Путешествие в бескрайнюю плоть - Ринат Валиуллин 9 стр.


– В жизни засранца недостаток только в бумаге, – воспользовался я паузой. Краски его эмоций были настолько густыми, что не успевали высыхать в моём воображении, я всё время пытался как-то придержать быстрых коней его мыслей, поглядывая на кнопку вызова санитаров, наверное, чаще, чем президент перед отставкой – на ядерную. Но он всё не унимался.

– Я не чувствую голода, я не вижу, что ем, мне всё равно – апатия. Я не знаю, чем она была выражена, отсутствием времени, безразличием к самому себе, к своему здоровью, я себя не вижу, как и то, что жена сделала новую причёску, я и раньше не уделял ей внимания.

– А если бы она постриглась налысо? Для того чтобы заметили, нужна жёсткая альтернатива. Ибо, у тебя найдётся сигаретка?

– Нет, я же бросил.

– А… Мне показалось, что тебя, – пошёл я в атаку, потому что уже не мог больше слушать, я же не священник, в конце концов. У меня начали чесаться нервы.

Шизофрения – это заразно. Встречаются в жизни такие люди, которые без всякого разрешения начинают наряжать тебя, словно ёлку, своими болячками, хотя ты им даже не родственник, а они всё тащат тебе в ухо тележки своих проблем и нерешённых вопросов. Ты, в силу своего благородного воспитания, не можешь сказать: "Хватит, заткнись, зае…". Тебе уже хочется сходить к лору, почистить уши, и ты звонишь Богу и молишь только об одном: пусть это будет последнее его предложение, сделай так, чтобы он замолк.

Так и не дозвонившись, я перевёл внимание на пациентов, которые, судя по их равнодушным лицам, слушали эту исповедь не в первый раз, как затасканный шлягер с дурным запахом изо рта вечного радио.

– Я не видел, что у меня уже нет жены, только слышал её ночные стоны – женщина и в экстазе женщина. Я не видел солдат, мечтающих о войне, разве что желающих стать генералами, взбираясь по той же лестнице верхом на танке, они ехали, хотя боялись, они показывали своим женам звездочки в небе, которые обязательно станут звездами, в ночном небе спальни, на кителях обезглавленных, висящих на стене вместе с драными обоями казённой квартиры. Я не видел картонных лиц в телевизоре – шуты, я им не улыбался, и все эти передачи, где люди рожали смех, залупались сами над собой, как-то уже задрали, я понял, что страна смеялась, только ради того, чтобы не заплакать.

Вновь взглянув в бесцветные глаза напротив, я увидел там ещё бездну выстраданного, но нераспакованного. Необходимо было воспользоваться паузой и чем-то его отвлечь:

– А это кто, всё пишет и пишет… – кивнул я в сторону человека в позе настольной лампы, у которого вместо тумбочки стоял маленький холодильник, а под кроватью алюминиевыми рудниками поблескивали пустые банки из-под пива.

– Это Хэнк, так он себя называет, известный американский писатель и поэт времён холодной войны.

"Вот это спасительно дерево, в чьей тени я спрячусь от Истории болезни, видеть которого стало утомительней солнца в этой пустыне коек", – подумал я.

– Слышал. Даже собирался почитать.

– Вечно пишет что-то. Стихи мне понравились, действительно хорошие стихи.

– А разве стихи бывают хорошие?

– Думаю, он лучше ответит на этот вопрос.

– Хэнк, тут один новенький хочет у тебя взять интервью.

– А сколько вопросов?

– Не больше десяти.

– Если пивом угостит, то пусть валяет свои вопросы. Только давай сразу на "ты", не люблю фамильярностей.

* * *

– Так бывают хорошие стихи?

– И стихи могут быть хорошими, если нажрутся.

Я точно не понял, кто должен был нажраться – их читатели или авторы, но, скорее всего, и те, и другие. Не стал выяснять. Он продолжил:

– Когда мне плохо – я пишу стихи. Когда мне очень плохо – я пишу хорошие стихи. Когда мне хочется умереть – я пишу бессмертные.

– А когда тебе хорошо?

– Когда мне хорошо, я ничего не пишу, зачем человеку писать, если у него и так всё хорошо?

– Давно пишешь?

– Люди начинают писать, когда им уже нечего сказать. Честно говоря, я не помню, может, год, а может, всю жизнь.

– Классику любишь?

– Пробовал.

– Ну и как тебе признанная поэзия?

– Как вялый секс, как будто писали, ударение в последнем слове можешь сам поставить, пластилиновым членом. Ты знаешь, о чём грустят лирики? О жестокости, им твёрдости не только в характере не хватает, и пишут для таких же точно баб, они и есть самые аморальные существа, им вообще любовь не нужна, а так, чтобы было о чем потереть, те, что с мыслями о высоком, ещё более замороченные, озабочены на причинные темы, только всё у них прикрыто ностальгией осенней и подмочено скучным дождём, одним словом, лирики. Давай не будем касаться профессиональной темы, – запнулся вдруг, улыбаясь сквозь седеющую бороду, поэт.

