Дорога на остров Пасхи (сборник) - Дмитрий Сафонов 6 стр.


А у меня внутри все оборвалось, и в животе образовалась неприятная сосущая пустота. Я почувствовал, как там все забурлило, будто я после недельной голодовки наелся горохового супа.

Сквозь плотный полиэтилен невозможно было хоть что-то разглядеть, и я благодарил Творца за то, что его стараниями полиэтилен был создан прозрачным только наполовину. Мутным. Скрадывающим очертания того, что лежало за ним.

Если бы вместо полиэтилена было стекло, то перед нашим взором сразу бы явилась вся картина в своей ужасающей простоте, но толстая парниковая пленка давала возможность подготовиться. Решиться. У нас было достаточно времени, чтобы все обдумать, собраться с силами и только после этого отодвинуть ее.

Мы дошли почти до конца сарая и никак не могли сделать самый последний шаг. Думаю, с того момента, как я вырубил из двери скобу замка, прошло не меньше часа. Но сейчас это не имело никакого значения. Я впервые почувствовал на себе, что испытывает человек, когда Время останавливается. Потом оно, конечно, берет свое и безжалостной рукой осыпает нас новыми шрамами и морщинами, вырывает из затылка волосы и крошит битое стекло в суставы. Оно сжимает сердце крепкими холодными пальцами, заливает легкие табачной смолой, размягчает мышцы и делает хрупкими кости. Оно медленно, но верно выдавливает из нас Жизнь, заполняя пустоты тоской и страхом.

Мы бодримся, повторяя с идиотскими улыбками: "Время лечит раны! Время лечит раны!", и не задумываемся о том, что после ран остаются страшные рубцы, которые даже Времени вылечить не по силам.

Но тогда оно остановилось и не захотело идти дальше. И я подумал, что обречен целую вечность, покуда существуют Земля и звезды, стоять перед плотным полиэтиленовым занавесом и бояться протянуть к нему руку.

И, если люди не врут, и ад действительно существует, то, скорее всего, он выглядит именно так: бесконечное ожидание трагической развязки. И бессилие что-то изменить. И – как символ остановившегося Времени – растаявшие часы великого безумца Дали, повисшие на ветвях.

* * *

Так же долго я стоял на пороге боксерского зала и никак не решался войти. Мне было тринадцать. Последние надежды, что отец когда-нибудь вернется, к тому времени уже испарились, как утренний туман над ленивой рекой. Тогда я был уже достаточно взрослым для того, чтобы мыслить самостоятельно. И, поразмыслив, пришел к выводу, что отныне в моем воспитании огромной брешью будет зиять невосполнимый пробел, вызванный уходом отца. Я боялся, что мне всегда будет не хватать мужества. Но еще больше я боялся переступить порог.

Почему я выбрал именно бокс? По двум причинам.

Во-первых, для занятий боксом требовались наименьшие финансовые затраты. Сначала я хотел остановиться на хоккее, но у матери не хватило бы денег на коньки, клюшки, шлем, защиту, аренду льда и так далее. Правда, я успокаивал себя тем, что хоккей – коллективная игра, а мне обязательно нужен индивидуальный спорт. Оставались бокс и борьба. Но у борцов мне категорически не нравились уши, похожие на пельмени, слепленные неумелой кухаркой. Кривой нос, рассуждал я, выглядит куда благороднее мятых лопухов. Затраты на бокс были невелики: перчатки и боксерки – высокие туфли с мягкой подошвой и шнуровкой до колена. Ну, а трусы и майки проблемы не представляли. У меня было полно старых маек, которые здорово растягивались и потому росли вместе со мной: достаточно было только вовремя обновлять трещавшие швы.

А во-вторых… К черту во-вторых! Первая причина была самая веская. И тот факт, что секция бокса располагалась ближе к моему дому, чем секции вольной борьбы, самбо или дзю-до, не играл решающей роли.

Не могу сказать, что я нуждался в навыках самозащиты. Я всегда был крупным мальчиком и на уроках физкультуры возглавлял строй. Никто ко мне не задирался, даже малорослые старшие ребята, как они это часто делают, желая самоутвердиться.

Нет. Я казался окружающим спокойным и уверенным в себе, так что соблазна решить споры кулаками ни у кого не возникало.

И все же я считал, что этого недостаточно. Мне нужен был крепкий стержень, чтобы мое напускное спокойствие, видимое остальным, было отражением спокойствия внутреннего. А вот его-то мне явно не хватало. В моем мозгу и груди (называйте это душой, если угодно) всегда бурлили какие-то вулканы. Я все время балансировал на грани, нелепо растопырив руки и боясь скатиться в одну или другую сторону. И еще я был сильно зависим от чужого мнения: тех самых счастливчиков, которые имели полный комплект родителей.

