…ее прятала польская семья. На хуторе возле Слонима: отец, мать, дочь Ванда. Девочка была крохотная от долгого недоедания, много места не занимала; утаивали ее в кадушке из-под квашеной капусты, в кислом задыхе, накрыв поверху деревянной крышкой. "Вот, - радовалась Ванда, - ночь прошла, немцы не явились…" - "Я не волнуюсь по одной лишь причине, - вздыхала пани Мазовецкая. - Мы прячем ее не ради заработка, и Всевышний нам поможет…" А пан Мазовецкий добавлял: "Денег впрок не засолишь. Поверь, деточка, старому человеку: всё проходит, плохое и хорошее…"
Сон настиг нежданно: папа-мама, дедушка с бабушкой, крохотный Велвик-ползунок уселись на пол возле кадушки, справляя траур по самим себе. Дедушка надорвал ворот рубахи, сказал: "У нас пули в груди, но мы еще не умерли. Побудем немного у тебя. Если хочется жить, и очень хочется, дается отсрочка". А остальные молчали. Пили молоко с толстыми ломтями ржаного хлеба, наедались напоследок - не снести их взглядов. Спрашивала, приподняв крышку: "Вы на меня обижены?" Не отвечали. "Возьмите с собой". Опускали глаза. Ушли - оставили Велвика, который не умел ходить: "Он еще не знает, что такое смерть, и поживет у тебя подольше".
Слезы жгли ранки на теле, не давали им заживать; команды у оврага подавляли, не унимаясь: "Шнеллер! Шнеллер!.." Велвик долго еще объявлялся во снах, не подрастая, папа-мама, дедушка с бабушкой усаживались возле кадушки из-под квашеной капусты. "Упокойтесь уже. В ваших укрытиях". - "Нет для нас укрытия…"
Приехала в Иерусалим, сходила на Гору Памяти, затихла во мраке зала посреди душ-огоньков, вслушалась, затаившись: "Рут Лившиц, полтора года, Польша", "Хаим Шиперович, три месяца, Украина", "Эстер Финкельштейн, пять лет, Латвия", - Велвика-ползунка пока не назвали…
5
Финтиктиков извиняется:
- Отнимаю ваше время, драгоценное на старости. Порядочный человек должен возместить потерю.
- Ну что вы!
- Нет-нет, я обязан. Майор Финтиктиков не богат. Гурништ мит гурништ. Нет у него ничего, кроме государственного пособия и офицерской чести, но этого достаточно. Я вам спою, не возражаете?
Горбунья, шепотом:
- Он безумный.
Финкель:
- Он жизнерадостный, но порой это одно и то же. Мы вас слушаем.
Поет - руки по швам:
- "Штейт уф, ир але вер, ви шклафн…" Нравится?
- Очень. Но что это?
Глаза таращит под густыми бровями:
- Вот и они спрашивали: что это? Да еще на партийном собрании. Так "Интернационал" же! На идише! "Ин гундер лебен муз, ин нойт…" Финтиктиков, говорили, откуда нам знать, что "Интернационал"? Может, "Боже, царя храни…" Мы же это в местечке пели, в детском саду: извилину затерло до конца дней.
Хлопает ладонью по животу, тот сотрясается под рубашкой от беззвучного хохота.
- Потом была Москва, школа, где с вами учились. Молодой, дурной, молол языком где попало, родители пугались: "Станешь взрослым, говори свои глупости и садись в тюрьму. Пока что нас за тебя посадят". А я им: так у меня же наследственность! От дедушки Ниселя! Который ходил по улицам, бормотал под нос: "Чтоб у этих газланов, в их закрытых распределителях, убыло - не прибыло…" Дети волновались: "Папа, тебя арестуют!" - "Что такого? Я только думаю". - "Папа, ты думаешь вслух! Тебя привлекут, папа!.."
Кричит внуку:
- Не трогай мое мороженое! Обжора!.. После школы не прошел в институт, забрали меня в армию. Тут умер Сталин. Политрук ходил перед строем, выискивал слезы на лицах: не заплачешь - наряд вне очереди, три наряда.
- Заплакали?
