Искупление - Даниэль Юлий Маркович 4 стр.


- Но… Ты ведь хотел добавить "но"? Он молчал.

- Мишка! - заорал я.

- Как будто ты сам не понимаешь, - выговорил он нехотя.

Я поднялся:

- Ну, что ж. Спасибо и на этом…

7.

"Узбекистан" гудел, как бесплацкартный вагон. Запарившаяся прислуга моталась между столиками, отмахиваясь салфетками от нетерпеливой публики. Пьяная девка за моим столиком всё время пыталась говорить со мной по-английски, но кроме "спик ю инглиш" и "ай эм гёрл" ничего выдавить не могла. её кавалер, высоколобый зануда с университетским значком, говорил: "Люда, погоди!" Она на какое-то мгновение умолкала, и тогда он, перегибаясь через столик, пачкая рукава салатом, убеждал меня:

- Самая объективная газета у американцев - это "Нью-Йорк геральд трибюн". Читайте "Нью-Йорк геральд". Они всему цену знают…

- Вы что - агент по рекламе? - спросил я, отпихивая его влажную руку, хватавшую меня за плечо. Но он не давал сбить себя:

- Нет, я - доцент Вашечкин. Семен Алексеевич Вашечкин. А вас как зовут?

- Фра-Дьяволо.

- Ха, вы шутник. Я говорю: читайте…

Он остановился и посмотрел на меня любящими глазами. Девка завопила:

- Спик ю инглиш?

- Люда, погоди! Вот я вам сейчас расскажу: сели мы в покер, и я проиграл восемь рублей, а? Вы играете в покер?

В покер! Сукин ты сын! Встретился бы ты мне на улице, я бы тебе показал покер!

Я перевернул графинчик над стопкой. И полстопки не набралось. Доцент засуетился:

- Разрешите, я налью. Пожалуйста…

- Ай эм гёрл!

- Люда, погоди! Вы мне очень нравитесь, уважаемый - хе! - Фра-Дьяволо!

- Ладно, лейте. Официантка, еще триста грамм! Официантка по-матерински поникла надо мной:

- А не хватит ли? Не сердитесь, вы уже много выпили.

- Ничего, ничего, девушка! Вы же видите я в полном порядке.

Но я не был в полном порядке. Хотя я и чувствовал себя трезвым, зал расплывался, в голове стучало, и страшная сухость стягивала рот.

- Слушайте, Вашечкин! Слушайте, доцент! Я хочу вас спросить кой о чем. Только скажите ей, чтоб она не лезла со своим "инглишем", а то я её по-русски пошлю! - добавил я раздраженно. Я был уверен, что трезв: я фиксировал свой тон, я позволял себе раздражаться.

- Люда, погоди! Я слушаю вас, дорогой друг. Я - доцент Вашечкин…

- Спик ю… - пискнула Люда и печально умолкла.

- Слушайте, Вашечкин. Кстати, что за дурацкая фамилия: Вашечкин, Нашечкин… Ладно, не сердитесь. А, принесли. Спасибо, поставьте сюда. Так вот, представьте, что вас обвинили в грязном поступке, в подлости. И вы не можете доказать, что не виноваты, вы беззащитны против клеветы. Вы слушаете меня? Вы слушайте, а то… Что вы будете делать, доцент? Как вы будете жить?

- Я… Спасибо, спасибо. За ваше здоровье! Кха, Да. Если бы меня обвинили в чем, в том… в том, в чем я не виноват, то я был бы спокойным! Спокойненьким!!! Потому что я сам знал бы, что я ни в чем не виноват. А?

- Здорово! Ай да доцент, ай да молодчина! Слушай, сколько лёту от Москвы до Сочи?

- Что? До Сочи? Кажется, часа три, три с половиной.

- Ух, Вашечкин, опять угадал!

В это время Люду замутило. Она встала и посмотрела иа нас трагическими и бессмысленными глазами.

Вашечкин вскочил, подхватил её за талию и повел, оборачиваясь ко мне и вскрикивая:

- Погодите! Не уходите! Договорим!

- Здесь свободно?

Одно место за нашим столиком было не занято, но к нам никто не садился, потому что на стуле лежала людина сумочка. Вашечкин, уходя, подхватил ее.

- Да, одно место, - сказал я.

- А мне больше и не надо. Я не люблю, знаете ли, на двух стульях сидеть. Я всю жизнь на одном стуле просидел. Чего и вам желаю.

Он был совсем пьян, этот человек лет пятидесяти, с осоловелым добродушным лицом, с маленькой лысинкой в белокурых седоватых волосах - я увидал ее, когда он нагнулся, садясь.

