Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски 15 стр.


"То, что сильное душевное страдание, неожиданные и ужасные события часто ведут к безумию, я объясняю себе следующим образом. Каждое подобное страдание как действительное событие всегда ограничено настоящим, то есть оно проходит и потому еще не безмерно велико. Невыносимо тяжелым оно делается лишь тогда, когда становится постоянной мукой; в качестве же таковой оно опять-таки есть только мысль и потому находится в памяти. И вот когда такое горе, такое болезненное сознание или воспоминание столь мучительно, что становится совершенно невыносимым и человек должен изнемочь от него, тогда угнетенная природа хватается за безумие как за последнее средство к спасению жизни: столь сильно терзаемый дух как бы разрывает нить своей памяти, заполняет пробелы фикциями и таким образом спасается в безумии от душевной боли, превосходящей его силы, - подобно тому как отнимают пораженный гангреной член и заменяют его деревянным" (Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление).

Есть люди, которые не могут вынести болезненной реальности и прячутся в абсолютно вымышленном мире, теряются в своем сне, где лезвие клинка боли не просто притуплено, а сам клинок полностью расплавлен; теряются во сне, который обещает исполнение всех желаний, а желания растекаются или, наоборот, сходятся в одной точке, пребывая в блаженном покое. Были такие люди в Гнезде: лежали на кроватях с улыбкой, трепещущей на губах. Они выглядели оторванными от мира, словно им только что позволили пройти через врата рая или вернули их в утробу матери.

Затягивая узел на шее, Жерар де Нерваль вспоминал свои стихи:

Моя одинокая звезда мертва - и моя, осыпанная блестками лютня,
Несет Черное солнце Меланхолии.

В безумии не существует разницы между тем, что во мне, и тем, что вне меня; в безумии целые миры существуют во мне, в то же время самые важные части моего Я оторваны от меня, они где-то там, не-мои или мои, но другие имеют власть над ними.

В Гнезде были палаты, из которых больные никогда не выходили, - это были палаты, где десятки тел лежали неподвижно или яростно рвались из ремней и цепей, удерживающих их. Именно этих больных называли "опасными". Доктор Гете иногда позволял нам заходить в палаты, где пациенты лежали неподвижно или же брыкались, - мы всматривались в эти задумчивые лица, обезумевшие лица, лица, выражающие ужас и испуг; они смотрели на нас изнуренными глазами, пустыми глазами, глазами, полными страха, восхищения, безумной радости, беспричинной ненависти и беспричинной любви, глазами, полными отвращения и сладости; они сжимали губы в молчании, выпячивали их в изумлении, процеживали сквозь них едва слышимое слово, благословляли или проклинали, кричали от боли или радости.

В безумии связь между Я и реальностью обрывается, и Я создает собственную не-реальность под влиянием своего бессознательного. Те, кто утратил связь с реальностью, не продумывают свою судьбу, они просто живут, они - и есть судьба. Быть безумным означает быть своей собственной судьбой, не осознавая себя как Я.

Место, куда помещали пациентов Гнезда, которые должны были вскоре умереть, мы называли "комната для смерти". Однажды Клара отвела меня в эту длинную комнату, пропитанную запахом смерти. Запах живой разлагающейся плоти, запах фекалий, запах пота и среди всего этого смрада - тела, извивающиеся в ожидании смерти, и тела, которые ждут ее в оцепенении. Несколько человек, лежа на матрасах на полу, мучительно задыхались. Было холодно, но мне казалось, что в этой темной комнате что-то испаряется. Глядя на людей, к которым приближалась смерть, я подумала, что в смерти все люди разные и все похожи: все испускают дух, выдыхая, но каждый выдыхает по-своему.

Клара сказала мне:

- Никогда не забуду первую смерть, которую здесь увидела. В столовой во время обеда голова Регины опустилась рядом с тарелкой с супом, будто она просто заснула.

Когда кто-нибудь в Гнезде умирал, весть распространялась из одного конца больницы до другого, и каждый передавал ее своим особым способом - мямля или четко произнося, тихо шепча или крича во весь голос, торопливо бормоча, будто пытаясь обогнать мысль, или медленно выговаривая, будто желая выпустить все мысли на свободу.

Есть люди, которые больше не могут ориентироваться во времени. В их внутреннем мире некоторые мгновения, некоторые картины, некоторые события покинули свои гнезда и поменялись местами в прошлом; перемешались даже прошлое, настоящее и будущее; перемешалось даже то, что было, и то, чего не было. Некоторые из этих людей пытаются упорядочить время, определить, когда что было, а что было до, а что было после, и что было когда-то давно, и что уже было, а что может быть сначала, и что действительно было, а чего не было. Прилагая столько усилий, они чувствуют, что все их попытки напрасны, что они не могут найти свое место во времени.

