"Во всем, что ты хочешь! Только не прикасайся!"
Габи сжалилась, опустила палец и затосковала без всякого перехода: "Рассказ, конечно, гениальный, но славы он тебе не принесет, Ни славы, ни денег. Зачем надо было писать про массажный кабинет? Написал бы что-нибудь трогательное, душещипательное..."
"Ну что, к примеру?".
"Что-то вроде сказки о Золушке. Я недавно видела по телевизору передачу про одну девушку, которая считалась самой некрасивой в своем классе. Она была очень бедная и такая длинная, что ее прозвали "вешалка". Она носила убогие платья, которые сама перешивала из старья, и никто никогда за ней не ухаживал. И вдруг она попалась на глаза фотографу из журнала мод, и ее сделали моделью. На одном показе в нее влюбился английский граф, женился на ней, и теперь она одна из самых богатых женщин Англии. Ей принадлежат четыре загородных дворца и роскошная квартира в центре Лондона. Представляешь, еще три года назад она, чтобы не умереть с голоду, торговала овощами на рынке, а теперь, застенчиво улыбаясь, признается, что очень любит дорогие бриллианты. И покупает их в свое удовольствие. Написал бы ты о ней, и я тоже могла бы покупать бриллианты в свое удовольствие! А ты потратил свой талант на блядей!".
Дунский начал было возражать, но на улице внезапно поднялся ужасный шум - завыли пожарные сирены, заголосили полицейские визжалки, и, обгоняя друг друга, мимо дома помчались машины скорой помощи.
"Ого, сколько их! Три, четыре, шесть, восемь - начала было считать Габи, но быстро сбилась. - По-моему, не меньше десяти. Уж не твой ли массажный кабинет горит?".
"Вряд ли, - вдруг сник Дунский. - По-твоему, не успел я дописать, как он загорелся? Неужто ты веришь в силу слова?".
"Давай сходим, посмотрим! - позабыв про усталость, предложила Габи, но Дунский отказался. Он вдруг вспомнил, что у него с утра маковой росинки во рту не было:
"Ты, кажется, предлагала мне гречневую кашу?".
Они сели за стол и, дружно прикончив всю кастрюлю каши, без сил рухнули в кровать и заснули, невзирая на вой сирен и тянущийся из окна запах гари.
Наутро Габи проснулась поздно - занятий у нее в тот день не было, и незачем было лихорадочно вскакивать с постели, наспех натягивать одежки на влажное тело и, держа в одной руке чашку кофе, другой безжалостно раздирать щеткой намертво спутавшиеся за ночь волосы. Она протянула руку к подушке мужа и с удивлением обнаружила, что подушка пуста.
"Дунский! - крикнула она, - ты в уборной?"
Но Дунский не отозвался, Тогда Габи преодолела приступ утренней лени и босяком прошлепала в уборную - там тоже было пусто. Дунский исчез, не оставив даже записочки. А ведь он обычно спал по утрам гораздо дольше, чем Габи - особенно с тех пор, как стал профессиональным безработным. Что бы это могло значить?
Надеясь, что эта загадка как-нибудь разъяснится, Габи стала было шарить в буфете в поисках кофе, но вспомнила, что вечером в доме не было ни крошки съестного. Уж не отправился ли Дунский за покупками, хоть уверял ее, что истратил всю свою подкожную заначку на массажный кабинет? В ожидании она пристроилась у окна. Хотя только верхняя часть его возвышалась над уровнем тротуара, ноги прохожих видны были во всей красе, и она сразу узнала походку Дунского, еще до того, как опознала его джинсы и сандалии.
Ноги в джинсах не просто шли, они парили над грязными плитами, устилавшими тротуар у них под дверью, почти не касаясь этих плит сандалиями. Еще не видя лица мужа, она уже знала, что он чем-то сильно взволнован. Он вихрем влетел в квартиру, с грохотом скатился по каменной лесенке, ведущей от двери вниз, и поднял над головой газетный лист:
"Вот! - выдохнул он и швырнул газету Габи. - Читай!"
Габи развернула газету, и не увидела на первой странице ничего интересного - обычный набор: левые клевали правых, правые - левых.
