Путешествие в бескрайнюю плоть - Ринат Валиуллин 8 стр.


– Он меня напрягает. Когда сам болен, абсолютно невозможно болеть ещё за кого-то. А болеть за целую команду, даже любимую, надо много здоровья. У меня его не так много. Можно сказать, совсем не осталось, после того как жена полюбила другого. Как будто она забрала с собой часть меня, и я всё сдувался. Она мне так и говорила: "Тебе трубой все мозги выдуло". Развелась со мной, вышла за другого, другой стал жить в соседней комнате, там, где двоим тесно, третий априори лишний. Вместе они начали меня выживать потихоньку, по крайней мере, мне так казалось, это была война, холодная, как закуска. Они и дочь перетянули на свою сторону, суд лишил меня отцовства. А потом неожиданно его карьера пошла в гору, как будто он из последних сил карабкался по ступенькам, и вдруг ему предоставили лифт. Они съехали в новую квартиру, я – с катушек.

– А как зовут твою дочь?

– Мэри. А что?

– Да так, ничего, странное совпадение.

– Иначе они не стали бы совпадениями. Некому было бы падать от неожиданности.

– Продолжай, – сказал я больше из вежливости, чем из жажды общения, дав тем самым человеку возможность выговориться, даже не предполагая, что это так надолго.

– Я замкнулся, и даже работа, в которой я души не чаял, уже не радовала, даже друзья…

Как-то в выходной день я проснулся в полдень, не зная, чем конкретно заняться, и рассуждал: пока всё неплохо. Планы в подсознании клеили обои. Представлял, что можно сделать за день, что хорошего и для кого, я всегда хотел начать с себя, но появлялись другие, которым было хуже, либо они тоже не знали, они мне звонили: "Привет, чувак! Как дела? Давай сегодня сделаем что-нибудь клёвое, нечто хорошее для человечества!". Я был не против, хотя знал наперёд, как это выглядит, и сколько необходимо выпить, и с кем, и за что, я соглашался и слушал их предложения: "В баре нажрёмся или просто посидим за бутылочкой на твоей кухне, покурим". Я им ответил: "Отличная идея, мир нами будет доволен, скажет: "Вот чуваки порадовали, жертвуя собой, личным временем, греют меня своей любовью, не дают подохнуть, я спокоен за будущее"". Решили прожечь этот день как следует, не так, чтобы целую жизнь, но его – точно. Только я так подумал и уже договорился о встрече, как три тонны углекислого газа сжали моё дыхание, безумные собственные глаза, я видел без зеркала – в них растерянность, не хватало воздуха, организм испугался, страх нагнетал мозг, мозг всегда нагнетает, что можно вот так вот бесславно сдохнуть в ожидании скорой, пожалев о цистерне вина, выпитого за всю жизнь, и ещё двух – какой-то бормотухи, в пятидесяти процентах случаев – с людьми, с которыми сейчас даже на очко не сел бы, о нервах, выжженных, словно в жару лес – бестолково, по пустякам. Я проглотил таблетки, но понял, что нужны люди в белом, позвонил 03, лежал и думал "Кто из них будет раньше – те, кто заберут с собой, или те, кто помогут выкарабкаться?".

Тут проснулся человек-Казино:

– Ставлю всё на зеро, – прокричал он на всю палату.

– Да, да, именно, я чувствовал себя нулём на тот момент. Когда тебе плохо, ты начинаешь хоронить себя заживо, даёшь последние указания близким, Богу – просьбы: "Может, не сегодня? Позволь ещё посмердить, мы же друзья…", но это не помогает, последняя стена, отделяющая тебя от него, выстроена из медикаментов. Доктора расследуют горящий кусок человечества, кусок говна, было время, когда он ароматизировал, теперь же его увозят в каталке, белыми халатами подтирая кафель. Нужно оставить, до свидания, полной надежды, она набрала в весе за последнее время. Иногда честнее будет сказать ей "Прощай", я не любил полных. Нет ничего громче, чем молчание, и я заткнулся, – с грустью констатировал Ибо. – Она меня об этом попросила, и я научился слушать стены, что они могут сказать, кроме как пожаловаться, что обязаны всё время стоять между нами, а хотели бы сесть, я запирал на ключ вход в пищевод, рассадник моих словосочатаний, где рот обречён на зубы, но я не кусаю, не огрызаюсь даже, искал бессмысленно другие развлечения, их было на так уж много. Нет ничего тише крика души… В отчаянии я начал играть на трубе, в дверь колотила жена с новоиспечённым мужем, я не открыл, приехали все: МЧС, скорая, скорая из психушки, милиция. Меня укололи, я и не сопротивлялся. Очнулся здесь, в палате.