Есть люди, которые больше не могут ориентироваться в пространстве. Некоторые из них не знают, что близко, а что - далеко; другие не различают вперед и назад, право и лево, верх и низ; третьим кажется, что все вокруг них расширяется и давит на них; есть и такие, для кого все, находящееся в пространстве, исчезает, поэтому дотрагиваются до всего, что попадет им под руку: до стен, предметов, земли - а им все равно кажется, что ничего из этого не существует.

Часто, в часы, отведенные для отдыха в парке, в Гнездо приходила мать Генриха. Генрих был неподвижен, так как его разум не мог приказать телу двигаться. Целые дни он проводил в кровати, и только когда наступало время отдыха в парке, санитары приподнимали его, подталкивали, и он двигался, словно робот, делая резкие шаги, пока его кто-нибудь не толкал. Его вели по коридорам больницы, затем подводили к скамье, придавливали плечи, и он садился.

Все его движения были какими-то механическими. Он смотрел в одну точку, даже когда приходила его мать. Она садилась рядом, клала свою ладонь поверх руки Генриха и говорила ему что-то с такой теплотой и спокойствием, что можно было подумать, будто она не знает о состоянии сына. В эти мгновения, проведенные с сыном, глаза женщины светились изумительной пылкостью, она отражалась и в шевелении старческих губ, которые произносили слова, и в движении той руки, которая не покоилась на руке сына, а нежно и весело взметалась в воздух, следуя интонации речи. Она смотрела на своего сына и, казалось, видела лицо такое же живое, как и ее собственное. А зрачки Генриха оставались неподвижными, словно вокруг него ничего не было, словно и его самого не было. Когда наступало время возвращаться в палаты, санитары брали Генриха под мышки, и он поднимался, потом они подталкивали его в спину, и он шагал механически, резко передвигая ногами.

Как только сын исчезал в здании, его мать вставала, и выражение ее лица полностью менялось (на него вдруг опускалась тень несчастья, не нового, только что пережитого, а привычного несчастья, которое больше не вызывало ужаса, но терпелось с мучительным спокойствием), и она, устало глядя перед собой и изнуренно двигаясь, направлялась к выходу из Гнезда.

Будто бездна разверзлась между теми, кто считает себя нормальным, и теми, кого эти нормальные объявили безумными. Люди, стоящие на берегу нормальности, часто чувствуют себя чужими, но знают, что разделяют один и тот же берег и одну и ту же реальность. На том, другом берегу каждое человеческое существо живет в своем собственном мире, потому что безумие наступает, когда Я отрывается от реальности, распадясь в себе, и создает свою собственную не-реальность. Между берегом нормальных и берегом безумных не существует моста. Иногда кто-нибудь с берега нормальности заглядывает слишком глубоко в себя или в бездну и уже не может оторвать взгляд. Что-то толкает его к самому краю, и он падает. Падает в бездну, но не исчезает в ней, а оказывается на берегу безумных. Иногда кто-нибудь с берега безумных перестает смотреть без конца в себя и в бездну и каким-то чудесным образом оказывается на противоположном берегу. Между берегами не существует моста, но все же некоторые люди перемещаются с одного берега на другой. Хотя они не погибают в бездне, они тем не менее проходят через смерть: переход с берега безумных на берег нормальных или с берега нормальных на берег безумных - то же самое, что и переход из одного мира в другой.

"Если слишком долго заглядывать в бездну, однажды бездна может заглянуть в тебя" (Фридрих Ницше. По ту сторону добра и зла).

Старуха и ее сын гуляют по парку Каннефельд в Базеле. По лицу можно видеть, что для него все бесконечно далеко, все будто из прошлой жизни, из чьей-то чужой жизни - книги, которые он написал, беседы, которые вел, воспоминания о днях, которые прожил, и ночах, которые проспал. Если бы он видел окружающее сквозь мутное стекло, возможно, вспомнил бы, что когда-то жил этой жизнью, но для него его прошлое скрыто во мраке или, по крайней мере, он сам во мраке в это мгновение, а свет, озаряющий его прошлое, ослепляет его, вместо того чтобы помочь увидеть. Между этим существованием сейчас и прежним словно пролегла смерть, стерев все, что было раньше.