- Ну, что пьем? - спросил он, потирая руки. - Девушка, графинчик, салатик, шашлычек по-карски, пару бутылочек минеральной. Вот так. Молодой человек, разрешите воспользоваться пепельницей. Вот так. Спасибо коллега.

- Какой я вам коллега, - буркнул я. - Я художник.

- И я художник, - подхватил он. - Художник в своем роде. Шучу, шучу. А с художниками я был знаком. С художниками я много встречался. Ночи напролет, бывало, беседуем.

- Вы кто же? Искусствовед? Критик? Министр культуры?

- У-у, горяч, горяч. Молодой еще, ничего.

- Вы лучше выпейте. А то пока вам еще принесут…

- Выпью, сынок, выпью. Разочтемся. Будь здоров. Я им говорю: "Что ж, вы, говорю, художники? Жалко мне вас, говорю". Та-акой народ! "Присаживайтесь", говорю. Да, а сейчас я на пенсии. Вот так.

- Что-то я не пойму, какие у вас с художниками дела были?

- Да одни ли художники! Профессора, академики! Химики! Я тут, а они - вот они, голубчики мои. Ну, чего ты смотришь, чего глазами моргаешь? Кто я такой? Пож-жалуйста! Я - майор. Я в органах работал. Двадцать семь лет, как одна копеечка. А теперь на пенсии.

Он вдруг заговорил шепотом:

- Ненужен, говорят, стал. Образования, говорят, мало. Отдохните, говорят. А на мое место - мальчишку, сопляка. Только - тсс, молчок! Я тебе, как своему…

- Что?!

- …как своему брату говорю, как младшему брату: придут! Придут, позовут, "Выручай, скажут, майор!" Ты думаешь, все эти штучки - надолго? Все эти манежи, евтушенки, совнархозы, мать вашу… Молчи, молчи. Зубы стисни, молчи, не тушуйся. Думаешь, я один такой? Думаешь, я сопьюсь на большой-то пенсии? Врешь! Я иду по Кузнецкому, а они навстречу, навстречу. Здороваться не положено в штатском, так они глазами приветствуют! Нет! Шалишь! Без меня не обойдешься! Придут, позовут, а я умоюсь, побреюсь, выйду к ним - и мы такое покажем! Тсс! А то, понимаешь, слабаки: "Я, говорит, угрызения совести испытываю, я неправильно сообщил". А какое ты право имеешь рассуждать, что правильно, что неправильно? Ты долг свой исполнил! Перед родиной, перед партией! Перед… впрочем, о Нём молчу. О Нём другие скажут. Вот так. Мало ли, что неправильно, а сообщить надо. Мы разберёмся. Ты хороший малый, молодой только, в глазах задумчивость. Ты это брось, не задумывайся. Не тушуйся! И правильно сообщил. То есть, это не ты сообщил, я спутался… Но и ты мог бы. Ты настоящий человек. На каких фронтах воевал? В окружении, в плену был?

Он вдруг замолчал и подозрительно уставился на меня.

- Ты мне смотри-и, - прошептал он. - Ты подписку дал. Вот так.

За соседним столиком освободилось место. Майор встал и перебрался. Туда ему и заказ принесли, оттуда он грозил мне пальцем и шипел: "Вот так!"

Вот так! Так и никак иначе! Он распухал у меня на глазах, двоился, троился, переодевался в серые плащи, обрастал погонами и орденами, размножился по всему ресторану. Вот так! Да нет же - не так! Не будет так, майор, эмгебешник, сволочь проклятая, не будет так! Я сдохну, чтобы так не было.

Я не помню, как и откуда появился Брынский. Кажется, он сначала звал меня с другого конца ресторана, но я не вставал, и он сам пришел ко мне. Водки у меня уже не было, и я пошел требовать долг с эмгебешника, а Брынский твердил:

- Плюнь! Я тебе стихи почитаю.

- Сейчас, - сказал я, - сейчас.

Я пошел в уборную и подставил голову под кран. Ко мне подошел служитель:

- Молодой человек, хотите, через пятнадцать минут трезвым будете?

- Хочу, - сказал я. - На всю жизнь…

- На всю не выйдет, - ответил он деловито. - Три рубля пожалуйте.

Я дал ему трешку. Он отвел меня за перегородку, усадил на стул и сунул в руки флакон с витамином "Б-прим".

- Ешьте, - сказал он. - Только не засыпайте.

Я глотал драже, давился и не верил. Однако минут через двадцать на слабых ногах, но почти трезвый, я вышел в зал.

Брынский ждал меня.

- Слушай, - сказал он. - И вы слушайте, - он повернулся к Вашечкину и его Люде - они уже вернулись. Лицо его стало каменным, он взялся за щеки и прочел:

Пройдут века, прекрасны и суровы,
Чтоб мы смогли всё знать и всё уметь,
Тогда спадут небесные покровы
И завопит архангелова медь.