– Ок, так что для тебя касание, Хэнк?

– Коснуться чего: темы, руки, задницы?

– Я имею ввиду тактильную сторону этого вопроса, в общем, лапать.

– Я скорее распускаю язык, чем руки… Очень трепетно отношусь к женщинам, но зачерпнуть в ладонь упругое женское филе всегда приятно, хотя и небезопасно. Тактильное недомогание – причина пощёчин, дуэлей, измен. Красивые формы всегда хочется тронуть, потом уже душу, сердце, если до этого дойдёт.

– Ты имеешь ввиду чувства?

– Красивое слово, которое потеряло свой смысл где-то между прелюдией и постелью. По-моему, чувства – не что иное, как деградировавшие инстинкты.

– Тогда через что лежит путь к сердцу женщины?

– Путь к её сердцу? Конечно, через внимание. Чтобы добиться женщины, необходимо стать её зеркалом с идеальным отражением. В общем, душой. Если душа мужика кривая, то и баба сутулая и забитая. Покажи мне женщину – и я скажу, насколько внимателен её мужчина.

– А как ты себя чувствуешь в тусовке?

– Никак! Как можно себя чувствовать на сборище бесчувственных тварей, конечно, они добились многого, но многое – ещё не всё, оно ничтожество по сравнению с остальным, у них есть выбор, но нет остального, которое за деньги не продаётся, они в красивых машинах, хорошо пахнут, бреют волосы в нужных местах в определённое время у ярковыраженных стилистов, блестят так, что взгляд соскальзывает, одежда подчёркивает то, что уже не способно тело, изысканную еду они перекладывают в отверстие разговорчивых губ в дорогих ресторанах, стеклянных кафе, в компании таких же юбок, воротничков и галстуков, громко смеются, если шутка дошла по адресу, до нужной извилины, если не дошла, то тоже смеются, чтобы от них не веяло одиночеством, одиночество сдувает даже приятелей, по выходным у них культурная программа, высокий уровень отношений скисает, к третьей ночи после концерта и дискотеки – пялево, в крайнем случае – минет, каждый находит в этом своё удовольствие, потому что мы все в итоге сосём у одной и той же жизни, а тех, кто хотел просто трахнуться, трахает скука, даже когда телефон не умолкает – дура опять звонит, дурак или дура – все ищут одного и того же, его величества кайфа, кайф всегда исчезает слишком быстро, они выходят за ним на улицу раздетыми, накрашенными, утомлённые алкоголем, деньгами, наркотой, бездельем, крикнуть: "Трахни меня, улица, трахни город!", а он не хочет, он не еб… кого попало, и их берёт кто-нибудь другой, почти любимый, я и сам этим пользовался, но достало или выдохся, у меня даже нет сил завидовать, наблюдая за этим, я нахожу одну лишь разницу, что мне пришлось сделать самому разбег, не имея стартового капитала, дорогих родителей, дорогих трахоборцев. Способны ли нынешние тусовщики хотя бы месяц протянуть без их помощи, чтобы почувствовать остальное?

– Здесь ты очень тонко подметил. Только что с Ибо обсуждали его проблемы.

А я смотрел со стороны и думал: "На сколько тебя хватит?".

– Мы даже поспорили с Читером на пиво, я проиграл. Ты терпел слишком долго. Нельзя быть таким терпеливым. Переизбыток терпения ведёт к геморрою, и прямо и косвенно, – усмехнулся Хэнк. – Всё, кончились вопросы?

– Погоди, Хэнк, что ты думаешь о политике? – не обращая внимания на реплику, продолжил я.

– Политика – это куча дерьма, одни там живут, заседают, сидя откладывать удобнее, создают семейные кланы, плодятся, тушат конфликты, разжигая войны, другие всей жопой пытаются в эту кучу влезть, большинство же только нюхают при попутном ветре, часть из них бежит на вонь, остальные никуда не бегут, так как сами не прочь повонять, они стараются понять, при каком режиме вони будет меньше, но меньше не будет при любом и хреново будет при любом: не тебе, так мне.

– От чего же тогда зависит благосостояние?

