Мы внимаем всему, что бы Крисси ни сказала: во-первых, из уважения к ее недавней утрате, во-вторых, из-за ее знакомства с Твигги. А у меня есть и третья причина. Вот уже несколько месяцев она - главное лицо всех моих фантазий, в них она совсем голая и наяривает не за страх, а за совесть.
Деннис слоняется по мастерской, хватает тюбики с краской - выжмет каплю на руку и оботрет о джинсы.
- Глянь, - говорит он, тыча в свои штаны. - Вот оно - искусство!
А что, оно и неплохо - в тридцать пять ты художник, живешь в трендовом Хампстеде, прямо посреди комнаты у тебя широченная кровать (постель смята, на простыне бурое пятно засохшей крови, и не то чтобы маленькое) и спелая девчонка шестнадцати лет, по которой все мы, а я в особенности, помираем, и к тому же ты еще пишешь себя нагишом.
- Не трогай краски, - говорит Лемберг.
Ага, вот он и заговорил. И знаете что? Он с нами одного поля ягода. Так что у него не особо и повыкамариваешь: он знает, кто мы, а мы знаем, кто он. В Лондоне для этого человеку достаточно открыть рот.
Мы курим травку.
- Домашнего производства, - говорит Лемберг.
- Видели бы вы, как у него там устроено, - поясняет Крисси. - Комната вся как есть обтянута фольгой, павильонное освещение - он его в одном театре, который закрылся, раздобыл.
- А вам гашишное масло доводилось пробовать? - спрашивает Лемберг. - Вот этот я обмакнул в масло. От него сразу начинаешь глюки ловить.
- Что-что? - спрашивает Деннис. - Уж не хотите ли вы сказать, что от этого зелья следует ожидать галлюцинаций?
- Ожидать-то следует одного, а последовать может совсем другое, вот оно как.
- Весьма глубокомысленно, - ответствует Деннис.
Спустя десять минут Деннис мне говорит:
- Час длинных носков настал.
Он имеет в виду, что настало время, когда наркота пробирается в колени, спускается до икр и давай драть в тех местах, где кончаются носки, если, конечно, ты носишь длинные носки. Лемберг подвалил к Крисси, лезет целоваться. А она лицо его отпихивает, но всем своим видом показывает: "погоди, вот они уйдут, тогда уж…" Ну мы и ушли.
На улице я глянул на волоски на своей руке, обычно их не разглядеть, а тут на́ тебе - нива колышется.
- Это масло все увеличивает, - говорит Деннис, когда я описал, что да как. - Она обостряет восприятие.
И пяти минут не прошло, как мне приспичило водрузить на нашей школе израильский флаг.
Я воображаю - не пропадать же обостренному восприятию, - как над Брондсбери, Куин-парком и Паддингтоном полощется по ветру большущая сине-белая звезда Давида. На прошлой неделе Оуэн (религиозный наставник) отдубасил меня своей "кошерной дубинкой" за разговорчики на уроке. А еще больше меня обозлил Биглхоул: он глумился надо мной в спортивном зале. Я пришел не в черных, как положено, а в красных шортах.
- Вулфсон, - сказал он, - тут тебе не еврейский показ мод.
И такое в порядке вещей у нас в школе (Коэн, стань у мусорного ведра - тебе место среди отбросов), где социально-опасные недоумки из Килберна учатся вместе с еврейским хулиганьем из Уиллесдена и Уэмбли.
Дело за малым: где раздобыть флаг? Деннис - он хоть и сметливый, но непрактичный - с ходу предлагает: надо украсть. Украсть так украсть, вот только где? Мы стоим перед домом с синей табличкой, в нем двести лет назад жил Джон Китс.
Деннис говорит:
- Где ты в последний раз видел израильский флаг? Я имею в виду там, откуда его можно спереть?
В голове что-то брезжит, и я топчусь вокруг да около. Знаю, куда лежит мой путь, но идти туда мне не так чтобы хочется. Тем не менее я говорю:
- В синагоге, на бар мицве твоего двоюродного брата Нормана. Ты что, забыл? Позади него, когда его вызвали поднимать Тору, развернули флаг.
- В чем дело? - орет Деннис, сам он думает, что говорит шепотом.
А я распластался как рыба на блюде на одной створке большого шестиугольного витража - мы ухитрились открыть его, пользуясь длинным шестом. Я вскарабкался по бетонной стене, руки, одежда у меня изгвазданы в краске, она шелушится. Жмусь лицом к рыжей гриве Льва Йеуды. Витраж в металлических переплетах, чувствую я, того и гляди треснет. Я перегнулся пополам, но протиснуться в окно не могу. Я думаю о рычагах, о том, что в физике я ни бум-бум (у меня - 26 %, у лучшего в классе - 97 %; прилежание - С; вывод: ленивый и неспособный), лечу головой вперед и - бах - плюхаюсь на мягкие стулья синагоги.
