Дорога на остров Пасхи (сборник) - Дмитрий Сафонов 7 стр.


Рефери дал отмашку, развел локти в стороны и крикнул: "Бокс!". При этом он как бы ненароком толкнул Бедю плечом, отчего тот покачнулся и сбился с шага. А я торопливо запрыгал от него, как зайчик на лужайке.

Гонг застал меня в Бедином углу. Нельсон просунул через канаты стульчик и шлепнул меня по заднице:

– Иди к папе, малыш!

Я поплелся по диагонали ринга, проклиная тот день, когда родился. На ходу украдкой взглянул на мать. Лицо у нее покрылось красными пятнами, она нервно комкала кружевной платочек и то и дело подносила его к глазам. Я скорчил такую гримасу, точно съел тухлое яйцо, и отвернулся.

Я уже подходил к Карепову и вдруг увидел, как по залу широкими шагами идет отец.

* * *

Он был с бородой, в толстом грубом свитере, в руках – куртка из брезента цвета хаки. Такие в годы его молодости называли "штормовками". Потом уже, пару лет спустя, я понял, кого он напоминал в тот день – Хемингуэя. Того самого, любимца женщин и читающей публики, любителя кьянти, охоты и бокса.

Он был абсолютно серьезен.

Карепов поставил мне стул, но я даже не присел. Я, не отрываясь, смотрел на отца. До этой минуты я думал, что самое худшее – это если меня побьют на глазах у матери, и ей будет меня жалко. Но оказалось, что еще хуже – опозориться перед отцом.

Карепов что-то говорил, но я не слушал. Отец подошел и стал рядом.

– Если ты собрался ему отсосать, то мог бы это сделать и в раздевалке; не обязательно было выходить на ринг, – негромко сказал он.

Карепов хотел вмешаться, но отец не слушал.

– На что тебе голова? Подставлять под удары этого громилы? Посмотри, у него же техники – никакой. Видишь, как он наклоняется вместе с джебом? Уходи вперед и кнаружи, встречай его правым кроссом. Затем – левый апперкот, и на отходе – еще раз правой. Встряхни его и добей.

Прозвучал гонг.

Бедя бросился ко мне, предчувствуя легкую победу, но я уже знал, что делать. По-моему, я даже улыбался. И, когда он, одновременно с шагом левой начал выбрасывать вперед и вверх свою левую руку, я коротко шагнул вперед и вправо, и над его не успевшей подняться рукой выбросил правый кулак. Наверное, мне просто повезло. Удар пришелся прямо в подбородок. Голова у Беди дернулась, и тонкие прядки сальных волос, похожие на крысиные хвостики, взметнулись вверх. Я опустил левую перчатку и снизу еще раз ударил точно по цели. Бедя покачнулся, и третий удар – снова правой – поставил точку в этом бою.

Рефери едва успел разнять нас, а то бы я его отделал как следует.

Он помог дойти Беде до угла, и последнее, что я видел – как Нельсон бьет своего питомца по щекам, пытаясь вернуть затуманенное сознание в тот грецкий орех, который заменял Беде мозг.

Дальше мне было неинтересно. Я отвернулся и попытался найти глазами отца, но увидел только его удаляющуюся спину. Он уходил, не оглядываясь. Я хотел броситься за ним, но рефери крепко схватил меня за руку и поднял ее над головой. И в этот момент отец тоже поднял руку. И сжал ее в кулак. Но так и не обернулся.

Его широкая спина мелькнула в дверном проеме, и в следующее мгновение он скрылся в темноте коридора. Тогда я понял, что сожгу его.

* * *

Во втором полуфинале Димка выиграл по очкам, но от финального боя с ним я отказался.

– Ты отнимаешь у него победу, – сказал мне на ухо Виталий Иванович. – Так с друзьями не поступают.

"Нет. Он поймет", – подумал я и пошел в душ.

Всю дорогу до дома мы с матерью молчали.

Она передала Карепову большую банку малинового варенья.

Больше я боксом не занимался.

Чемпиона из меня все равно бы не получилось. Да это и неважно. Важно то, что я смог что-то из себя сделать. А что не смог сам – в этом мне помог отец.

Он вместе со мной праздновал мою победу.

Я помню, как он вскинул руку. И сжал ее в кулак. А потом – скрылся в темноте коридора. За это можно было и сжечь.

* * *

Мы стояли перед плотным полиэтиленовым занавесом и чего-то ждали, хотя понимали, что ждать нечего. Арт громко сопел – наверное, причиной тому был разбитый нос. И, когда он стал поднимать руку, я быстро шагнул вперед и стал перед занавесом.