– Нефть контролирует наше всё, она снова пошла вверх на радость кровососущим на бирже, из бензоколонок, из-под земли, земля проиграла и режет вены, это назовут апокалипсисом – она хочет покончить с собой так, как хотели когда-то вы, вам наплевать, пусть подыхает, её не спасти, кто-то сидит на задвижке нашего национального богатства и управляет миром, делая вид, что останавливает кровотечение очередной незапланированной войны, я заправляю машину, в жопу ей шланг с кровью земли, поеду своей дорогой, меня ждут на службе, дома, в женщине, в её чудной норе, за городом на кладбище… Всем надо ехать, стоять слишком долго, разные машины нафаршированы мясом разного сорта, среди богатых тоже есть нищие, их ещё больше, чем среди бедных, нищие на нищих машинах – так им кажется, когда они смотрят на дорогие, они рвут свою задницу и пытаются перекинуть её, порванную, в другую машину, подороже, многие сдохнут от разрыва, так и не поняв, что играют в чужие игры. Перед смертью придут к доктору и скажут: "Доктор, у меня проблемы – я хотел быть самым крутым и ездить со своей второй половиной на тачке получше, но порвал жопу, я умираю, зашьёте? Можно большими стежками, подешевле, мне ещё оплатить кредиты". Он заглянет и холодно ответит: "О, как вас раскорячило, ваш случай не уникален, сегодня уже были с порванными задами кредитов, из-за дачи, из-за квартиры, даже из-за новой кухни, когда вы поймёте, что всегда есть что-то покруче, чем вещи, я вашу дыру заштопаю… Но вы не поймёте, это хроническое заболевание".

– Ты так много материшься, но так гармонично. Как это у тебя получается?

– У меня это получается, потому что я сам получаю от этого кайф, мат – это ударение в нужном месте в нужное время ненужному человеку.

– Как тебе современная молодёжь?

– Высранному предыдущим поколением с таким трудом живётся легко, последующим – всегда легче.

– В чём видишь их главную ошибку?

– Они во всём пытаются достичь оргазма, но ведь оргазмировать всё время невозможно, да и это может надоесть, и это может войти в привычку… Там, где могли бы войти они. Достал ты меня, корреспондент, лимит исчерпан, пойду отолью… И про пиво не забудь.

– Поэт? – присел на мою койку Ибо.

– Да, ты был прав, бывают хорошие стихи…

После этих слов, словно по заклинанию, дверь в палату отворилась, вместе со струёй свежего воздуха внесло врача с санитаром. Их белые халаты сливались с белизной стен до такой степени, что некоторое время мне казалось, что в палату вошли две говорящие головы. Они внимательно осматривали больных, расспрашивая их о состоянии, хотя нищета в здоровье была настолько вопиющей, что об этом можно было и не спрашивать. Скоро очередь дошла и до меня. Врач пристально посмотрел мне в глаза, будто хотел их выколоть своим колючим взглядом, но сетчатка выдержала:

– Вы родились в рубашке, выжить после такого… – многозначительно вздохнул он, глядя на мою смирительную рубашку. – А эту можно снять, хотя зрачки до сих пор расширены, вы видите слишком много, и мы решили вас временно оградить от общества, во избежание эксцессов и осложнений, кроме того, болезнь ваша может быть заразна. Будем переводить его в одиночную камеру, подготовьте соответствующие бумаги, – обратился он к старшему санитару.

– Надолго?

– Не знаю. Пока вы не войдёте в состояние ремиссии. Всему свой срок.

– О каких сроках идёт речь?

– Не волнуйтесь, у вас будут отличные условия.

История болезни захлопал глазами, как страницами, сказав что-то невнятное, подошёл к своей койке, лёг и накрылся одеялом.

– Я вас доведу до ручки, а дальше поведёт старший санитар, – сказав это, врач достал из кармана металлическую ручку, проколол ею дверь, провернул, дверь отворилась прямо на центральную улицу города. Не обращая на нас никакого внимания, она шумела снаружи в наряде из салонов, кафе, бутиков. По улице лилась горячая сталь, на тротуарах полоскался хлопок, накинутый на верёвки измождённых летом тел. Первые проезжали, не замечая вторых, они торопились, вторые тоже торопились, но они ещё не могли себе позволить этих железных костюмчиков и брали город ногами. В этом преуспевали женщины, они выбросили на прилавок самое свежее мясо и придали форму тому, что уже потеряло былую свежесть. Лето завоёвывает ногами.

Всего одна стена, и ты уже на свободе, летний воздух был пьян, бутыль вечернего неба разливала красное по выпуклым бокалам облаков. Часть пролилась прямо на скатерть горизонта, но её никто не торопился вытирать. Я оглянулся на дверь, из которой мы вышли, рядом со входом висела табличка: "ООО, Общество с ограниченной ответственностью".

– Так это было наше общество?

– Да, разве не похоже?

– Не знаю, я его представлял не таким ограниченным. Мне кажется, я вас знаю, только не могу вспомнить, где именно мы встречались.

– Это вам не поможет.

– А куда вы меня ведёте?

– К одиночеству, это рядом.