Народ завоет: "Как же так? До срока?"
И взмолится "Немного погодя…"
Народ, спеша, отыщет лжепророка,
Народ, блюя, создаст себе вождя.

И побежит бессмысленно куда-то,
А вождь наморщит мудрое чело
И вот восстанут снова брат на брата,
Рассудок на рассудок, зло на зло…

И чёрный конь сверкающей подковой
Ударит о заждавшийся гранит
И землю всю период ледниковый
В мильонный раз, кряхтя, оледенит.

…Доктрины строя, лезя в поднебесье,
Глупцы, глупцы, не увидали мы,
Что стержень жизни - только в равновесье
Добра и зла, сияния и тьмы.

- Поэт! - воскликнул Вашечкин. - Настоящий поэт! Напишите мне автограф. Я - доцент Вашечкин.

На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.

. . . . . . . . . . .

Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: "Что мне делать со всем этим?" Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: "Это будущее". Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: "Что мне делать сегодня, сейчас?" Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: "Чем ему помочь?" Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеёнке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: "А много ли тебя в нем?" "Не знаю, - отвечу я, - не знаю… Наверно, много".

Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом - уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещённые окна первых этажей.

Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство - от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?

И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса "А много ли тебя в нем?", потому что только здесь знают - сколько.

Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:

- Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор…

. . . . . . . . . .

8.

Я шел на работу с тяжелой головой, изломанный, измученный. Я заставил себя пойти не потому, что не мог пропустить - у нас с этим довольно свободно - мне нужно, мне необходимо было знать, известно ли что-нибудь на работе. Кажется, мне хотелось, чтобы уже все наконец узнали, чтобы всё для всех стало ясно, чтобы я перестал висеть между небом и землей.

На работе всё было тихо. Сослуживцы подсмеивались над моим помятым видом я спал, не раздеваясь - и над тем, что я через каждые десять минут пил воду.

Шел срочный заказ: рекламные щиты для Союзпечати, и, как всегда, расцвела обычная бестолковость нашей шарашкиной конторы. Никак не могли распределить задания, терялись тексты, кто-то уже вопил, что ни одного дня в этом сумасшедшем доме не останется.

Сумасшедший дом! Посмотрели бы они, как там на самом деле. Чистота, порядок, телевизор, стенгазета. Я, правда, у буйных не бывал, я приходил с визитами только в тихое отделение. Там все были очень деловитые, очень сосредоточенные. Прямо не психбольница, а читальный зал Ленинской библиотеки. Вот только двери там открывают треугольными ключами, как в железнодорожных вагонах. Идиллия, мирный приют. Заповедник раскрепощенной мысли…

У меня кончились папиросы, а курящих в нашей комнате, кроме меня, не было. Я пошел к трафаретчикам.

Дверь в мастерскую была полуоткрыта. Оттуда слышался галдёж:

- Зинка, не трещи!

- Алло, Эдик, кинь тряпку!

- Ребята, новые стихи!

- Левушка, Левушка, когда ты побреешься?

- Вайс утверждает, что критическая точка…

- Эй, босяки, тихо! Читай, Ленок!

Они всё бубнят про политику,
Про договоры долдонят,
А у девочки - слезы по личику.
И подбородок в ладонях.

Они нажрались доотвала
Доктринами США и России
А снег, как ни в чем не бывало,
Декоративно красив.

Как высушить сердце ни целься,
Но сыплется звезд фейерверк,
И прет по-весеннему Цельсий,
И гонит подснежники вверх!

- Слабо, Леночка, слабо!

- Ну, что за наивное противопостановление!

- Девочки, а мне нравится!

- И мне…

- А кто это, собственно, "они"?

- "Они" - это мы, те, кто газеты читает. Так ведь, Леночка?

- Вадим, ты шкаф. Бесчувственный несгораемый шкаф, в двести килограмм весом. И не разговаривай со мной, пожалуйста.

Я вошел. Все замолчали. Ко мне обернулось с десяток лиц - смущенных, любопытных, вызывающих.

- У меня кончились папиросы, - сказал я. Они молчали, не двигались. Потом Вадим, тот, кого назвали "шкафом", положил передо мной на стол пачку сигарет. Я вынул одну, поблагодарил и вышел, плотно закрыв за собой дверь. В комнате сразу зашумели. Не успел я пройти и пяти шагов, как меня догнала Леночка. Я остановился. Она стояла передо мной, испуганная, решительная, и вдруг выпалила, как в воду кинулась:

- И мы просим вас, Виктор Львович, приходить к нам только по делу!

Я молча смотрел на нее. Она всплеснула руками и зашептала:

- Как вы могли, как вы могли… Вы, такой… И что вы с собой сделали!