В какой-то момент, пока они медленно идут по парку, сын обращает внимание на садовника, срезающего розы, и начинает трепетать всем телом, на его до этого пустом лице появляются чувства, будто то, что он увидел, затронуло какую-то нить внутри его, нить, ведущую ко всему, что было когда-то и чего уже нет. Он не может проследовать за нитью назад, к тому, кем был раньше, и тот, кем он был раньше, не может добраться до того, кем он стал. Это колыхание нити всего лишь растревожило его чувства, неясные воспоминания, и он заплакал. Заплакал, как малое дитя. Его мать достала носовой платок, вытерла ему слезы, а затем и сопли, которые потекли по его густым усам.

- Не плачь, Фридрих… Не плачь, - сказала она ему, снова взяла его за руку и повела по парку.

В часы, когда убывает свет,
когда, завистливо зеленея, серп месяца
взрезает пурпурную высь
и крадется в ночь, -
возненавидев день,
на каждом шагу украдкою
срезая своим серпом
стебли роз, чтоб поникли,
чтобы во тьму поникли, -
так я поник и сам:
из безумия истины,
из ежедневных желаний,
устав, заболев от света,
выпал
вниз, в вечер, в страну теней,
Единою Истиной
Опаленный и алчущий, -
вспоминаешь ли ты, вспоминаешь ли ты,
раскаленное сердце,
свою тогдашнюю жажду? -
не ведать впредь никакой
Истины!
Быть глупцом! Быть пиитой!

Фридрих Ницше. Дионисийские дифирамбы. Глупец! Пиита!

Однажды Винсент Ван Гог написал своему брату письмо, в котором рассказал о лечебнице в Сен-Реми:

"Уверяю тебя, мне здесь неплохо, и я пока что не вижу оснований переезжать в какую-нибудь другую лечебницу в Париже или его окрестностях. У меня маленькая комнатка, оклеенная серо-зелеными обоями, с двумя занавесями аквамаринового цвета с набивным рисунком - очень бледные розы, оживленные кроваво-красными полосками.

…Я в значительной мере перестаю бояться безумия, когда вижу вблизи тех, кто поражен им, тех, каким в один прекрасный день легко могу стать я сам. Раньше они внушали мне отвращение, и я приходил в отчаяние, вспоминая, какое множество людей нашей профессии… Так вот, теперь я думаю обо всем этом без страха, то есть считаю смерть от сумасшествия не более страшной, чем смерть, например, от чахотки…

Хотя есть и такие больные, которые постоянно кричат и обычно бывают невменяемы, здесь в то же время существует и подлинная дружба. Они говорят: "Мы должны терпеть других, чтобы другие терпели нас". Высказывают они и иные столь же здравые мысли, которым пытаются даже следовать на практике. Все мы тут отлично понимаем друг друга. Я, например, умею иногда договориться даже с одним пациентом, который на все отвечает нечленораздельными звуками…

Если у кого-либо случается припадок, остальные ухаживают за ним и следят, чтобы он не нанес себе повреждений. То же относится к людям, впадающим в буйство: если затевается драка, старожилы заведения тотчас разнимают дерущихся. Правда, есть здесь и такие, болезнь которых протекает в более тяжелых формах, - они либо нечистоплотны, либо опасны. Этих содержат в другом отделении.

Помещение, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров.

Вчера нарисовал довольно редкую и очень большую ночную бабочку. Ее называют "мертвая голова", и отличается она удивительно изысканной окраской: цвет у нее черный, серый, переливающийся белый с карминными рефлексами, кое-где переходящими в оливково-зеленые…

Ее пришлось умертвить, чтобы написать, и это очень обидно: насекомое было так красиво!.."

Иногда брат навещал меня в клинике Гнездо. Доктор Гете всегда радовался, когда приходил его коллега доктор Фрейд. Они долго разговаривали, и их беседы часто превращались в небольшую ссору. Я не принимала участия в их дискуссиях, только прислушивалась к интонации, наблюдала за мимикой их лиц, отмечала движения их рук.

Однажды у доктора Гете родилась идея устроить в Гнезде карнавал. Карнавал должен был повеселить нас, а также пополнить кассу больницы за счет посетителей. Несколько недель мы готовились к большому событию. Принимать в нем участие не могли только насильники, маньяки, нимфоманки, а также те, кто неподвижно лежал в кровати.

- А почему я не участвую в карнавале? - протестовала Августина, проводя языком по губам.

- Потому что мы сказали: нимфоманки останутся взаперти в своих палатах во время карнавала, - объяснил доктор Фрейд.

- Это нечестно, - бубнила Августина. - Нечестно.

Все в Гнезде - кроме дискриминированных - на протяжении нескольких недель жили ради карнавала - мы ждали его с таким нетерпением, будто это было не событие на один вечер, а поворот, после которого для всех нас начнется новая жизнь. Доктора позволили нам самим решить, какие костюмы надеть, и мы шили их вместе. Мы разговаривали о костюмах и шили их, будто создавали новое тело.