"Что стряслось, - русская армия вошла в Тель-Авив?".
Дунский нетерпеливо выдернул у нее газету - "Главного не видишь!" - и поспешно зашелестел страницами. Ненужные он швырял на пол с таким остервенением, будто это были его личные враги, а нужная все не находилась.
"Да где ж она? Где она? Только что тут была!".
"Может, ты обронил ее по дороге?" - робко предположила Габи, заранее предвидя гневный взрыв. И не ошиблась - глаза Дунского округлились и рот искривился, готовый произнести нечто крайнее и оскорбительное, но тут, к счастью, пропавшая страница отыскалась в самом конце газеты, рядом с объявлениями о пропавших собаках.
"Вот, читай! Сама убедишься!"
Габи потянулась прочесть, но он не решился доверить ей такое ответственное дело. И начал читать сам:
"Пожар в борделе, расположенном на тель-авивской улице Бен-Игали, не повлек за собой сильных разрушений.
Все работницы дома под красным фонарем остались живы, впрочем, как и их клиенты, которым в эту ночь явно не повезло. Пять пожарных нарядов, прибывших на место происшествия в течение короткого времени, локализовали очаги возгорания и спасли от огня перепуганных "девушек".
Тель-авивская полиция начала расследование, инцидента. По версии стражей порядка - вполне возможен вариант преднамеренного поджога заведения, с целью заставить "мадам" платить по счетам".
"Ты, что ли, сам это написал?" - усомнилась Габи.
"Ты забыла, что ни одна газета меня не печатает?".
"Так откуда они взяли твою идею?".
"Из жизни, дорогая, из жизни! - Дунский скомкал газету, швырнул ее на пол и начал в восторге пинать ее и подбрасывать в воздух, как футбольный мяч. - Только убогие души считают, что литература должна отражать жизнь! Только убогие! Мы с Набоковым с этим не согласны. Нет, мы с этим категорически не согласны! Мы держимся противоположного мнения: жизнь, этот великий плагиатор, создает лишь бледные копии литературного оригинала!".
Габи, изловчившись, выхватила газетный комок, и, аккуратно его разгладив, перечитала заметку о пожаре в публичном доме.
"Выходит, ты действительно Черный Маг, Дунский. Только, пожалуйста, умоляю, не пиши в другой раз о том, что в Тель-Авиве произошло страшное землетрясение!".
Глава третья
ЛЮБИТЕ ЖИВОТНЫХ
1.
Ждали поэта Перезвонова, заезжую знаменитость высокого полета. Поэт запаздывал и застолье откладывалось. Тоскливо поглядывая на нарядно накрытый стол, проголодавшиеся гости небольшими стайками клубились вокруг лакированного подноса с крекерами и сырами, окаймленного колоннадой разноцветных бутылок.
В конце концов женщины устали от затянувшегося стояния с бокалами в руках и дружно выпорхнули на балкон - щебетать и сплетничать. А мужчины заговорили о политике. А о чем бы еще? Не об искусстве же им было говорить в этой комнате, так густо увешанной картинами, что не было видно стен. Картины были выстроены строго по линейке, - все, как на подбор, яркие, в крупных размашистых мазках, купленные по случаю - Габи сразу определила опытным глазом - у бродячих художников, робко звонивших по вечерам у двери.
Стандартный дверной звонок Ритуля давно заменила мелодичным двузубчатым колокольчиком - пусть в живописи она разбиралась слабо, зато искусством быта владела, как ... как чем, черт побери? Габи порылась в закромах памяти, но там нашлись только пыльные глупости, вроде "птицы для полета", и ничего приятного на вкус. Смирившись, Габи взяла крекер и ткнула вилкой в растекшуюся по тарелке маслянистую мякоть камамбера. Ничего не зачерпнув, вилка бесплодно проскрежетала по пустой, прочерченной голубым фарфоровой поверхности, на что Ритуля отреагировала мимолетным поворотом шеи - без взгляда, словно клюнула. И опять повернулась к Дунскому.