– Как тебя пришлёпнуло неожиданно, – представил я эту весёлую картину семейной драмы и добавил: – Я тоже иногда просыпался в выходной, выходил завтракать, там на столе разбросаны крошки вокруг откушенного бутерброда, как будто кто-то меня самого перекусил пополам, спасал только холодный душ или прорубь.

– Ты что, морж?

– Да, я ходил иногда в свой Зоопарк Победы искупаться в проруби. Взбадривает так, что до вечера хватает. Никаких мыслей о суициде, даже убить уже никого не хочется.

– Не знаю, меня природа не трогает, не интересует, и я её стараюсь не трогать, в этих белых стенах я остыл, выспался… Приютили, как бездомную собаку: миски с едой, таблетки с покоем, инъекции с безразличием. Здесь я понял, что жизнь, моя да и вообще всего народа, – это только эрекция, раньше я думал, что это эволюция. Откапывая культурные останки, играя вальс, мы наступали на ноги тем, у кого они есть, ломали пальцы, мы все – звенья этой долбаной реакции ядерной. Мы рано завтракаем, из боязни остаться голодными днём, мы ужинаем поздно из страха остаться голодными без любви ночью, мы улыбаемся совсем не тем, кому хотели, боясь оказаться непонятыми и отвергнутыми. Мы работаем там, где уже надоело, в страхе быть безработными, мы живём лишь по причине боязни оказаться мёртвыми. Мы сочувствуем тем, у кого их нет, чувств, боясь показаться бездушными, мы ослеплены навязчивой идеей спаривания, из кошмара прослыть одинокими мы покупаем всё больше вещей, не подозревая, что это и есть вещественные доказательства духовного бессилия. Мы отмечаем праздники, радуемся кем-то придуманным датам, потому что настоящих праздников у нас нет или мы их таковыми не считаем. Нет, мы сперматозоиды мечтающие жить в яйцеклетках. Я, как никто, чувствовал себя этим сперматозоидом.

Он говорил с таким воодушевлением и страстью, будто искал, но не находил доверия. Руки Истории болезни жестикулировали так отчаянно, что хотелось их чем-нибудь занять, как это делают с артистами в драматических театрах. В борьбе с их чрезмерной жестикуляцией режиссёр им суёт что-нибудь в руки – кому шпагу, кому свечку, кому платок, или в рот – кому сигарету, кому дуло, кому губы. Так как реплик на всех не хватает, в драме, как всегда, не хватает слов, иначе герои смогли бы договориться до мелодрамы. Несомненно, я видел перед собой человека ранимого, раненого на всю голову или уже убитого собственным горем. Мысли его то и дело сбивались, перескакивали с одной на другую, будто хотели перепихнуться по-быстрому и размножиться, но в этом я начал постепенно находить некоторую систематизацию, как покорение крутой горной вершины, когда дорога петляет по долгому серпантину, постепенно сокращая дистанцию, подходит к цели, к самому главному. Я не перебивал монолог, понимая, что монолог вечен – его не перебить, просто когда некому слушать, он приобретает форму внутреннего.

И он продолжал:

– В доме моём никого, только тени людей (бывших родственников), на улице никого, погода безлюдная.

– Если что-то не клеится, вали на климат, – втиснул я свою мысль в его притчу.

– Столько часов изуродовано любимой работой. Представляешь: целый день провести в яме, пусть даже в оркестровой, как в братской могиле музыкантов? Я её всегда оставляю в оркестре. Домой, некоторые её тащат домой, как проклятые, но я не беру, даже если мне не с кем спать, я уже привык спать ни с кем, я спал со своей трубой.