- Не без этого… Командир сказал: "Болтать вы все умеете. Посмотрим, как под танки станете кидаться. Со связкой гранат". - "Зачем, - говорю, - под них кидаться? Разве нет иных способов подбивать танки?" - "Финтиктиков, тебе нашего не понять". И отправили мыть сортир. Еще сортир. И еще… Тогда я решил: стану офицером, пусть другие за меня моют.
Ото-то их не слушает, говорящих по-русски. Заглатывает мороженое, постанывая от нетерпения, холодом ломит в висках, губы вымазаны шоколадом, - счастливый человек, который родился, чтобы сразу не умереть. А неуемный майор не замолкает:
- "На Дальнем Востоке пушки гремят, убитые солдатики на земле лежат…" Помните, пели в наше время?
- Кто ж этого не помнит? - вскидывается старушка и подтягивает слабеньким голоском: - "Мама будет плакать, папа горевать…"
- На Ближнем Востоке тоже погромыхивает, - завершает разговор Финтиктиков. - Готеню, тут бы не разбомбили…
Возвращается к внуку, который покончил со своей порцией и доедает мороженое деда, щеки торчат на стороны.
- Лопнешь, - остерегает майор.
Внук отвечает:
- Ты не лопнул, и я не лопну.
Ночью он запишет, Финкель-смехотворец, не сможет удержаться:
"…время подступало суровое.
Положение непоправимое.
Их построили. Слева военные, справа жены. "Ситуация, - сказали, - напряженная. Замирение во всем мире. Кого же тогда давить, травить, глушить зарядом?.. Попрощайтесь, - сказали, - пока не поздно. Назад вернетесь не обязательно". Разбежались до утра по домам, попрощались со старанием: у Финтиктиковых родился мальчик.
В штабах тоже не дремали. Срочно провели войсковые учения, максимально приближенные к боевой обстановке. С фланговыми обходами, эшелонированной обороной, штурмом высоты Безымянной.
В безлунную ночь Финтиктиков привез десяток ульев и "заминировал" подходы к своим позициям. Под утро противник пошел в атаку, завалил безобидные с виду тумбочки, и пчелы, озверевшие от холостой пальбы, криков "Ура!" и наглого неприятельского вторжения, в ярости вырвались на оперативный простор, порушив продуманный в штабах стратегический замысел.
Танкисты выпрыгивали из танков, артиллеристы из самоходных орудий, пехота выскакивала из окопов полного профиля, штабные наблюдатели - из блиндажей в три наката. Связисты скинули рации, убегая налегке, повара побросали котлы с недоваренной пшенной кашей, спасаясь от озверевшего противника, а Финтиктиков выставил пасечнику бутыль мутного деревенского разлива устрашающего вкуса-запаха, которую они дружно ополовинили под огурец с медом.
- Майор, - щурились в полку, - какой-то ты не свой. Ополовинить и не допить - не по-армейски, майор. Как тебе доверить живую силу и технику?
А он:
- Вы бы эту силу в увольнение отпускали, пока живая! Дорвутся до города в кои-то веки, на девок насмотрятся, ширинки потом расстегнут, хулиганят повзводно на политграмоте…
Извиняйте великодушно".
6
Они идут к двери, а майор тянет руки по швам, провожая пением "Интернационала":
- Дер гайст, эр кохт, эр руфт цум ворн…
Хмурый баянист так и сидит на припеке, лицо обгорело, чуб растрепался, с неохотой растягивает мехи: "Среди зноя и пыли мы с Буденным ходили на рысях на большие дела…"
Кладут ему по монетке, и улыбчивая горбунья спрашивает Финкеля:
- Ты небось учинитель?
- Небось, - соглашается. - А что это?
- Который учиняет невесть чего. Невесть для кого. Тоже спою для тебя, так уж и быть. Наше, деповское.
Ставит обезьянку в первую балетную позицию, притоптывает тряпичной ногой, прошитой суровой ниткой, выкрикивает пронзительно, словно на вечорке под гармонь:
- Бабка Маланья, чтоб ты сдохла! Лишь бы сердечко по тебе не сохло…
Финкель в восхищении:
- Бабуля, ты - Арина Соломоновна! Речь у тебя замечательная. Слова редкостные.