Дунский о политике не говорил принципиально, чтобы подчеркнуть, как все в этой стране ему чуждо. И потому Ритуля завладела им с легкостью - искусство летучей интеллектуальной беседы было составной частью искусства быта наравне с умением сервировать стол. Ради такой беседы Ритуля стригла ежиком проволочные свои кудряшки у Лидии, самой модной парикмахерши Тель-Авива, и обильно опрыскивала их купленными в Париже духами "Диориссимо" фирмы "Кристиан Диор". Ради такой беседы расставляла она на смуглых плетенной соломки салфетках, купленных в Мексике, купленные в Лондоне тарелки с голубыми разводами, и ограничивала их строем бокалов венецианского стекла. Купленных, конечно, в Венеции - где же еще прикажете покупать венецианское стекло? "Ах, мы так растратились! Так растратились!".
"Становлюсь злюкой, становлюсь сукой!" - честно сформулировала Габи и подцепила шелковистую мякоть камамбера указательным пальцем, благо никто на нее не смотрел. Она старательно облизала палец - а может, вся беда была в том, что никто на нее не смотрел? Она этого терпеть не могла.
Ритуля продолжала ворковать с Дунским, почти касаясь губами его уха. Даже на расстоянии терпкий настой "Диориссимо" раздражал носоглотку Габи - и как только он, с его постоянными жалобами на аллергию, это терпит?
"Верить в Бога, так вот просто верить и все, - увы, на это я неспособна. "Бисквиту" подлить? По секрету от всех. "Бисквит" я держу только для близких друзей".
Марки коньяков Ритуля изучила не хуже, чем фразы для интеллигентных бесед. Дверца бара скрипнула интимно, тягучим темным золотом плеснулась жидкость из пузатой бутылки.
"Коньяк следует наливать на дно высокого бокала и греть в ладони - вот так".
Дунский греть коньяк не стал, однако и пить не спешил. Он задержал бокал у самых губ, чуть касаясь языком края стекла, - глаз его Габи не видела, но взгляд, соответствующий ситуации, знала наизусть, как и прочие его штучки. Так хорошо она его знала, так подробно, что могла бы срежиссировать все его игры на двадцать лет вперед.
Ритуля и себе налила на донышко:
"Но вот язык звезд - совсем другое дело. В язык звезд я верю, я воспринимаю его всей кожей", - в подтверждение своих слов она провела пальцем от шеи вниз, до края глубоко вырезанного декольте. Дунский последнее время увлекался астрологией. Он сглотнул "Биквит" с донышка и коснулся пальцев Ритули - как она умудряется сохранять ногти, посуду она в перчатках моет, что ли? Боже, какая глупость - посуду она вообще не моет, для этого у нее есть посудомоечная машина!
Ответа Дунского Габи не расслышала, потому что в мужском углу голоса вдруг взорвались, зарокотали, рассыпались мелкой шрапнелью. Понять ничего было нельзя, - все говорили разом, никто никого не слушал, но одно слово, "демократия", выплеснулось из общего гула и, нигде не задерживаясь, запрыгало над головами, как мячик. Лица у всех были потные, ожесточенные, ни одной привлекательной морды, - не то что пофлиртовать, даже просто подразнить никого не хотелось. Они все были так оголтело озабочены устройством - устройством карьеры, устройством квартиры, устройством государства, устройством устройства. Один лишь Дунский выпал из этой повальной игры - хоть иврит у него был неплохой,он принципиально говорил только по-русски, зарабатывал гроши, составляя гороскопы, и в свободное время, которого у него было хоть отбавляй, составлял тщательный каталог своей обожаемой коллекции ключей и замков, с трудом вывезенной когда-то из России.
"Уволь меня от этой мышиной возни, - брезгливо морщась, отвечал он на упреки Габи. - Уехал - умер. А что нужно человеку на том свете?".
"На том свете человеку нужна посудомоечная машина", - возражала ему Габи, на что он только пожимал плечами и оставлял ей в раковине гору грязной посуды.. Ритуле, правда, он сейчас объяснял свое безделье не совсем так, как жене:
"Увы, я родился под знаком Льва. А лев должен быть только первым, - ни третьим, ни вторым, а именно первым, или уж лучше никаким".