В нашей школе – обычной средней школе, каких много – учились ребята из детского дома, расположенного неподалеку. Так вот я занимал промежуточное положение между детьми из "полных", как тогда любили говорить, семей, и теми, кто семьи вообще не имел. И в этом тоже заключалась двойственность моего положения. Зыбкость. Я не мог примкнуть ни к тому, ни к другому лагерю, хотя симпатизировал обоим. Но одни меня не принимали, потому что я им казался безнадежно благополучным (еще бы, ведь у меня была мать!), а другим – неполноценным (еще бы, ведь у меня не было отца!). И, если в выходные у счастливчиков лежал в кармане рубль, а у изгоев – ничего, то у меня – неизменные двадцать копеек, дававшие моей фантазии некоторое пространство для полета. Но не слишком большое, скажу вам честно.

Я и сейчас остался таким: мне нравятся компании, но я не могу их долго выносить. Я люблю быть один, но вечерами вою от тоски.

Мне кажется, что эта моя половинчатость, недоделанность (амбивалентность, если уж выражаться красиво) до сих пор сквозит в каждом моем поступке, в каждом жесте, в каждом принятом решении.

А тогда, в тринадцать лет, мне хватило смелости, чтобы дойти до порога секции бокса, но не хватило – чтобы его переступить.

Я стоял перед дверью боксерского зала и жалел, что нет монетки бросить жребий: мать снабдила меня двумя абонементными талонами на автобус, посчитав, что этого достаточно. Кстати, правильно сделала: на деньги я бы напился лилового жидкого квасу, который тогда продавали в магазинах даже зимой, а на автобусе ехал бы "зайцем". Или шел пешком.

Я стоял в раздумьях и вдруг почувствовал, как на мое плечо легла тяжелая мужская рука.

– Пойдем, – услышал я сиплый голос.

Это был Виталий Иванович Карепов, тренер по боксу. Он показал мне место в раздевалке, душевую, завел меня в тренерскую комнату и записал мои данные.

– Поздновато пришел, – сказал он, наливая в горячий чай малиновое варенье (сколько его помню, он всегда пил чай с малиновым вареньем). – Тринадцать лет… Ты уже старик для бокса. Посмотрим, что ты из себя сможешь сделать.

Да, он так и сказал. "Что ТЫ из себя сможешь сделать…".

Следующие два года он был мне как отец, хотя не дарил мне шахмат и не спал с моей матерью.

Он был простоват, любил крепкое словцо, но всегда посылал ругательства куда-то вверх. Адресовал их не мне, а кому-то незнакомому. Моему второму "Я". И от этого было совсем не обидно.

Я быстро освоился и привык к тумакам, достававшимся мне на тренировках от более опытных сверстников, которые занимались уже по несколько лет. И знаете, какое я сделал открытие? Я попал к своим. Из двадцати четырех человек, ходивших в секцию бокса, у восемнадцати не было отцов.

Восемнадцать – шесть в нашу пользу. Разве в теннисе, хоккее или плавании есть такое подавляющее преимущество? А вы проверьте и убедитесь сами.

А Карепов, безусловно, был НАСТОЯЩИМ ИНДЕЙЦЕМ, хоть и не знал об этом. Зато он знал, что подстреленным мальчишкам нужно немного мужского тепла. Даже такого странного, которое прилетает к тебе на перчатках того парня, что вешает одежду в раздевалке на крючок рядом с твоим.

И мы делали из себя, что могли.

* * *

Мои дела в боксе как-то очень быстро пошли в гору. Мне потребовался всего лишь год, чтобы научиться не бояться соперника: не закрывать глаза в момент атаки, не убегать в дальний угол ринга во время защиты, а больше всего – не жалеть чужое лицо, уж коли я не жалел свое. И, когда я раскрепостился, техника как-то быстро подтянулась сама собой. Освободившись от ненужных, но неизбежных поначалу страхов, я стал видеть рисунок боя, замысел противника, начал строить свою стратегию и овладевать тактикой.

Близился чемпионат Москвы среди общества "Буревестник". Мне тогда только исполнилось пятнадцать.

Карепов вызвал меня в тренерскую комнату и, прихлебывая чай с малиной из тонкостенного стакана в мельхиоровом подстаканнике, в каких разносят чай в поездах дальнего следования, сказал:

– Ну что, Саша? От нас нужно двоих. Первым пойдет Дима Павлов – это без вопросов. Готов быть вторым номером? Потянешь?

Я неуверенно пожал плечами.

– Господи ты Бога душу, мать твою любил… – привычной малопонятной скороговоркой выпалил Карепов. – Я ж тебя нормально спросил. Потянешь?