Отвечает:
- Оплошал, батюшка. Не Арина Соломоновна, а Рахиль Абрамовна. Поживи с мое при рельсах, на Сортировочной, посреди слесарей, кочегаров, сцепщиков вагонов, и ты наберешься. Хочешь, ругнусь в три коленца?
- Не надо.
- Не надо - не будем. Закрой поддувало, не сифонь!
Говорит на прощание:
- Зяма мой покойный был, между прочим, машинистом паровоза, один Зяма на всё депо. "Красную стрелу" ему не доверяли: это была его мечта - "Красная стрела". Водил почтовые со всеми остановками, по боковой ветке, через Дмитров-Калязин; паровоз исходил маслами, вагоны пучило от узлов-баулов, лязгало-дребезжало от Москвы до Питера. На первый путь его не подавали; другим доставался первый путь на вокзалах. Возвращался домой чумазый, замызганный: не отмыть, не отстирать; по ночам гудел во сне, детей пугал, сам обмирал под одеялом. "Аварии, - шептал, - снятся. Со многими жертвами…"
И пошагала - тряпичная обезьянка под мышкой.
- Бабуля, ты куда?
- Куда, куда… На прежнее место. "Я тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь…"
- Не угомонилась еще?
Взглядывает хитровато:
- Прокукуем столько, сколько отпущено. Большего не дадут, меньшего сами не попросим.
- Будь здорова, бабуля.
Останавливается:
- И всё?.. Иного не пожелаете? Ни удовольствий, ни приятных неожиданностей? Имейте в виду: чего не скажешь, того не будет.
- Такая на нас ответственность?
- Вы что думали?.. Мне многое полагается. С той бочки из-под капусты.
- Какая бочка, бабуля?
- Известно какая. Кому путь полотном под ноги: петелька к пуговке, кому ухабами: с петельки на пуговку…
И нет ее.
Финкель - задумчиво:
- Удивительно. Очень даже…
Девочка Ая:
- Я тоже тучка. А вовсе не медведь.
Ото-то - в вечной своей озабоченности:
- И я тучи-ка. Могу спеть не хуже. На мороженое заработаю.
Еще с улицы слышны крики.
В подъезде суматошатся доктор и фрау Горлонос, растерянные и взволнованные. К ним привезли внука на пару часов, коляску оставили возле почтовых ящиков, но вот же, вот, "Ой-вай-вой!..": в коляске, на голубом матрасике, разлеглась кошка рыжее рыжего, бока опали, как не были, а возле нее копошатся слепые попискивающие комочки, которыми она разрешилась. Горбит спину, шипит на всех - не подступиться.
- Де-душ-ка… - У Аи воздуха не хватает от волнения. - Возьмем?
- Возьмем. - Вежливо просит: - Уважаемый сосед, господин доктор ухо-горло-нос! Позвольте одолжить коляску на пару минут, отвезти ее содержимое в нашу квартиру.
Доктор Горлонос изумлен:
- Вы хотите взять это? Это?.. Но зачем?
Фрау Горлонос оказывается сообразительнее своего супруга. Выпевает, исполненная истомы:
- Берите уже. Только верните поскорее.
Вкатывают коляску в квартиру, выкладывают на пол старое одеяло, которое не успели выбросить, но кошка не подпускает, она никого не подпускает, ощерив остроту зубов и когтей. Известно из многих наблюдений: собака принимает безоглядно чью-то заботу, кошка с недоверием. Кошка должна убедиться сначала, что заботятся о ней с корыстной целью, для личной выгоды, иначе забота настораживает, заставляет выискивать скрытые поползновения, от которых не жди добра, - человека это тоже касается.
- Я… - решается Ая. - Я попробую.
Наклоняется над коляской, убеждает шепотом:
- Пока котята не подросли, тебе нужна тишина, тепло, хорошая еда. Соглашайся, глупенькая.
И кошка соглашается, доверившись ребенку, который не способен еще притворяться. Располагается на одеяле, рыжие комочки тычутся ей в живот; Бублик разглядывает пришельцев, опасаясь приблизиться, Ломтик от волнения брызгает малой струйкой: не выгонят ли его на улицу, обменяв на пришельцев?..