Нас опередили. В синагоге полный разгром. Повсюду раскиданы страницы, вырванные из молитвенников, на полу валяются разодранные в клочья талиты. Одна из красных бархатных завес перед ковчегом располосована бритвой, располосованы и пухлые кресла, где восседают попечители синагоги в блестящих цилиндрах и фраках.
Я впускаю Денниса через боковую дверь. Он озирается по сторонам.
- Тут кто-то порезвился всласть, - говорит он. - Флага не видел?
Его бесчувствие ужасает даже меня.
- Дело серьезное, - говорю я.
Мы по-быстрому осматриваем синагогу - в основном, они резали и рвали все, что попадется под руку. Черную свастику эта сволота намалевала только на одной из торцовых стен: видно, у них с краской было не густо. И тут нас обоих, причем одновременно, осеняет: если сейчас войдут, нам не миновать долго-долго объяснять, что мы тут ни при чем.
Мы уже собираемся уйти (sans флага), как слышим стон. Доносится он, судя по всему, из-за труб органа. Тяжкий мужской стон. Мы забираемся на хоры и обнаруживаем там сторожа. Лицо у него побитое, в синяках, под каждой ноздрей полумесяцем - полузасохшая кровь.
- Я пытался их удержать, - говорит он. - Сволочи. Явились из парка. И зачем только такое творить?
Деннис оглядывается вокруг, глаза его вот-вот заполыхают. Я уже такое видел - глаза у него загораются гневом и нетерпением, и это почти всегда означает, что сейчас он начнет крушить все подряд.
- Знаешь, где флаг? - спрашивает он.
- Да на черта нам сейчас флаг? - говорю я, еще минута - и мы как пить дать сцепимся (в таком случае мне несдобровать).
Некоторое время мы со сторожем прибираемся. Деннис отправляется в подсобку - искать флаг. Я запихиваю разодранные полотнища в ящик под чьим-то креслом. Но мне быстро надоедает прибираться, и я пристраиваюсь на стуле, читаю: "Не пожелай красоты ее в сердце твоем, и да не увлечет она тебя ресницами своими, потому что из-за жены блудной обнищевают до куска хлеба". При чем тут кусок хлеба? Я пытаюсь представить себе ресницы Крисси Макналли, но у меня ничего не получается. Брови - да, средней густоты, светлые. Значит, у нее светлые волосы повсюду? Не исключено.
Сторож говорит, что пойдет звонить в полицию. Тут появляется Деннис с флагом (я рассчитывал, что флаг будет побольше). Деннис уже прикрепил его к древку. Я спрашиваю сторожа:
- Мы хотим ненадолго позаимствовать ваш флаг - вы не против?
Он пожимает плечами, как бы говоря: "Какое это теперь имеет значение?"
За синагогой простираются поля Гладстон-парка. Мы разворачиваем флаг и припускаемся бежать - флаг развевается позади как средневековая хоругвь. За нами увязывается пара-тройка бродячих собак; Деннис их отгоняет - изловчается пнуть прямо в пасть. Дети качаются на качелях, выстраиваются в очередь к каменному фонтану. Вдали, за грязноватым прудиком, где плавают утки, над плакучими ивами, над тонкими серебристыми верхушками берез изгибается радуга. По-видимому, пока мы были в синагоге, прошел дождь. К нам подкатывается крохотная девчушка. Она говорит:
- А я знаю, как собачки разговаривают.
Раз-другой тявкает, потом рычит и под конец громко лает.
Мы долго ждем автобуса у здания электрической компании на Уиллисден-лейн. Из-за флага нас не впускают в автобус. Там - контролер.
- Что, если автобус вдруг остановится? - говорит он. - Неровен час - проткнете кому-нибудь легкое.
Кондуктор добавляет:
- Вернее, вгоните пассажиру кол в сердце.
Деннис говорит:
- Или воткнем копье вам в задницу.
И мы идем пешком.
По дороге я пытаюсь завести с Деннисом разговор о чем-нибудь существенном. Я вот что хочу понять: чего ради красотке шестнадцати лет предаваться телом и - как знать - не исключено, что и душой, такому типу, как Лемберг? Что ему от нее нужно, ясно как день: он хочет задушить ее в своих объятиях. Ну а Крисси-то что нужно?
Конечно же, у меня тут особый интерес. Как только кончился траур по Ухарю ("Перепашем кости мертвецов"), мне довелось разок станцевать с Крисси медленный танец в "Звездочке", танцзале, что в Гринфорде. На ней была черная мини-юбочка и полупрозрачная розовая блузочка, сквозь нее просвечивал "лифчик-безлифчик" - так поименовала эту штуку Крисси. С одной стороны, она казалась неосязаемой, как розовый туман, с другой - на весь вечер оставила свой след на мне, все равно как на песке.