Ритуля согласно кивала, создавая турбулентные завихрения "Диориссимо":
"Как это верно! Как верно! Уж лучше никаким!" Соглашаясь с Дунским, она прекрасно знала, что быть пятым, и даже седьмым не так уж плохо, - даже и сто пятый, такой, как ее Борис, мог позволить себе венецианское стекло и мелодичный дверной колокольчик, который уже почти час упорно молчал, не возвещая о прибытии долгожданного гостя. А Дунского она видела насквозь, хоть с удовольствием с ним кокетничала. Для кокетства он подходил куда лучше, чем для семейной жизни, - бедная Габи, бедная, бедная Габи, как несладко ей с ним приходится! Впрочем, она не стоит жалости, уж слишком много о себе воображает, вон битый час сидит одна, в стороне от всех, ни с кем и словом перекинуться не желает - и правильно, о чем ей с нами, убогими, разговаривать?
Ритуля снова повернула на миг голову и клюнула Габи взглядом . От этого остро неприязненного взгляда швы вдруг начали расползаться на новой, впервые надетой золотистой блузке Габи, - неужто опять купила на размер меньше? И волосы встали дыбом на затылке - а ведь перед выходом пять минут начесывала! И кожа вокруг глаз набухла внезапно, намекая на возраст и морщинки, а руки сами спрятались под стол, чтобы скрыть недостаточно любовно отполированные ногти. Ничего иного не оставалось, как встать и, независимо покачивая бедрами, выйти на широкий балкон, откуда доносился женский щебет. Ритулин взгляд остро кольнул в спину, подкашивая коленки и выворачивая внутрь слишком высокие каблуки нарядных сандалет.
Балкон, весь в цветах и плетенных креслах, был сервирован для уюта и любви. Женщины расселись в таких позах, которые наиболее выгодно подчеркивали элегантные линии новых туалетов - хоть внешне все вели себя по-дружески цивилизованно, соревнование за первенство туго натягивало над балконом напряженные нити много-фигурного силового поля. Разговор не умолкал ни на миг - все говорили разом. Поскольку они ничего друг дружке не сообщали, слушать им было необязательно - они просто совместно перебрасывались звонкими стеклянными бусами, то и дело роняя отдельные бусинки и рассыпая в воздухе разноцветные хрусталики смеха.
"Здесь кожа портится быстро, из-за климата..."
"За рулем на шоссе - такое блаженство, лучше, чем в постели с любовником..."
"Зачем мне мясорубка? Всегда можно купить молотое мясо..."
"Каждые полгода я набавляю ей десять процентов, но она все равно недовольна..."
Фразы не пересекались, они текли без запинок по параллельным руслам, не прерываясь и не смешиваясь, - общение с женщинами всегда сильно подтачивало феминизм Габи. Водоворот голосов закружил ее, сбивая с толку - на шоссе приятней, чем в постели с любовником, если, прокручивая мясо в мясорубке, каждые полгода добавлять из-за климата десять процентов. На десяти процентах розы и азалии внезапно сникли в знойном вечернем воздухе, а стеклянные бусинки слов рассыпались среди кресел и затаились за цветочными горшками. Все вдруг замолчали и уставились на Габи. Нужно было срочно прощебетать что-нибудь на их птичьем языке, что-нибудь такое, бессмысленное, необязательное и и невесомое, но ничего, как на зло, не приходило в голову.
Габи вдохнула воздух поглубже и выпалила первое, что пришло в голову, - то, что весь вечер там гвоздило и ни на миг ее не оставляло:
"У нас в школе скандал. Мой лучший студент котенка повесил во время съемок - для художественного эффекта. Боюсь, его теперь выгонят, а он там единственный, который чего-то стоит".
Идиотка! Нашла, с кем делиться своими тревогами! Яркие лица над смуглыми вырезами ярких платьев колыхнулись прочь от нее - какая сила дернула ее за язык? Подведенные глаза встретились над опавшими лепестками и обменялись согласным мнением о ней: "Чего от нее еще ждать? Чтобы быть в центре внимания, готова придумать любую мерзость, вплоть до дохлой кошки!" И тут же откатились прочь, исключив Габи из заколодованного круга нанизывательниц бус.