Бегут в магазин, покупают непромокаемые штанишки для младенцев, натягивают на Ломтика, высунув наружу хвостик через проделанный надрез, - можно теперь не смущаться, брызгать в свое удовольствие.
- Ковчег, - определяет Финкель. - Квартира обращается в ковчег. Ох и достанется нам, когда мама вернется!..
Продолжается день пятый, по окончании которого Финкель попытается взмыть в заманчивые высоты, сожалея о невозможном и безвозвратно утраченном…
7
Девочка Ая сует нос в мохнатое ухо, нашептывает с оглядкой: "Никому не расскажешь? Честное медвежье?.." Сообщает, глаза раскрыв до невозможного: "У дедушки есть под-ру-га". - "Молодая?" - "Не знаю". - "Хороша собой?" - "Еще бы…"
Снова она звонит.
В нежданный день. В неурочный час.
- Забери меня.
И он выскакивает из дома.
Бежит.
Едет.
Снова бежит.
Нет никаких надежд, чтобы такое приключилось, но вот же оно, вот она - формула счастья: где ждут, туда поспешай!.. Не счесть психологов на крохотную страну, не счесть психиатров: разобрались бы, что происходит со старым человеком.
Тайная подруга ожидает на скамейке, словно не уходила. Ладонь укладывает на ладонь.
Солнце над головой. Середина рабочего дня.
- Тебя уволят.
- Ну и уволят.
Молчат. Обвыкают после разлуки. На газоне напротив французского консульства, где сосны тянутся к облакам, ветер погуживает на высоте, неприметный дятел шустро взбирается по стволу, выискивает жучков-короедов.
Берет за руку, и он идет. Сажает в машину, и они едут.
Сосны покачивают встрепанными макушками, расставаясь, но не осуждают, нет, они не осуждают. Взревывает мотором. Первой срывается у светофора. Машина - оранжевой капелькой на колесах скроена ей по мерке; ведет машину уверенно, руки умело справляются с рулем - до чего несхожа с той, которую хочется защитить и уберечь.
Ехать им недалеко. Совсем близко.
Лестница распахивает призывные объятия, приглашая вознестись по ступеням.
Окна пробуждаются от спячки, высматривая пришельцев глазами вымерших хозяев.
Чудо перед ними.
Чудо тропиков на газоне.
"Angel's Trumpet", "Brugmansia пахучая".
Обвисают долу блекло-желтые соцветия, чтобы затвердеть в вожделении к их появлению, вскинуть к облакам ангельские трубы, возвестить в ликовании, на долгом дыхании, донеся призыв до небес. Какой чудодей сочинил эту мелодию взахлеб от невозможной одаренности, которому всё доступно, всё раскладывается по нотной линейке, излечивая опечаленных, удрученных, тоскующих по прибежищу?
Дом в три этажа. Дом прежних времен, музей непосещаемый в терпеливом ожидании посетителей.
Ведет его за руку, не отпускает. Ключом открывает дверь.
Кто она? Хранитель этого музея, подруга хранителя, взломщик-любитель? У нее, возможно, ключи от всех дверей города, от подъездов его и квартир; с ней, вслед за ней можно войти куда угодно, сесть за стол, отдохнуть на случайной постели.
Расписной потолок на входе.
Комната налево. Комната направо.
Всё готово к торжественному приему. Разложены фрукты, расставлены бокалы и бутылки вина, на патефоне ожидает долгоиграющая пластинка "His master's voice": Брамс, симфония № 1 in С minor, Arturo Toscanini. Зеркало на полстены спешит отразить гостей в своих глубинах, но они не удостаивают его вниманием, устремляясь вверх по лестнице.
Двери раскрываются на пути.
Раскатываются ковровые дорожки.
Зажигаются хрустальные люстры с подвесками в глубинной переливчатости.
Опускаются гардины на окнах.
Звенит колокольчик, призывая к трапезе, раздвигаются столешницы из мореного дуба, укладывается шумная, накрахмаленная скатерть к приему гостей, супница на ней, соусница, хлебница под вышитой салфеткой, вилки-ложки начищенного столового серебра, тарелки саксонского сервиза с гербами.