Я поднял эту тему в разговоре с Деннисом, но быстро смекнул, что его нисколько не интересует, отчего да почему что происходит. Он сразу переходит к делу и берет быка за рога. Будничность - вот тот надежный канат, по которому он предпочитает карабкаться наверх. Скажи я сейчас, а меня так и тянет сказать: "Расхотелось мне вывешивать флаг, за этот день случилось много такого, что я еще не успел переварить", он бы на меня наехал.
Как-то Деннис принес в школу топор. И на большой перемене изрубил свою парту на куски. Поначалу я решил, что это выпад как выпад, пусть он и хватил через край, против храма науки. А потом понял: он пытался пробить закованное льдом море внутри себя. Мы рассовали куски досок по сумкам, смотались с уроков и повышвыривали их один за другим на платформы закрытых станций Куинзбери и Кэнонз-парк, северного конца старой линии метро Бейкерлу.
Но неужели мне и впрямь нужно вот это вот? Вандализм и авантюры? Все лето меня не покидала мысль, как бы переменить жизнь, переключиться. Увлечения у меня возникали и сникали так же неожиданно, как эрекция у подростка, и все, соответственно, опять же сводилось к твердости и мягкости. Первая - воплощением ее был Деннис - меня отпугивала, в общем и целом по темпераменту и нраву мне ближе вторая. В душе я хочу окружить девушку, ну да, Крисси Макналли, самыми затасканными и избитыми атрибутами любви.
Нет-нет, поймите меня правильно, я видел то бурое пятно на кровати Лемберга, знаю все о коварстве плоти. Более того, мои познания в этой области целиком почерпнуты из непристойных шуток, скверного качества фотографий в журнальчиках, что валяются в парикмахерских, и убогих граффити. В прошлом году, желая что-то противопоставить пошлости, к которой я все больше склонялся, отец в пятницу вечером потащил меня в маленькую сефардскую синагогу в лондонском Ист-Энде. Хотел, чтобы я послушал, как хор стариков поет "Песнь песней" (я, конечное дело, переиначил это в "Пенис пенисов"). Но хотя я слушал и учил про лисенят и про груди, как молодые серны, пасущиеся между лилий, и про то, как важно с медом моим есть соты мои, понятием о возвышенной любви я не проникся. А теперь, когда я вышагиваю по Солсбери-роуд с этим дурацким флагом, бледные лучи солнца заботы и любви, таившегося весь сезон, начинают пробивать окутавшие меня густые тучи грубости и похоти.
И я наконец понял, что мне нужна не так Женщина-Крыса, как Женщина Крисси. Постель Лемберга напомнила мне, что одно с другим взаимосвязано, но я принимаю решение подойти к этому гибриду не с подростковым нахрапом, а поэтически. И вступая на путь к "мягкости", говорю Деннису:
- Знаешь, мимо чьего дома мы прошли там, в Хампстеде?
- Нет.
- Китса.
- На черта мне это знать?
Собственно, ничего другого я и не ожидал, но то, что я об этом заговорил, само по себе знаменует новый этап.
Мы подходим к школе. Дело идет к вечеру. Неугомонное солнце жарит вовсю - оживляет пейзаж. У Денниса рыжие волосы, цветом в солнце, это меня угнетает, и я говорю:
- Почему бы тебе не поднять флаг самому?
- Ты что? - вскидывается он. - Для чего же мы перли черт-те откуда?
И давай меня заводить - напоминать о разных гадостях, которые чинили против нас учителя.
- Вспомни, как Фанни в пятницу не захотела освободить Слесса от уроков пораньше? А как Фогуэлл отшвырнул тебя к стене, когда прочел записку от твоего отца с просьбой отпустить тебя для подготовки к бар мицве?
Примеры не больно убедительные, и Деннис сам это знает. Плевал он на то, что Слессу, вместо того, чтобы сесть на автобус, пришлось топать километров восемь до своего ортодоксального дома. А когда я шмякнулся о стену, он смеялся заодно со всем классом.
- Нет, - говорю я. - Орудуй сам. С меня хватит.
Деннис тут же приступает к делу. А я - недолго - смотрю на себя со стороны, все равно как на природное явление. Тайный голос нашептывает: "Настоящий мужчина действует решительно и без промедления: он должен показать своему напарнику, что тот трус".
Деннис перекидывает флаг через забор и перемахивает через него сам. Я так понимаю, что ему надо залезть на крышу спортзала, а на это требуется время, затем пробраться к зубчатой башне, на которой укреплен флагшток. Так что минут двадцать у меня есть.
