаю карьеру поломойки? Не то, чтоб у других полы мыть, я для собственной квартиры уборщицу нанимала, чтобы руки не портить. А теперь только и делаю, что порчу - потому что не терплю резиновые перчатки. Да мне и не жалко - ведь только мои шершавые руки обеспечивают мне пристойный заработок, на который я могу содержать маму и Никиту.

Когда мне предложили убираться в массажном кабинете "Русский самовар", Никита очень возражал, - он сразу заподозрил, что массаж там никто делать не собирается и что самовар - это фикция. Насчет массажа он оказался прав, но самовар у нас был настоящий, - расписной, с трубой и с маленьким чайничком для заварки. Стоял он в прихожей, на специальном пьедестале, а чего символизировал - неизвестно. Чай из него никто не пил, клиент

к нам ведь не за чаем приходил! Но это несоответствие никому не мешало - ни девушкам, ни клиентам.

А когда Никита узнал, сколько мне будут платить за уборку, оно и ему мешать перестало. Никита, конечно, тоже мог бы заработать - мойкой окон, например. Но он объявил, что не должен себя ронять, он не путана какая-нибудь, а артист! Будто кому-то в этом мире нужны артисты! Вот путаны - те действительно нужны, я в этом убедилась: от клиентов отбою не было. Если бы я рассказала, кто да кто сюда захаживал, мне бы, пожалуй, не поверили.

Но это все было потом, а поначалу, когда я приходила в кабинет убираться, там уже не было ни девок, ни клиентов. Я начинала уборку в восемь утра, чтобы к трем все закончить. Ключ мне не доверяли, я звонила условным звонком, мне открывал один из хозяев - или Красавчик Женька, или Бандит Тамаз - и впускал в квартиру.

Женька был ленинградский приблатненный шалопай, - там он фарцевал и сутенерил, а, может, и сам на панели прирабатывал - при его невинной девичьей красе это было бы в самый раз. Но шарики у него крутились неплохо. Он быстро сообразил, что, чем самому под фонарем стоять, выгоднее организовать экспорт - импорт секс-товара.

А Тамаз был обыкновенный разбойник, силищи непомерной. В Грузии сидел в тюрьме за ограбление с убийством. Потом боролся за выезд на историческую родину как ущемленный на почве антисемитизма. Он боролся не от большого ума - у него и малого не было - просто кто-

то научил его поставить на верную карту Приехал он сюда героем-отказником и - давай качать права. Но его тут быстро раскусили и сняли с довольствия. Так что у него другого выхода не было, как вернуться к старой, верной профессии. Там его Женька и подобрал в какой-то канаве, и определил на должность главного вышибалы. Без вышибалы в ихнем деле и дня не прожить.

Никто из них, конечно, мне не исповедовался, но я быстро восстановила картину путем сопоставления обрывков их разговоров - в основном, ссор, когда язык бежит впереди мысли - и собственной богатой музыкальной фантазии. Время на фантазии у меня было с восьми до трех, потому что в работе моей требовалась ловкость рук, а не острота ума. А ум мой, пока не полностью заторможенный моим новым социальным статусом, все еще продолжал по инерции крутить свои постепенно ржавеющие шестеренки.

День мой начинался с выгребания мусора, которого за ночь набиралось столько, словно тут полк солдат побывал. Всюду валялись окурки, грязные стаканы и горы использованных кондомов на выброс. Я, дурочка наивная, до того и не представляла, что кондомы бывают всех цветов радуги, с перьями, с гребешками, со стеклярусом! Иногда попадались такие красавцы, что хоть на голове их вместо шляпки носи. Особо увлекательные образцы я мыла "экономикой" и приносила домой показать своим".

Тут Габи снова не сдержалась и перебила:

"Ты бы и впрямь парочку домой принес - для интереса!"

"Ну не мешай!" - взмолился Дунский. - Мне очень важно, чтобы ты выслушала все подряд, от начала до конца".

Габи прикусила язык и все же прилегла - было уже ясно, что дело это долгое, и заснуть Дунский все равно не даст.

"Мама каждый раз приходила в восторг, а Никита страшно огорчался - ему все время казалось, что меня могут вовлечь в массажные дела. И впрямь некоторые клиенты очень даже на меня зарились, хоть я и не первой молодости. Ведь вкусы бывают разные - кому нравится поповна, а кому - попадья. Но с клиентами я познакомилась позже - к тому времени любовь к моей зарплате давно победила в душе Никиты неприязнь к моей работе. А платили мне хорошо, потому что у меня оказалась легкая рука на уборку.