Вот и камин с задымленным устьем - одинокое полено на решетке. Балки на потолках темного, прокопченного дерева. Выцветшие гобелены на стенах. Книги в кожаных переплетах, недоступные для прочтения. В позабытом аквариуме тени неспешных золотых рыбок. В напольных вазах букеты истлевших цветов. В шкафах плечики от костюмов, которые давно износили.
Их это не интересует.
Выше по лестнице. Еще выше. Под самую крышу. Где ожидает кровать, взбитые к их приходу подушки, призывно откинутое одеяло: кто так постарался? - и некто невидимым стражем встает за дверью, не давая обеспокоить.
Одежды слетают сами, ненужные им покрытия.
Матрац охает от позабытой тяжести.
Стон. Возглас. Всплеск. Познавание заново:
- Руки… Руки твои…
Душа не выбирает выражений.
Стены не выдадут их тайну. Сосны не выдадут. Машина-капелька и французские дипломаты. Начинает говорить - слова липнут к губам, не желая слетать. Она - сон, его сон, и не хочется просыпаться. И не проснуться.
- Я видела, видела… Как гвозди вбивали в дерево… Веревку протянуть на газоне, белье сушить… А оно живое, живое! А они - гвозди! И я, я живая…
Кто вбивал те гвозди? Кого винить? Глаза невидящие, ладонь ищет ладонь, сердца оплывают нежностью.
- У нас две недели… Две, всего две. Будем жить, словно в запасе такой срок…
Он говорит ли это? Она? Выдох ли общий?..
Голова на его плече. Дыхание - теплотой в шею. Слеза без звука. Цвет духов под цвет глаз, опахивает горчинкой к скорому расставанию, когда упрятывают чувства на пороге дома, где надышано возле нее, кем-то населено: чай недопитый, головы на постели, глаза бессонные…
Ликующий старик нежен и светел, старик опечаленный прост и задумчив.
- Принимаю тебя всю, без изъятия. Голос твой, слово твое, прежние твои привязанности… Не живу без тебя, спешу без оглядки к тебе, а на деле к себе, которого позабыл. Открыться тебе - себе, принять целиком тебя - себя. Не хочу стареть! Не хочу - не буду!..
Рыдания прорываются наружу. В голос. Как оплакивают покойника.
- Не плачь, ну не плачь же…
Нависает над ним - и умоляюще-яростно, сжимая кулаки:
- Обещай десять своих лет! Еще десять!..
- Я попробую.
Глаза огромны от слез. Глаза требовательны:
- А потом?
- Потом - нет. Потом - меня ждут.
Не сыскать его доли. В ее будущем.
Чутким прикосновением слепого огладить лицо, шею, плечи, припоминая и запоминая. Задремать в теплом касании, заспать ощущения, опустить, не расплескав, в глубины, затворить навечно дар неразменный.
Потолок глух к пришельцам. Чужой потолок с видениями прежних постояльцев, недоступных случайному посетителю. Ей, ушедшей до срока, не пробиться через иные лики, лишь голос издалека, тихий, встревоженный: "Простые числа - это мы с тобой, Финкель. Которые ни на что не разделить, только на самих себя. Не забывай этого". - "Ты меня укоряешь?" - "Я тебя дождусь…"
…терпеливо наращивал скорлупу, плотную, неприступную, заполнял изнутри печалью, пытаясь сохранить ту, которую не вернуть, не растерять в послойной сутолоке. Он вызвал ее, тайную свою подругу, захлебнувшись тоской, но, объявившись - во сне, на странице, в музее непосещаемом? - она взломала скорлупу единым махом, и прорвалась к нему неутоленность в минуты встреч, ожидание в часы расставаний, прорвалось ночное одиночество, которое нестерпимее одиночества дневного…
Минуты ползут медленно, часы пролетают быстро.
Тяжелые гардины не пропускают света.
Вечер на улице? Ночь? Рассвет над городом?
"Ты - повсюду. Тебя тебе не отдам, если покинешь меня". - "Я не покину".