Я иду в Куинз-парк, направляюсь к эстраде. Решаю отыскать там местечко в тени, растянуться, поразмышлять. В парке ни души, что довольно неожиданно: день-то сегодня нерабочий. И тут мне становится ясно, в чем заковыка. Около игровой площадки сгрудилось человек двадцать парней. В руках у них мотоциклетные цепи, украденные из сарая клюшки для гольфа, длинные палки. Они навалились на меня прежде, чем я успел смекнуть, что надо бы дать деру. Среди них два-три психа из соседней школы, я их узнал.
Поначалу мне кажется, что это они такую игру затеяли. Один из них, homo Kilburnus stupidens, говорит:
- Я думал, евреям в этот парк вход воспрещен.
А его приятель, их вожак, паренек с обманчиво простодушной россыпью летних веснушек на лице и вытатуированным на голой груди павлином подтверждает:
- Ясное дело, воспрещен.
- В таком разе с какой такой стати он тут? Ты ведь еврей. Ты - вонючий еврей, так или не так?
Я говорю:
- Так.
И не потому, что я такой храбрый и не из вызова, а просто потому, что скажи я хоть "Прекрасное пленяет навсегда", хоть "Пошел ты, я - епископального вероисповедания", последствия будут те же.
Только не думайте, что я не трушу, держусь молодцом, чего нет, того нет. Я трясусь, обливаюсь потом, съеживаюсь в ожидании удара. Происходит некоторая заминка: Веснушки рыцарственно вызывают меня на бой. Я говорю: "Благодарствую, нет". Тогда он засаживает мне в лицо медным кастетом. У меня хватает ума упасть и прикрыть голову руками. Пинки, болезненные, сильные, сыплются по почкам, один приходится по голове - уж не сломали ли мне пальцы? Я молю Б-га, чтобы они не взялись за клюшки с железными головками. Кричу, задыхаюсь, истекаю кровью. На какой-то миг мне кажется, что они отстали, я захожусь кашлем - при каждом вздохе в горле что-то клокочет и булькает. Но им этого мало. Двое растягивают мои руки в стороны, третий прижимает что-то к спине. Нож! Я воплю что есть мочи. Они смеются. Гады, все до одного покатываются со смеху. Кто-то говорит:
- А теперь вали отсюда.
Я бегу, из носа у меня каплют кровь и сопли. Нож в спину мне, похоже, не засадили. Я ощупываю спину - ничего не чувствую. Добегаю до питьевого фонтанчика и пью, пью, пью. Стаскиваю майку, чтобы утереться, и тут вижу, в чем было дело. На белом поле написано "ЖИТ"; "Т" вместо "Д", это что - издевка или просто безграмотность? Я натягиваю вымокшую майку. Теплынь такая, что можно бы обойтись и без майки, но меня оголили, и мне хочется прикрыться.
В тени серой шиферной крыши спит мой телохранитель. Израильский флаг - я-то воображал, что он будет триумфально виться по ветру блистательным островком сопротивления посреди моря вражды, - поник в безветрии рано наступивших сумерек. Как мне ни хочется, обвинить Денниса в том, что со мной стряслось, я не могу. Нас вышвыривают в этот несущийся неведомо куда мир совершенно беззащитными, и нам остается только принимать удары, когда они на нас обрушатся. А они уж точно обрушатся.
Я пытаюсь осмыслить произошедшее и, пока иду к автобусной остановке, мне это более-менее удается. Меня корежит от злости и беспомощности, что да, то да. Какое-то время я пытаюсь посмотреть на то, через что мне пришлось пройти, с точки зрения раненого воина. Говорю себе: не так уж это страшно - после футбольного матча тоже выходишь избитый и измочаленный, большой разницы здесь нет. Но тут же дают знать о себе почки, саднят распухшие губы. И вдруг из глаз - надо же - градом льются слезы. Боль ничего не возмещает. В ней обида, уязвленность и ничего больше, и когда им тебя донять и пронять, они выбирают сами. К Лембергу я возвращаюсь уже затемно, так как не сразу вспоминаю, где он живет. На иссиня-черном небе отпечатались грузные облака, тепло ушло вместе с солнцем. Дверь открывает Крисси, при этом она не выказывает никакого удивления, только спрашивает: "Подрался?" За ее плечом я вижу Лемберга за работой. Он дает указания нагой натуре - тощей девице с длинными черными волосами и коническими, как солонки, грудями. По-видимому, собирается ее писать. Когда я прохожу в дверь, девица принимает позу, Лемберг подходит к ней, передвигает ее руки-ноги.
Крисси ведет меня мимо художника за работой. В той части мастерской, что служит кухней, над столом висит яркая лампочка без абажура. А я хочу туда, где темь. И надо бы как-то дать им это понять, потому что Крисси, после того как я смыл с лица засохшую кровь и осмотрел ссадины на лбу и щеках, возьми да и скажи:
- Хочешь смотаться в киношку?
В хампстедском "Эвримене" мне бы, наверное, перепало часа полтора подержать ее за руку, и все равно я с ней не пошел.