"С чем только люди не спят", – подумал я про себя.

– Мы всю жизнь к чему-то привыкаем, к мысли о смерти, мы умираем от смеха, среди открытых, как в стоматологии, ртов, после дурацкой шутки. Мы умираем от жажды, летом, которого ждали больше, чем оно могло бы быть. Мы умираем от головной боли, после контрольного выстрела, умираем от душевной, от неё нет анальгетиков, умираем от холода, зимой, которая надевает белый халат в операционной – вытянуть душу. Мы умираем от стыда, когда невольно вырвавшийся пук срывает начало симфонического концерта.

Здесь я уже не мог сдерживаться, и рассмеялся за весь симфонический оркестр: идеальный слух умирает от идеального пука. Это классно!

Но ему было не до смеха, он вошёл в образ:

– Мы умираем от любви в одиночестве ещё быстрее – среди людей ввиду её отсутствия, мы умираем от тоски – не нужны никому, когда никто не звонит, или только те, кто тоже от неё умер. Мы умираем от досады, когда бутылка водки, купленная на последние деньги, была разбита лучшим другом – какая после этого дружба? Мы умираем от горя, если оно нас коснулось и уже трогает, схватило за горло, все наши привычки сводятся к одному – мы привыкаем умирать.

– Привычка умирать?

– Да, её нельзя бросить.

– Ставки сделаны, ставок больше нет! – вновь завопил человек-Казино.

– Самое паршивое время было начало весны, когда все ходили с голодными от жажды любви глазами. Я ездил на работу и видел на обочинах снег, грязный и старый. Не таил снег наших отношений, а мы всё ещё относились к этому миру, в другой что-то нас не пускало: квартира, работа, продолжительность жизни: ещё не время, – я всё время об этом думал. А люди в автобусе бесполезно продолжали смотреть в окно.

– Как ты думаешь, что они там видели, что они там видят?

– Не знаю, весну, солнце…

– Нет, они видят только то, что жизнь бесполезно проходит, но не придают этому значения, так как в соседних машинах – те, кому она удалась (так они считают), и желают этого своим внукам и детям. Рядом высокопородистые машины, лиц не видно, они намакияжены, у них охрана, собачка, голубой маячок. Вот это жизнь, они её распорядились грамотно и распоряжаются, так думают те, кто в автобусе, здесь счастья ноль, даже нет счастливых билетов, люди превратились в говно от боли, хроническая боль за Отечество. Отечество в безопасности, но в общественном транспорте, куда оно едет в автобусе? Люди смотрят беспомощно в окно и не видят, что старый снег уже не тает, стекло засрано, следовательно, то, на что они смотрят – тоже, целый мир засран.

– Что им делать? – обратился он ко мне.

– Откуда я знаю. Ехать до конечной.

– Им необходимо выйти из своих меркантильных идей, слов, мыслей. Но им не хочется.

– Зачем им выходить, если они ещё не доехали? – поинтересовался я.

– Чтобы увидеть, каким мир может быть чистым.

– А ты не пробовал как-нибудь развлечься, снять проститутку или хотя бы маску жертвы со своего лица?

– Я пытался… Даже пытался флиртовать с женщинами. Но они, как никто, считывают убогость. Либо испаряются, либо начинают меня жалеть, а если тебе нужна другая? От нелюбимой женщины только усталость. И от жалости тоже. Я пытался хоть на чём-то сосредоточиться, хотя бы на людях, которые меня окружали, но они всё больше разочаровывали. Разочаровывает очарование. Когда-то и я восхищался людьми и своей счастливой страной. Пока не переехал в большой город и не снял розовые очки где-то через месяц. Здесь слепит глаза контраст роскоши и нищеты. Раз в месяц я заходил поправить счета в ближайшую кассу. В кассе толпился народ, поочерёдно они что-то протягивали в окошечко, без герани на подоконнике, из пуленепробиваемого стекла. За ним такая же пуленепробиваемая женщина принимала деньги, что их объединяло? Тётку, всю жизнь считающую чужие купюры, ползущую червем живую очередь из нищих стариков и старух с древним запахом, с запахом того света изо рта, гасящих свет… Телефон, квартплату своего запущенного жилища, среднего возраста женщин, с грустными от рождения детьми неврастении. Там я увидел девушку, милую, стройную, явно из другой жизни. Как туда занесло эти ноги в вазе чулок? Она среди доведённых до отчаяния людей – потенциальных преступников, готовых натянуть её чулок на голову и устроить своеобразную перепись населения. Среди охранников кассы с остатками собственного мозга. Чего у них в жизни никогда не было в достатке, что их всех связывало?