Никита даже начал намекать, что пора бы купить ему печь для обжига керамики.

- Если у меня будет печь, - приставал он, - я окуплю все расходы и буду содержать не только тебя, но и нашу дорогую Шарман.

Так он называл мою маму - Шарман - с французским акцентом, чтобы подчеркнуть, как он ею очарован. Мама, конечно, млела от восторга и тоже выступала:

- Ты обязана помочь Никите встать на ноги!Художник должен творить, а не прозябать!

- Спасибо, Шарман, - застенчиво шептал Никита, - только вы меня понимаете!

Ну да, она его понимает, а я нет! Можно подумать, что печь, в конце концов, купила ему она, а не я. И порой вообще неясно, кто ему дороже - я или наша неотразимая Шарман! Смешно, правда? Но кто знает мою старую красотку-мать, тому вовсе не смешно: пусть ей под семьдесят, но она еще на все способна - ведь у нас в роду женщины с годами становятся только краше. А что до Никиты - если он на меня польстился, значит у него есть склонность к дамам гораздо старше его. А тут уж какая разница, насколько старше - на десять лет или на тридцать?

Честно говоря, их романтические отношения и по сей день сводят меня с ума! А тогда, перед покупкой печи, это было просто невыносимо: они целые дни напролет ворковали как два голубка. Я даже подумывала как-нибудь в разгар рабочего дня смотаться домой и застукать их на месте. Но не успела - внезапно обстоятельства в нашем "Самоваре" переменились роковым образом.

Прихожу я как-то утром, звоню в дверь условным звонком, Тамаз мне отворяет, а внутри, вместо привычной тишины - шум, говор, визг. В прихожей навалены чемоданы и сумки, и в салоне полно девок:

все сонные, злые, сидят, развалясь в креслах. А одна, темноглазая, с короткой платиновой стрижкой, стоит у окна, нога на подоконнике, - подоконники в салоне были низкие, на уровне колена. Была она как птица, готовая к полету, хоть лететь было некуда, все окна у нас были забраны литыми чугунными решетками - а перед ней извивался Женька - хватал за руки, заглядывал в глаза.

- Ну, чем плохая квартира, - бормотал он, - мы тут все устроим, будет лучше прежней!

Платиновая на него сверкнула глазом - такая и убить может:

- Что ж, - и работать тут, и жить?

- А чем плохо, - заюлил Женька, - на дорогу время не тратить!

- А закон такой есть, - отрезала Платиновая. - Не блядуй, где живешь, не живи, где блядуешь!

Все заржали, и тут я услышала неповторимый, знакомый мне смолоду смех, высокий и ломкий, как ножом по стеклу. Я обернулась и увидела их обеих, Дину и Зойку, - они стояли в дверях кухни.

Хоть я давно их не видела, но сразу узнала. И глазам своим не поверила - может, это у меня галлюцинация как скрытая форма ностальгии? Потому что при виде этих девчонок - впрочем, уже и не девчонок, а молодых кобыл, - на меня нахлынула вдруг вся моя забытая московская жизнь. Так хорошо, так сладко нахлынула, - с рухнувшими надеждами и со слезами, с запахом сирени по весне и с хрустом снега по морозцу, я даже почувствовала щекой ворсистую влажность высокого воротника своей давно не существующей шубы из настоящего меха, которую я справила себе в первый год своего первого горького замужества. Время остановилось, и кинолента памяти прокрутилась на десять лет назад. На этой ленте молодая женщина, как две капли воды похожая на меня, шла по заснеженному двору с моим первым мужем, и вдруг со смехом, высоким и ломким, как ножом по стеклу, под ноги им выкатились на маленьких лыжах две нимфетки, Беляночка и Чернявочка, и все четверо кубарем полетели в высокий белый сугроб. Чернявочка первая выбралась из снежной кучи, встала над моим мужем на колени и выдохнула ему в лицо:

- Меня зовут Зойка, а ее Дина, мы знаем наизусть все ваши стихи.