- Вот, - сказал Карл, считавший себя Наполеоном, поглаживая треугольную шляпу, которую только что доделал. - Я вновь восстановлю империю, - добавил он.

Каждый выбирал себе одежду в соответствии со своим вымышленным или же желанным миром. Для тех, кто верил, что является кем-то или чем-то другим, но мир этого не признавал, - например, Томаса, который вдобавок к хламиде просил разрешения надеть на карнавал крест, или Ульрики, которая требовала настоящих бриллиантов для своей диадемы, или Йоахима, который настаивал на вертеровских желтых панталонах и синем фраке, - одежда стала подтверждением их существования, измышленного ими в своей не-реальности. Остальные, те, кто не хотел быть чем-то другим в этом мире, но хотел быть тем, что он есть, в каком-то ином мире, готовили одежду, предназначенную защитить их от этого мира, - они делали кольчуги или накидки из проволоки, похожие на клетки. Готовили костюмы, способные помочь им бороться с этим миром, - в них они представали опасными животными или чудовищами из какой-нибудь фантасмагории. Готовили одежду, предоставляющую им возможность сбежать из этого мира, - делали крылья, чтобы улететь, или кроили одежду, которая не была одеждой, а просто тканью, покрывающей передвижную стену, гроб или камень.

Я каждый день ходила в комнату, где шились костюмы. Однажды, когда я наблюдала, как другие меряют, режут, шьют, доктор Гете спросил меня:

- Почему ты еще не начала готовиться к карнавалу?

- Просто не знаю, во что мне переодеться, - ответила я.

- Ах, - сказал доктор Гете, - карнавал - это не переодевание, это преображение. Вопрос не в том, во что я хочу одеться на карнавал, а в том, во что я хочу преобразиться. Чем я хочу быть, чтобы не быть тем, чем не хочу, но чем являюсь, - вот главный вопрос.

- Чем я хочу быть. - Это был не вопрос, я словно хотела сказать: "Я ничем не хочу быть". - Я ничем не хочу быть, - произнесла я.

- Но когда-то ты, конечно, хотела быть чем-то, чем-то, чем в тот миг не была, - заметил доктор Гете.

Тут я заметила длинный кусок ткани. Я свернула его и прижала к левой груди, обхватив руками, словно держала младенца.

- Вот, - сказала я. - Я буду матерью. На карнавале.

Весь город был приглашен на карнавальную ночь в Гнезде, а просторный парк был недостаточно большим, чтобы вместить всех, кто хотел прийти.

- Все билеты уже распроданы, - объявил доктор Гете, довольно потирая руки за неделю до праздника. - Придут и ваши братья, - добавил он, повернувшись к нам с Кларой.

- Пусть приходят, - ответила Клара. - Я останусь в палате.

Той ночью парк клиники Гнездо был переполнен. Гости собрались в центральной части и толпились, образовав круг, желая увидеть людей в костюмах из перьев, людей в шляпах в форме клюва и большого рыбьего хвоста, людей в одежде цвета крови, людей с крыльями бабочки и ангельскими и птичьими крыльями, людей, прячущихся в огромных яйцах, в которых имелись отверстия для глаз, людей под длинными синими покрывалами, изображавшими реку, людей с трубами, символизировавшими апокалипсис, людей, завернутых в красное покрывало и горевших в вечном огне, людей, лежащих на синих покрывалах и наслаждающихся небесным покоем, и человека с крестом на спине, который смотрел вверх во мрак и выкрикивал: "Господи, Господи, почему Ты меня покинул?" Повсюду были фонари, факелы и несколько больших костров, чье пламя взметалось к темному небу. Я взглядом искала брата, но не могла найти. Кто-то потянул меня за рукав. Обернулась - это был Густав.

- Клара в палате, - сказала я.

- Я позже зайду к ней, - ответил Густав. - Сейчас я должен закончить одно срочное дельце. - Он подмигнул мне и, держа за руку девушку, с которой, очевидно, познакомился здесь, в толпе, направился к кустам в конце парка.

Я продолжила искать брата среди гостей. А когда бросила попытки и подошла к столам, расставленным перед входом в больницу, у которых несколько санитарок продавали напитки и еду, увидела там Зигмунда - он поставил пустой стакан, подал деньги и взял полный. Я подошла к нему:

- Я смотрю, тебе весело.

Он улыбнулся.

- Хочешь шнапса? - спросил он, указав на стакан.

- Ты знаешь, что я не пью алкоголь.

- И я не пью, - ответил он. - Не знаю, почему сейчас…

Назад Дальше