Ах, ты, Сонечка Мармеладова! Я захохотал.

- Успокойтесь, Леночка, я не убивал старуху.

- Что? Какую старуху?

Но я уже бежал к выходу. Я вылетел на улицу и бросился к автомату.

- Нина? Нину Васильевну Ряженцеву. Нина, это говорит Виктор Вольский. Погодите, не бросайте трубку! Мне нужен адрес Феликса, Феликса Чернова. Что? Я хочу остановить его, пока не поздно. Что? Нет, я не угрожаю… Потом, потом, дайте сперва адрес. Что? Что? Дом 45. А квартира? Ага. Не будьте дурой, Нина! А, Господи, какая разница, хам я или нет!

Я шел на людей, на машины, на красные огоньки светофоров. "Пьяный! Хулиган!" - кричали мне вслед. Я шел, как вал, как волна, закипая по дороге. Я нес в себе проклятья и просьбы. Я шел, чтобы обрушиться на него. И я зазря расплескал всё это в чистой прихожей квартиры Черновых, где красивая Ася брезгливо сказал мне:

- Феликса нет дома. Но мы предполагали, что вы придете. Поэтому Феликс поручил мне передать, чтобы вы выполнили то, о чем он вам говорил. Он свое решение не изменит. И я думаю, что он поступает правильно и справедливо. Такие, как вы, не должны встречаться с людьми. Мне даже странно думать, что какая-нибудь женщина может любить вас. Разве что шлюха…

Я шагнул к ней. Я ударил бы ее, если б она вздрогнула, отшатнулась. Но она осталась стоять на месте и по-прежнему с гадливостью смотрела на меня…

Дома я лег на диван. "Он поступает правильно и справедливо"! Он поступает правильно и несправедливо! Ведь я же не виноват. Ведь я же безгрешен. Нет на мне вины!

Есть на мне вина. Я не сидел в тюрьме. Я должен был сидеть в тюрьме. Но не так, как Феликс. Не дуриком. Я должен был что-то сделать, за что мог попасть в тюрьму, в лагеря, в рудники, к стенке!

Зазвонил телефон.

- Да, это я… Что? Считать, что мы… Повторите! Считать, что мы незнакомы? Ладно, буду считать!

Господи, грешен! Виноват в несодеянном, виноват в несовершённом, в равнодушии, в трусости виноват. В том же, в чем и вы! Только я один за всех буду расплачиваться.

Звонок.

- Да, да. Да, конечно. Не беспокойтесь, не приду. Будьте здоровы!

Ладно, черт с вами. Вы меня одолели. Вы - справедливые и честные, вы храбрецы образца 63-го года. Куда мне от вас деваться? Ладно, я уйду. Я возьму только одного человека, которому я нужен. Это вы мне можете подарить, мне побежденному - жизнь… Мы с нею уедем от вас. Куда-нибудь, где она сможет заниматься музыкой, а я хоть малярить. Нам хватит друг друга на всю жизнь…

- Да, это я, мне всё понятно, идите к черту!

Я буду жить с нею далеко, а вы оставайтесь здесь. Будьте честны, будьте справедливы, будьте счастливы, будьте прокляты.

Звонок…

Звонок.

Звонок…

Ирина, позвони же мне! Или хотя бы ты позвони, Господи!

9.

Дверь распахнулась, и в комнату без стука вошел Игольников. Я приподнялся на локте.

- Витя, можно мне к вам?

- Ко мне нельзя, Володя. Ни вам, никому другому. Я вне закона, вне игры. Я для вас кончился.

- Витя, перестаньте! Да не верю я ничему, поймите. Можете вы мне поверить, что я не верю, что я вам верю… тьфу, черт, запутался! Бросьте, не хочу даже говорить об этом.

- Слушайте, Володя, не надо мне примочки прикладывать. Вы же никогда у меня не бывали, чего же вы сейчас примчались? Утешать? Уговаривать?

- Ничего подобного! - окрысился он. - Тоже, нашли утешителя. Я к вам пообщаться пришел… Ладно, не буду врать. Вам сейчас скверно, а я к вам хорошо отношусь, ведь вы сами это знаете. Ну, так как - уйти мне или остаться?

- Останьтесь.

- Ага! А ежели я остаюсь, так извольте принимать меня как положено. Скажите: "Будьте гостем дорогим!"

- Будьте гостем дорогим.

- Не слышу энтузиазма в голосе. Ладно, Бог вам судья, я сам буду хозяйничать. Где у вас штопор? Дайте нож - колбасу нарезать. И какие ни на есть тарелки. Рюмки? Вот они. Ну, поехали!

Мы выпили.

Назад Дальше