Я не сомневаюсь, что они бросились нам под ноги нарочно, - ведь мой первый муж был молодой, подающий надежды поэт по прозвищу Поэт (с большой буквы) и его обожали школьницы. Мы с ним жили в маленькой однокомнатной квартирке на первом этаже писательского дома, где все жильцы были писатели. Это даже трудно представить человеку из другого мира - дом, в котором все жильцы как один - писатели, ну вроде как наш бардак, где все девушки - однозначно профессиональные бляди. Одна только Зойкина мама ничего не писала: она работала при нашем доме дворником, - зимой сгребала снег, а летом полола и окапывала цветочные клумбы. И хоть отец Дины был весьма процветающий драматург, почти что классик, верховодила в их дружбе Зойка, которая лучше всех знала, с какой стороны хлеб намазан маслом.

Хоть я давно не видела этих девчонок, они не настолько изменились, чтобы я могла их с кем-нибудь спутать. Они тоже меня сразу узнали и шарахнулись в кухню. Они, наверно, подумали, что я зашла зачем-то на минутку - откуда им было знать, что я работаю в этом заведении уборщицей? Это было так же невероятно, как и то, что они работали тут блядями.

Платиновая тем временем продолжала выступать, пока Тамаз не шепнул Женьке что-то на ухо. Женька обернулся, увидел меня и тут же воспользовался, чтобы сменить тему. Он обнял меня за плечи как лучшую подругу и провозгласил: - Знакомьтесь, девочки, это наша Нонна! Девочки уставились на меня, недоумевая, на хрена я им нужна. Но Женька быстро разъяснил:

- Она убирает за вами ваше дерьмо.

Глаза девочек сразу заволоклись пленкой безразличия - им было без разницы, кто за ними убирает. Глаз было четыре пары: кроме Платиновой, все светлые, сероголубые, с разной примесью зелени и серебра. Я им спела:

Над дорогой смоленскою как твои глаза

Две вечерних звезды - голубых моих судьбы!

Три пары серо-голубых дрогнули и помягчели, а Платиновая без слова повернулась на каблуках и шагнула в кухню, откуда навстречу ей вышла Зойка. Она уже смекнула, что должность моя долгосрочная и прятаться от меня бесполезно, она тихо встала у Женьки за спиной и, глядя мне в глаза, приложила палец к губам: молчи, мол, молчи! За плечом ее появилась Дина и повторила тот же жест - взгляд у нее был умоляющий.

Вот жизнь-карусель, какие бывают встречи! Сколько лет я их не видела, Беляночку и Чернявочку? Они и тогда были хороши, а за эти годы стали еще краше - Зойкин неведомый папаша был азиатский чучмек, отчего глаза у нее были длинные и раскосые под гладкой смоляной челкой. А в Дине русско-еврейская смесь переливалась всеми оттенками золота - особенно прекрасна была мелкая россыпь веснушек, более темных, чем волосы и глаза.

В те далекие дни они частенько захаживали к нам в квартиру - не ко мне, конечно, а к Поэту. Заходили они всегда вдвоем, Зойка выступала впереди, зажав тетрадку со стихами в трепетной руке, Дина маячила у нее за спиной.

- Можно, я почитаю вам свои новые стихи? - прерывающимся голосом спрашивала Поэта Зойка.

Поэт вскакивал из-за стола и изображал глубокий интерес:

- Читай, читай! - он очень дорожил вниманием нимфеток.

Пока Зойка читала ему свою детскую чушь, он ощупывал взглядом все холмики ее полудетского тела - не потому, что был у него особый эротический зуд, а потому, что согласно своему поэтическому образу он всегда должен был играть серенаду на туго натянутой сексуальной струне. Ну он и играл, бедняга, пока не надорвался.

У Дины с Поэтом точно ничего не было - она жила по принципу "умри, но не давай поцелуя без любви", а за Зойку я бы не поручилась. Тем более что как дочь дворничихи она всегда старалась подняться по социальной лестнице, хоть и в краткосрочной блядке, но с повышением. Я к ней за это никаких претензий не имела, мне к тому времени про Поэта все уже было ясно, так что мы были даже как бы подружки, именно с ней, а не с Диной - у той были смертельные принципы и на дружбу тоже.

Впрочем, в этой, в каком-то смысле загробной, жизни все прошлые страсти-мордасти уже потеряли всякий смысл. Смысл имела только сегодняшняя реальность, сколь бы бессмысленной она ни представлялась, на первый взгляд.