– Дай мне подумать.

– Денег, – тихо произнёс я.

– Вот я о деньгах никогда не думал.

– А о чём ты думал?

– О женщине.

– Так это одно и тоже.

– Ты считаешь, что она ушла из-за денег?

– Может, и наоборот, из-за неё уходили деньги.

По тому, как исказилось лицо Истории болезни, я понял, что перегнул палку, и попытался капитулировать, чтобы не накалять ситуацию, взяв инициативу на себя:

– Вот я иногда после работы, после стройки проводил время в кафе, иногда в кафе лучше, чем дома, что я видел, первое что бросалось в глаза: людям здесь чего-то не хватает, они ищут… Друг на друга глядя, вертят соломинкой в трясине коктейлей в задумчивости, в недосказанности. Кто-то признаётся в любви к экрану, любимый там – в компьютере, у всех у них давно этого не было, только подлива: радость отмщения, лжи белые зубы, накрашенные глаза нужды.

Неожиданно История болезни перебил меня своим старым воспоминанием, которое сидело в его сердце, как осколок той коммунальной войны, и не давало покоя:

– Знаешь, что меня больше всего обидело, когда она мне сказала: "Ты спёкся, чувак, отдохни от творений, твой половой акт творчества – занудство, он однообразен, однообразнее, чем в постели, сюжеты, повороты, позы повторяются, мысли законсервировались, им негде перепихнуться, в твоей голове больше нет для этого места, ты слишком предсказуем, отдохни, займись огородом". Демократия на словах и тоталитаризм в постели, – глядя куда-то вдаль, подытожил он.

Я постарался вернуть Историю болезни в своё кафе:

– Им не хватало давно – нормального человеческого общения. Вылакав кофе, они оставляли эту грусть, как чаевые, садились в авто и надевали другие маски: лица в окнах автомобилей, как кактусы на подоконниках, цветущие раз в году. Что их роднило с теми, в людской подземной реке, в которой я барахтался по утрам, в метро, с теми, что образовали стены с видом на женщин, потерявших изюминку из-за нудной бездарной работы, на гастарбайтеров, потерявших родину, на студентов – время, на мужчин – мотивацию, что я не видел в этих разных глазах? Скажи мне, что, Ибо? – вновь озадачил я его.

– Ты не даёшь мне подумать.

– Я не видел мелочи – счастья. Что такое, по-твоему, счастье?

– Счастье – это когда ты об этом не думаешь.

– Неплохо.

– Если я начинаю об этом задумываться, значит, у моего счастья проблемы.

– У твоего счастья большие проблемы.

Но Ибо уже не слышал и перетянул на себя одеяло:

– Как я раньше любил весну, если бы ты знал.

– А что теперь, не любишь?

– А теперь всё это мне напоминает хорошую мину природы при плохой игре на чувствах. Труднее всего было в выходные, но я уверен, что их придумал кто-то очень умный, для меня это был выход, выход на волю из рабовладельческого строя в открытый космос, в цивилизацию, к условиям жизни. Они необходимы для настоящей, иначе она условна. Улица на весне, лица на улыбках, только деревья нездоровы, у них набухли почки, морщинами веток изрезан взгляд неба, сердца горожан оттаивают потихоньку, у природы отходят воды, по мне идут лужи, и я понимаю, что в одиночестве нет смысла, вот за это его обожаю. Пробегают случайные тараканы в голове, их не вытравить ни алкоголем, ни приплюснуть тапком, город идёт по мне весной.