– Я сам, – сказал я.

Но Арт и не думал спорить – оказывается, он просто хотел потрогать свой драгоценный нос.

Я должен был решиться – и я решился. Как в тринадцать лет, на пороге боксерского зала. Только тогда мне помогла рука Виталия Ивановича, а сейчас – нос Арта. А вы, поди, думаете, что я все еще над ним смеюсь? Вовсе нет. Мне даже трудно представить, что бы я делал без него.

Я взялся за плотную пленку. Она громко зашуршала. И, повинуясь этому шуршанию, продолжая его, не давая ему затихнуть, я потянул полиэтилен на себя. Занавес оборвался и мягко осел на пол.

Мы увидели маленькую мастерскую, и в центре ее – словно огромный кокон из полиэтилена. Он был прикреплен к потолку, опускался до самого пола и снова поднимался вверх. Из этого кокона торчали ноги в стоптанных кроссовках; на правой я разглядел комок глины с прилипшим пучком травы. Трава была такая свежая и яркая, словно выросла на подошве. Мой взгляд, отказываясь двигаться дальше, уцепился за этот комок глины и пучок травы. И, однако, неестественно вывернутые ноги не оставляли никаких сомнений: отец не просто прилег отдохнуть. Он был мертв.

Я увидел протянутую руку Арта, показывающую куда-то.

– Кровь! – сказал он.

На полиэтилене, там, где должна была быть голова, виднелись бурые, уже засохшие, пятна.

– Кровь, – машинально повторил я. – Кровь. Это – кровь.

Я шагнул вперед и раздвинул стенки кокона. Отец лежал, одетый в линялые джинсы и белую футболку. На груди у него было ружье. Палец покоился на курке. Футболка вокруг выреза пропиталась кровью: это напоминало красный воротник.

Я не мог заглянуть в его глаза, увидеть знакомые черты лица: потому что головы у него не было.

Он лег в свой кокон, упер ствол в подбородок и нажал на курок. Надо ли мне рассказывать, какой огромной разрушительной силой обладает охотничий патрон двенадцатого калибра, снаряженный картечью? Вряд ли у меня хватит сил и таланта описать увиденное. Ну, а фотографий на память я, сами понимаете, не делал.

– На что тебе голова? – пробормотал я. – Подставлять под удары этого громилы?

Арт с опаской покосился на меня.

– Саша… С тобой?…

И я, как тогда, на ринге, поднял руки. И сжал их в кулаки.

– Я в порядке, Арт.

* * *

Знаете, я всегда чувствовал, что так оно и будет. Не знал наверняка, но чувствовал, что по-другому просто быть не может.

Этот гордец и упрямец всегда должен был все сделать сам.

САМ, САМ, САМ – вот настойчивый рефрен, который он повторял всю жизнь.

Он никогда и никому не позволял распоряжаться своей судьбой. И даже смерти не позволил придти тогда, когда она этого захочет.

Может, у него была какая-нибудь веская причина? Может, он был смертельно болен – другое мне почему-то на ум не приходит? А может, просто увидел, что теряет силу и испугался – ведь он был обычным человеком и тоже мог бояться? Но он всегда побеждал свой страх. Оказывался сильнее.

Нет, нет, поверьте, я не идеализирую его. Он не был сверхчеловеком. Просто он все время побеждал себя: так и жил – с постоянным чувством победы.

Наверное, он зарядил ружье: короткое помповое ружье; ему не пришлось снимать обувь и искать курок пальцем ноги.

Нет, нет. Раньше. Он истопил баню, помылся. Наверняка перед этим два дня не ел и сходил в туалет, чтобы предательски разжавшийся сфинктер не опошлил его последний грандиозный замысел. Побрился, причесался. Я знаю, что он делал все это не второпях, а рассудительно, не упуская ни одной мелочи. Продумал весь СЦЕНАРИЙ: как мы войдем, да как увидим записку, да во что переоденемся, как будем ломать дверь сарая…

Да. Так наверняка и было. Он надел старые, но чистые вещи, взял ружье с единственным патроном, хотя в магазине "Рыси" их помещается семь штук; но зачем ему семь штук? Одного достаточно. Я даже думаю, что он не купил его в магазине, а набил сам. И руки у него не дрожали.

Он заранее напилил дров, высушил их (на это ушла неделя, не меньше), привез полную канистру бензина, ту самую, о которую я запнулся, когда Арт набросился на меня, выгнал "УАЗик" и заехал в сарай задним ходом, тщательно развесил полиэтилен, соорудил кокон и шагнул в него. Он забыл только одно – положить перед своей последней постелью коврик, чтобы вытереть ноги.