Добрая половина сознательной жизни Габи ушла на запоздалые сожаления. Ну зачем она полезла к ним с этим дохлым котенком? Разве нельзя было по-простому: "Ах, Ализа, какое дивное платье! Так тебе к лицу!". И все бы заулыбались, закивали, приняли бы за свою и впустили в оранжерейное дамское братство - а точнее, сестринство. Или может, подружество? Впрочем, не все ли равно? Главное, что не впустили. Не захотели совместно нанизывать и рассыпать стеклянные бусы, а оставили одиноко топтаться в дверном проеме между комнатой и балконом, на нейтральной полосе и между перестрелкой мужских голосов и перезвоном женских.
Габи так бы и превратилась там в соляной столб, если бы не выручило долгожданное двузубчатое кукование дверного звонка. Не дослушав Дунского, Ритуля ринулась открывать: "Наконец-то!". Дунский не обиделся на такое очевидное предпочтение. С наблюдательной позиции у балконной двери Габи был хорошо виден настороженный блеск его очков - он ждал Перезвонова. Губы его, выпукло очерченные сердечком, - не из-за этих ли губ Габи, не разобравшись толком, смолоду выскочила за него замуж? - что-то шептали, готовили приветственную речь.
Речь эту он сочинял уже дней десять, - с тех пор, как Ритуля пригласила их на свой прием для избранных. Их, собственно, для того и пригласили, чтобы обеспечить Перезвонову подходящего собеседника, - ну кто еще, кроме Дунского, мог быть на уровне Перезвоновской эрудиции? Кто еще мог бы небрежным бархатным говорком определять вехи развития русской культуры?
"Эмиграция, батенька, это стиль нашей российской словесности, столь же полноправный, как романтизм или реализм. Эмиграция внутренне присуща русской литературе. Ведь вы - поэт истинно русский, - вы были эмигрантом и дома, не правда ли? Так что здесь ничего для вас не изменилось, кроме разве гастрономического изобилия и разнообразия марок спиртного".
Тут должна была возникнуть естественная пауза, чтобы Перезвонов мог ответить - согласиться или возразить, неважно. Важно, что он был бы потрясен тем, какие умы таятся здесь, в отдаленной жаркой провинции за семью морями, ну пусть не за семью, а всего лишь за двумя, но все равно отдаленной и жаркой. Дунский бы выслушал его с почтительной, хоть и несогласной улыбкой эрудита, а потом, как опытный теннисист, перехватил бы Перезвоновский мяч и послал бы его через сетку под неожиданным стремительным углом. А преуспевшие зубные врачи, инженеры и профессора математической лингвистики слушали бы эту беседу авгуров, затаив дыхание, хоть Дунского привезли сюда на чужой машине и зарабатывал он почасовые копейки внештатно вычитывая одну из бессчетных зачуханых газетенок на русском языке.
Но напрасно Дунский ровными вдохами втягивал в легкие воздух, налаживая голосовые связки, - Ритуля, как выскочила отворять дверь, так и не возвращалась. Из-за увешанной тряпичными куклами деревянной перегородки, отделяющей прихожую от гостиной, доносились всплески Ритулиного голоса, неожиданно пронзительные и даже, вроде бы, истерические. Второй голос, мужской, которому все не удавалось проникнуть с лестницы в квартиру, никак не мог быть голосом знаменитого русского поэта - слишком он был картав и по-одесски певуч.
Безобразие это продолжалось так долго, что мужчины начали понемногу стихать и прислушиваться, и даже два-три цветка с дамской клумбы заколыхались в дверном проеме за спиной Габи. Ритулино сопрано выкатилось на лестничную площадку и запричитало там на высоких нотах, но натиск картавого баритона преодолел сопротивление сопрано, и оба они в конце концов затрепыхались в узком волноводе прихожей.
"Немыслимо! Почему именно сегодня? - Ритулин голос взвился аккордом, похожим на рыдание. - В такой день!"
Певучие перекаты баритона затопили было следующую Ритулину фразу, но конец ее все же прорвался пронзительным заклинанием: "Поэт... знаменитый поэт...из Парижа-а-а!".