– Весна – время ляпов и беспечных прогулок, – вставил я как воспоминание своей последней весны. – Она мне напоминает прекрасный недуг. Влюблённые в коме, они гуляют по улицам и друг по другу.

– И я выгуливал среди одинаковых тел, разбитых тем же умным, кто выдумал выходные, на мужчин и женщин. Меня интересовали последние (на тот момент я уже несколько лет не спал с женщинами, и казалось, забыл как это делается), но чем больше, тем сильнее я убеждался – лучшие женщины только в постели. Все махинации до похожи на плохой театр. Ты рукоплещешь ей, сажаешь букеты в вазы её объятий и ждёшь, как охотник, удобного момента для нападения (когда она скинет занавес) для последнего удара нежностью, кто на кого охотился, до сих пор не ясно… В конце концов всё приедается, сытость от отношений, потом тошнота и рвота, и головные боли, их не перезагрузить, нет функции обновления, ещё появляется третий лишний, на троих соображаешь, разливая собственную кровь. Это было не в моих силах, та, что мне действительно нравилась, осталась в чужой постели.

– Лучшие женщины остаются в постели. Так ты до сих пор любишь жену?

– Выходит, что так. Однажды, ещё в самом начале наших разводных мостов, она меня спросила: "Любишь меня? Зачем? Давай будем просто дружить, дружба – она прекрасна, ни к чему не обязывает, ни свадеб, ни родственников, ни общих врагов в их же лице, ни общих квартир, они так плохо делятся на два, ни разводов, ни любимых детей, они ещё хуже делятся на два, ни грязевых оральных потоков, ни ласковых. Ночи без сахара, дни без лимона. Ни нежности, ни секса, ни его отсутствия, ни утра на кухне, ни вечера в спальне, ни радости, ни печали, ничего, дружба – это то, что сделает нас неуязвимыми".

– Что же ты ей ответил на это? – не доверяя дружбе между мужчиной и женщиной, спросил я.

– Я не был готов к такому повороту, что у меня из рук вырывают любимое тело, как игрушку у маленького ребёнка: "Я не против дружбы, но при этом хочу тебя, ты думаешь, мало друзей которые дружат, но не прочь и потрахаться?". Она мне: "Но это уже не дружба, унисекс какой-то, именно униженный секс, я знаю, что некоторые не прочь и женой друга разлакомиться, но ведь это совсем никуда не годится, отрывать таким инструменты. Хочешь, я тебе скажу начистоту? Ты же не глупый, ты знаешь, как переводится "Давай расстанемся друзьями"? Что молчишь, амёба, играющая на трубе, это переводится: достал ты меня, постарайся испариться, а то у меня мировоззрение искажается".

– Выходит, ты тоже однолюб, – попытался я поддержать его чахнущее настроение.

– И люблю, и ненавижу одновременно.

– Тяжело. Теперь я понимаю, отчего тебе башню сорвало. Что говорят доктора?

– Прогрессирующая шизофрения. У нас полстраны скрытых шизофреников, просто они шифруются или их ещё не продиагностировали, многие даже на руководящих постах. Я лично был знаком с некоторыми, но тогда ещё не понимал, что они больны, думал, это что-то личное из них выпирает, у кого пузом, у кого щитовидкой, а оказывается, уже общественное. После того как я первый раз здесь отлежал, у меня как будто мировоззрение изменилось: я выхожу на улицу, на квадрате неба круглое солнце, спускаюсь по ступенькам, на иерархической лестнице загорают бомжи, они опустились на самое дно, в глиняных лицах отражение никому ненужных зрачков (нужды и скорби). Я перестал видеть людей, тех, что спереди, тех, что сзади, я посреди той самой лестницы, люди мне как будто бы стали не нужны, никуда не тороплюсь, не опаздываю, я не вижу ни преимуществ, ни недостатков, было такое впечатление, что кто-то другой проживает за меня эту жизнь, которую я просрал.

Назад Дальше