– Да, – уже твердо ответил я.

– Ну и давай… Готовься. Отработай три спарринга вторым номером: мне кажется, защита у тебя хромает. Увлекаешься очень. Работай с Ромой Шароновым, Павлов пусть грушу околачивает. Он у меня до субботы – на вес золота. Усек?

– Да, Виталий Иванович.

– Вперед, – он отхлебнул еще глоток. – Не стой, как засватанный, иди работай.

В субботу состоялся чемпионат. Он проходил в зале "Молния" – там, где по четвергам был "открытый ринг", и все желающие могли свободно боксировать.

Помню, вокруг ринга стояли низенькие гимнастические скамейки, и мать сидела в первом ряду. Я очень злился, что она надела юбку: юбка задралась, и видны были ее голые ноги почти до середины бедер. Тогда она мне казалась очень старой, и эти голые ноги выглядели легкомысленно.

Чемпионат проходил в один день: пары бойцов быстро сменяли друг друга. Всего нас было шестнадцать. Начали сразу с одной восьмой финала. Восемь пар – восемь победителей. Затем четыре пары побились в четвертьфинале, а потом четверо сильнейших сошлись в полуфинале. Предстояли два полуфинальных боя, и – заключительный, финальный. Итого – пятнадцать боев. Учитывая возраст участников, длительность раунда сократили до двух минут.

Бои проходили один за другим, практически без пауз. Конвейер мальчишеского бокса. Зрители – все свои. Только родственники и друзья. Помню, была даже одна бабушка в белом пуховом платке и очках с толстыми выпуклыми стеклами, отчего ее глаза казались огромными, как у рыбы в аквариуме. Мне не повезло: она болела за щуплого узкогрудого парнишку, которого я побил в одной восьмой, и бабушка, размахивая сухими руками, кричала на меня: "Хулиган!", словно дело происходило в подворотне, а я отбирал у парня часы.

Четвертьфинал я тоже прошел без потерь и даже не устал. После боя я занял место на стуле рядом с Кареповым, он помог мне снять перчатки и сказал:

– Не повезло, Санек! В полуфинале тебе достанется Бедя. А в финале, наверное, он выйдет на Димку. Эх! Знал бы прикуп, жил бы в Сочи! Не видать нам золота! Димкино серебро да твоя бронза – вот и все фантики, а конфетки будут у Нельсона.

"Бедей" мы звали Славу Бедерака – мощного парня с длинными руками и сокрушительными хуками. Нельсоном почему-то дразнили его тренера, хотя с глазами у него все было в порядке.

Ходила даже такая поговорка: "Лучше попасть под электричку, чем под кулаки Беди". Наверное, в каждом дворе есть такая поговорка, но в нашей секции с электричкой сравнивали именно его.

И я боялся. Боялся, что Бедя побьет меня прямо на глазах у матери. С тем, что он побьет меня, я почти смирился, но ужасно не хотелось, чтобы мать видела это.

На ринге работала последняя четвертьфинальная пара, и первым полуфинальным боем был мой.

Карепов заставил меня перемотать бинты на руках, помог зашнуровать перчатки, взял маленький стульчик, полотенце и приготовился секундировать. По нашей бедности тренер был тренером, секундантом и катмэном в одном лице. Конечно, и Димка мог помочь, но его бой был следующим.

Карепов положил руку мне на плечо: как тогда, два года назад, на пороге боксерского зала.

– Не ссыте, Маша! Я – Дубровскый! – с наигранной веселостью сказал он. – Не бойся его! Уходи под правую кнаружи, сближайся, прижимай к канатам и долби: "Голова – печень, голова – печень!". И не отпускай! Не отпускай! На дистанции он – король! Сближайся под атаку. Займи сразу центр ринга и дави его, как таракана паршивого, в угол!

Он был хороший мужик, Виталий Иванович. Он все говорил правильно: руки у Беди были длиннее моих сантиметров на десять, и на дальней дистанции мне ничего не светило. Однако легко сказать: "Уходи под правую…". Может, до правой-то дело и не дойдет? Он меня замучает своим яростным джебом, ослепит, лишит ориентации и раскроет. А вот уж тогда, когда я дрогну, его правая сама найдет мой подбородок. И даже если я успею среагировать и подставлю руки, чуть опустив правую перчатку, тут его длинный левый хук хлестнет в мой правый незащищенный висок. И – счет!

Рефери начнет выкидывать пальцы, как второгодник в школе для дефективных, едва научившийся считать до десяти.

Злости мне недоставало. А у Беди ее было в избытке. Наверное, поэтому в перестроечные времена он подался в бандиты и погиб в какой-то разборке. Но все это было потом.