"Стоит только выйти из общества, и ты уже одинок", – подумал я, когда мы свернули в какой-то тёмный проулок с зелёными стенами кустов, который медленно перешёл в выкрашенный в похожий цвет коридор. Ни лампочки, только белый силуэт от халата санитара. Наконец, мы остановились перед дверью, с табличкой "ЗАО Акционерное общество закрытого типа". Санитар достал из кармана халата точно такую же, как у врача, металлическую ручку, вонзил её в мякоть двери и открыл.

– Прошу. Прошу вас – никаких акций, это бесполезно, есть такие двери, которые открываются только снаружи.

Я вошёл, то ли испугавшись меня, то ли обрадовавшись внезапной свободе, мимо меня проскочила полураздетая пустота. Петли проскрипели: "Прощай". Вход перестал быть выходом.

6 час(ть)

Я устал лежать, не мог себе представить – пролежать всю оставшуюся жизнь. Мысли калечили моё сознание до уродского. Я хотел сесть: пусть мне дадут пожизненное, только бы не лежать в этой капсуле медленного сгорания, в солярии тоски и смерти, его лучи уже выжгли мою волю. Как всё примитивно получилось, а закончится ещё примитивней. Был человек. Как же так получается, я всех помню, а меня забыли, чёрт, сколько я уже здесь, часа три, не меньше, но кислорода должно хватить на три часа, значит, меньше, либо он слабо, но поступает через какие-то щели. Осталось ещё немного, и откроется небо, все видели, как меня закрывали. Темнота испачкана ожиданием. Отбой только через три часа или через два, можно ещё поспать, сны дурацкие, в гробу все сны дурацкие. Анализируя их, я начал замечать их обратный порядок. Я понял, что это было не что иное, как обратная связь с внешним миром, реальность, надетая наизнанку.

Я впал в забытье, я в скорлупе, я – яйцо, только ноги торчат наружу и крысы грязной темноты уже грызут самые кончики моих пальцев, я пытаюсь их сбросить, но тщетно, я начал задыхаться, проснулся… Пальцы ног покалывало, как будто я их отсидел, я попытался расшевелить их, крыса анемии не уходила, как и темнота, как её много, как мало воздуха, я уже ощутил его недостаток, и всё меньше меня. Молекулы кислорода втягивались глубоким вдохом (каждый вдох – как вдохновение), проходя через горящее горло, кислород сгорал мгновенно, по крайнем мере, мне так казалось. Мне было не утолить собственное тело, лёгкие работали, не останавливаясь.

Жопа… Страх заглянул мне в самую харю: "Боишься? А будет ещё страшнее…". Я увидел его смазливую внешность, он прекрасно выглядел, с такой закономерностью: чем испуганней я, тем замечательней он. Самое скверное – умереть от медленного удушья, это даже не утонуть, там всё гораздо быстрее. Мозг уже не хотел философствовать, его залапал страх, и он отдался. Я закричал, застучал ногами по крышке саркофага: выпустите меня, уроды, дайте воздуха… Тишина, как я её ненавидел сейчас, как боялся.

А может бог – это я, выкакал себе фантазию с человечество. Как трудно быть богом, как легко – дерьмом. Я обосрался, страх выел из меня всё человеческое нутро. Моё будущее странным образом оказалось в прошлом. Хочу пить жутко, хочу простой воды.

Ненависть отходит. Она всегда уходит, когда не с кем ею поделиться. Помню, пацаны со двора ловили кошек и сбрасывали их с девятого этажа на асфальт, кошка, или то, что от неё осталось, на автомате отползала в кусты, волоча за собой свой внутренний мир, чтобы там подохнуть, испытывала ли она ненависть к человеку… Нет. У неё не было времени ненавидеть, ей надо было спасать свою шкуру, и шкурка ускользала в кусты. Вот и моя ненависть тоже куда-то улетучилась, это верный знак, что я сдохну здесь, перед смертью все так добросердечны и всё прощают, и я прощаю всем всё, даже если не откроете, простить один раз гораздо проще, чем ненавидеть всю жизнь, пусть даже её осталось несколько часов. Подонки, если я умру, то я вас прощаю. Слёзы, слёзы, откуда их столько у человека, особенно, когда он так хочет пить? Энурез глаз, в отчаянии он неизлечим. Сдохнуть сейчас – это было бы слишком просто, слишком пошло, умереть, ни разу не переспав с женщиной, – это пошлость.

Дорогая, я здесь, в одной постели со смертью, я её не хочу, а она всё лезет, наглая, голая и бесперспективная. Чувствую её холодное тело, очень сильно, вот она – душная, чёрная, безмолвная, доступная, склонная к случайным связям. Я знаю, Мэри, что ты меня простишь за это, я сам не заметил, как она забралась ко мне в постель, как она, склонив меня, развратила до такого состояния, до такого человеческого страха, до таких низких мыслей и переживаний. Прости.

Назад Дальше