Иначе я бы не стоял, как баран, уткнувшись взглядом в комок влажной глины с прилипшим пучком травы.

Отец…

Он улегся в кокон и положил ружье на грудь. И тут он испугался, потому что был обычным человеком, а никаким не гиперборейцем.

Он лежал… Сколько? Минуту? Две? Десять? Час? Нет, думаю, недолго. Он ничего не вспоминал, и жизнь не проходила у него перед глазами. В глазах у него прыгали чертики, и он громко спросил себя:

– Ну что? Обосрался, индеец?

Помолчал и с улыбкой ответил:

– Да хрен вам! – и нажал на курок.

Наверное, так это было. Во всяком случае, я бы сделал так.

* * *

Я поймал себя на мысли, что стою и смотрю на отца. Смотрю, но не вижу, будто до меня никак не может дойти, что его уже нет.

– Саша! – позвал Арт. Я очнулся.

Он держал в руке листок бумаги.

– Это лежало на верстаке.

Записка. Я почти знал, что там написано.

Я подошел к Арту и взял у него из рук листок.

"Я ни о чем не жалею и ничего не боюсь. Мог бы сказать "прощайте", но лучше я напишу "люблю". Реально только то, во что веришь, остальное – ерунда. До встречи".

Внизу, под этими словами, был маленький неумелый рисунок: вулканический остров, захлестываемый огромными океанскими волнами, и на берегу – высокие безглазые изваяния с вытянутыми лицами. Остров Пасхи. И его каменные истуканы.

– Что это значит, Саша? – спросил Арт.

В нем произошла какая-то мгновенная перемена: лицо его стало нежным, заботливым, мягким. Я почти рассмотрел в лице Арта ту женщину, которую любил мой отец – Риту: тонкую, изящную, с большими печальными глазами. Она смотрела на меня, как смотрят на больного ребенка – сквозь слезы, с немым материнским упреком. И в тот момент я любил ее, понимал и прощал ей все, и хотел только одного – убрать печаль из ее глаз, выпить до дна, отравиться ее сладким ядом и спрятать его навсегда в глубине своего сердца. Наверняка то же самое чувствовал и отец, глядя на нее, касаясь руками ее нежной кожи, поправляя выбившуюся прядку ее шелковистых волос. Она была прекрасна. Она была почти богиней за исключением самой малости: она всегда оставалась земной женщиной. И, скорее всего, отец немножко лгал: ей и самому себе, потому что любил не ее, а ее образ, существовавший только в его пылком воображении. И, видимо, он тоже понимал это: "романтик" не означает "дурак".

– Что ты на меня так смотришь? – с подозрением спросил Арт.

Я провел рукой по лицу, стряхивая невидимую паутину.

– Нет, ничего. Задумался.

– Что это за рисунок?

– Это? Это – остров Пасхи. Место, куда отправляются все НАСТОЯЩИЕ ИНДЕЙЦЫ, когда приходит их время.

Арт понимающе покивал, но я-то знал, что он ни черта не понял.

– Надо вызвать милицию. И "Скорую", – сказал Арт и уже было развернулся, чтобы пойти в дом за телефоном, но я остановил его.

– Нет, Арти. Не надо звонить в милицию. Он не для того позвал нас сюда. Мы должны его сжечь.

Арт замер на месте. Ей-Богу, если бы я со всего размаху ударил его поленом по затылку, он бы так не удивился. Он бы почесал в своей буйной шевелюре и потом пожал плечами. Обязательно пожал бы плечами, я знаю, что говорю.

Но мои последние слова произвели на него впечатление куда более сильное, чем полено – по затылку.

– Что? – переспросил Арт, и я недрогнувшим голосом, глядя ему прямо в глаза, повторил.

– Мы должны его сжечь.

* * *

Помню, отец работал над тотемом весь тот день, когда притащил на участок бревно. За обедом он то и дело весело мне подмигивал и иногда подносил палец к губам, призывая хранить нашу ТАЙНУ. Ну, как я ее хранил, вам уже известно. Вечером мы быстро помылись в летнем душе, посмотрели телевизор – уж и не помню, какой фильм – и легли спать. Я долго не мог уснуть: мне виделись индейские вигвамы, окруженные лохматыми молчаливыми собаками, которые никогда не лают, а сразу вцепляются врагу прямо в горло. Полуголые охотники с бронзовой кожей и длинными черными волосами возвращались с добычей, неся на широких плечах отрубленные оленьи ноги: такие свежие и теплые, что темно-красная кровь еще лениво капала на ярко-зеленую траву. На шестах перед вигвамами развевались скальпы презренных бледнолицых, вздумавших ступить на исконную землю этих несгибаемых людей, неутомимых охотников и бесстрашных воинов. Револьверы и ружья, символ слабости и лицемерия белого человека, лежали грудой посередине стойбища. Здесь в чести были легкие и острые, как бритва, томагавки, бесшумные и верные стрелы, копья с наконечниками из костей медведя и широкие прочные ножи, до поры покоящиеся в ножнах, расшитых бисером.