А сейчас – нас пригласили на ринг.

Бедя едва окинул меня взглядом. Наметил цели. Мысленно нарисовал мишень, и я почувствовал "яблочко" на своем лице.

– Не дрейфь, Санек! Москва не сразу сгорела! – подбодрил меня Карепов.

А вы знаете, он не воспитал ни одного путного чемпиона. Зато он помог сотням подстреленных мальчишек "что-то из себя сделать". И, наверное, это все-таки ценнее. И, конечно, он заслужил встречу с каменными истуканами острова Пасхи. Вот только не знаю, встретился ли.

Но тогда я этого еще не понимал. И вообще, я видел только Бедю. Он был единственный из всех бойцов, у которого уже в то время росли волосы на груди.

Бедя боксировал в полуоткрытой стойке: правую он тесно прижимал к подбородку, а левая обманчиво расслабленно висела вдоль туловища.

Но едва мы сблизились, как я сразу почувствовал на себе эту обманчивую расслабленность. Все так и произошло. Бедя все время тревожил меня своими джебами, близко не подпускал и постоянно держал правую заряженной, как катапульта.

Пока удары были несильные. Он ощупывал меня лениво и почти ласково, как месят поднявшееся тесто. Я блокировал удары предплечьями, уклонялся, следил за его ногами и все время помнил, что от такого длиннорукого, как Бедя, нельзя отходить по прямой. Просто нельзя: прижмет к канатам и раскроет, как книгу. И что-нибудь там впишет, но уж никак не золотыми буквами.

В конце первого раунда я все-таки пропустил один прямой справа. Удар пришелся в скулу. Он меня потряс. Попади Бедя точнее, и можно было бы открывать счет.

Увидев успех, он бросился на меня, как волк, почуявший кровь. Я маневрировал, и подоспевший вовремя гонг разрядил обстановку.

Я вернулся в свой угол, и Карепов принялся обмахивать меня полотенцем, давая "подышать".

– Все нормально! – говорил он. – Двигаешься хорошо! Еще бы удар! Жесткий удар! А лучше серию – одним ударом его не проймешь. Но – короткую. Раз, два, три – назад! Раз, два, три – назад! Понимаешь?

Я кивнул.

– Ну так давай! Иди стреляй. Зря я тебе, что ли, подковы в перчатки зашивал? – у него была такая привычка – подбадривать мальчишек незатейливыми шутками.

Второй раунд начался с ураганной атаки Беди. Он бил на выбор. Прижал меня к канатам и делал, что хотел. Я почувствовал, что плыву, и уже ждал спасительного счета, но рефери не торопился. Рефери был старым другом Карепова, а Карепов считал, что я пока в порядке, и не стоит портить дело обидным нокдауном.

Мне удалось поднырнуть под правую Беди, и, оттолкнув его обеими руками, я снова вырвался на простор ринга. Ушел от гибельных канатов.

Но далеко уйти не удалось. Бедя настиг меня и снова стал теснить в угол. И вот тут, когда голова моя распухла и совсем перестала соображать; когда я сдуру задрал руки, закрывая перчатками голову, Бедя достал меня по печени. Хорошо достал.

Если кто не знает, то это – самый болезненный удар в боксе. Мне что-то объясняли про капсулу печени и про то, что при акцентированном ударе то ли из нее выходит кровь, то ли, наоборот, затекает, но смысл один – это очень больно.

Я согнулся, как перочинный нож, но на колено не опустился. Бедя имел полное право меня добить, и, если бы не рефери, непонятно каким чудом выросший между нами, так бы оно и случилось.

Он открыл счет и, кося глазами по сторонам, чтобы никто не видел, шептал мне:

– Держись, парень! Время! На счет "восемь" вставай! Сейчас уже гонг!

Я глубоко дышал и попрыгал на пятках: обычно это помогает при ударе ниже пояса, но, наверное, и по печени – тоже. Мне стало полегче. На счет "восемь" я с трудом разогнулся и поднял перчатки, показывая, что я в полном порядке. Свеж, как огурчик. Могу побить Бедю и после этого разгрузить пару вагонов с цементом. А потом влегкую пробежать десять километров. А потом – уж до кучи – повторить двенадцать подвигов Геракла. Разумеется, до того, как я выиграю Олимпийские Игры, нокаутировав Мохаммеда Али. Но – после того, как слетаю в космос.

А вот космос был близко. Бедя дрожал, как токарный станок на полных оборотах, и рвался в бой. Выражение его лица сулило мне по меньшей мере небо в алмазах. И – в случае особого везения – упоительное в прямом смысле этого слова питание через трубочку в течение ближайшего месяца, пока не срастется челюсть.

Назад Дальше