Почуяв напряжение за спиной, Женька обернулся. Лица моих девчонок тут же приняли выражение сонной скуки - как у всех. Они меня в упор не узнавали - что ж, не хотите, как хотите, мое дело убирать. Я взяла свои ведра и швабры и прошла на кухню. Только я вышла из салона, как девки завопили все разом. Разобрать, что они кричат, было трудно, только одно слово прорывалось, повторенное много раз: "паспорта, паспорта, паспорта!" Потом Женька сказал что-то предостерегающе и на миг

стало тихо. Поспешно затопал Тамаз - его ни с кем нельзя спутать, он ходит как слон, - и кухонная дверь с треском захлопнулась посреди фразы. За дверью закричали снова.

Они бы так и скандалили до вечера, но я кончила свое дело и стукнула в дверь, что пора, мол, мне пылесосить в салоне. Девок мое присутствие не смутило, и они продолжали наступать на Женьку:

- Почему это нас всех под домашний арест?

- Она хотела сбежать, пусть она и сидит под арестом!

- Мы-то тут при чем?

- Знаю я вас, блядей, - сказал Женька, - все вы одним миром мазаны: сегодня одна в окно лезет, завтра - другая.

- А ты плати, как договаривались, - всхлипнула сероглазая дылда, которую все называли Танюша-Хныкуша, - никто и не побежит.

- А я не плачу, что ли? - огрызнулся Женька. - Вон у вас чемоданы от долларов лопаются.

- Но треть ты нам еще не доплатил! - отпарировала Зойка.

- А ты помалкивай, сучка, я твою роль в этом побеге еще не выяснил, - ответил Женька, и Дина потянула Зойку прочь из салона.

На Дине было кимоно с длинными рукавами. Когда она подняла руку, рукав соскользнул к плечу, и я увидела на ее золотистой коже два огромных черных синяка. И тут до меня дошло, что это Дина пыталась убежать, - конечно, она! - уж ей-то точно было тут не место! Дина перехватила мой взгляд, и губы ее опять дрогнули предостерегающе - молчи!

Молчать я умею - хранение тайн стало моей второй профессией, если первой считать мытье полов, а хоровое пение списать как хобби. Сперва я скрывала от мамы, что развожусь с Поэтом - она его терпеть не могла, но разводов не одобряла. Маму за это время выставили на пенсию из больницы, где она 20 лет заведовала кардиологическим отделением, и она из разряда просто красоток перешла в разряд бывших красоток. Такой переход не способствует ни улучшению характера, ни расцвету материнской любви. Так что возвращение от Поэта к маме не сулило мне ничего хорошего. Но жить с Поэтом я тоже не могла - он был человек крайне нервный, а я даже врагу своему не пожелаю оказаться в постели с нервным мужчиной, на неустойчивую психику которого давят возлагаемые на него с юности большие надежды. Деваться мне было некуда, и, в конце концов, я сбежала из писательского дома назад к маме.

Поселившись с мамой, я стала скрывать от нее своих промежуточных кавалеров, так как она совершенно помешалась на идее бабского соперничества со мной. Стоило мне привести кого-нибудь в дом, как она тут же надевала свое самое завлекательное лицо и начинала смеяться мелким горловым смехом, который был бы неотразим, если бы она была моя дочь, а не я - ее.

Потом я долго скрывала от нее Никиту - предвидя ее реакцию на его молодость и художественную неустроенность. Но скрыть его навечно было невозможно, и в один прекрасный вечер мне пришлось привести его и выдавить из себя:

- Мама, познакомься, это мой новый муж.

Мама на секунду оцепенела, а потом подбоченилась, приподнялась на носках и запела, вихляя задом:

По аллеям цветущего парка

С пионером гуляла вдова,

Пионера вдове стало жалко,

И вдова пионеру дала.

Отчего, почему, растолкуйте вы мне,

Пионеру вдова отдалась?

Потому что у нас каждый молод сейчас

В нашей юной, прекрасной стране!

Надо отдать должное Никите, он не растерялся. Он улыбнулся ей своей кроткой улыбкой и спросил:

- Когда это мы с вами гуляли по аллеям цветущего парка?

- При чем тут я? - исключительно глупо спросила мама.

Назад Дальше