Мужчины племени были сильны и отважны, женщины – горды и самолюбивы. Здесь не было трусов и предателей, не было вина и сигарет, ненавистной геометрии и респираторных заболеваний; здесь никому не делали прививок и никогда никого не наказывали.

Эти люди жили, как хотели: с полными желудками они веселились, с пустыми – веселились еще больше, предвкушая удачную охоту. Они воевали честно и погибали красиво, о героях слагали песни, их имена вспоминали ночью, сидя у костра. На лугу паслись быстрые, как ветер, лошади, чьи гривы никогда не знали ножниц, а копыта – подков. Гнедые, вороные, пегие, каурые, и одна – ослепительной белизны и грации, принадлежала дочери вождя. И я был в нее влюблен, хотя и не видел ее лица. И, сколько ни всматривался, не мог увидеть; она все время ускользала от меня и от того казалась еще более желанной и любимой.

Я ворочался в тщетной надежде, что она подойдет ближе и спросит: "Как тебя зовут, молодой воин?". И с восхищением посмотрит на мое ожерелье из когтей первого добытого мной медведя и на шрамы, покрывавшие плечи и грудь. Тогда я ей отвечу…

Я сам не заметил, как уснул.

На следующее утро я проснулся и рывком откинул одеяло. Яркий солнечный свет пробивался сквозь щели между занавесками; плавающие в луче пылинки казались золотыми. Я не стал, по обыкновению, валяться в постели до тех пор, пока мать не позовет к завтраку; сунув ноги в тапки, я побежал в соседнюю комнату и увидел, что постель отца уже заправлена.

Наскоро умывшись, одевшись и почистив зубы, я выскочил во двор. Отец, как всегда, голый по пояс, помахал мне рукой, словно давно уже ждал моего появления. Он заканчивал работу над тотемом. Я взглянул, и что-то показалось мне в нем знакомым.

Тотем представлял собой непропорционально вытянутое лицо с глубокими впадинами на месте глаз и длинными ушами, заканчивающимися большими тяжелыми мочками. Я где-то уже видел это лицо. Я так и сказал отцу.

– Точно! Такие же лица у каменных великанов с острова Пасхи, – ответил он.

– А разве там есть индейцы? – мои сомнения были понятны. Индейцы жили в лесах и бескрайних прериях, но на острове? Откуда им там взяться? Насколько я понимал, на островах должны жить папуасы.

– Там? Там НАСТОЯЩИЕ индейцы! Самые что ни на есть индейские индейцы. Я тебе об этом расскажу, но – тсс! – позже.

К вечеру тотем был готов. Мать взглянула на него, поджав губы, и прошла мимо. Видимо, тотем был не той вещью, которая могла ее заинтересовать. Страшная рожа, вырезанная из куска бревна.

* * *

Ночью я проснулся от прикосновения холодной руки, и в следующее мгновение эта рука зажала мне рот.

– Тихо, Сандрик! – прошептал на ухо отец. – Вставай и одевайся!

Я еще наполовину спал, но беспрекословно подчинился. Спотыкаясь и задевая в темноте за все углы и стулья, я вышел на веранду и увидел черный силуэт отца. За плечами у него висел солдатский вещмешок, в руке – лопата.

– Ты чего? Куда собрался?

Он поднял голову и показал мне на небо. Ночь была ясной, и на небе мерцало столько больших и ярких звезд, что хотелось собирать их руками. Он постучал по светящемуся циферблату своих наручных часов:

– Полночь, Сандрик. В полночь начинается дорога на остров Пасхи. Ровно в полночь – ни минутой раньше и ни минутой позже. Нам пора.

Он подошел к бревну, взял его почти посередине и взвалил на плечо.

– Помогай! Это же – не мой, а наш тотем!

Я подбежал и подставил свое плечо под задний конец. Мне было легко – вся тяжесть лежала на отце.

– Пошли!

В четырех километрах от дома текла Ока. В том месте, где в нее левым притоком впадала речка со странным названием Большая Комола, течение нанесло небольшой островок из мелкого золотистого песка. Островок зарос густыми ивами, и все обычно гуляли вдоль его берега, своими очертаниями напоминавшего окружность. Немногие знали секрет: в центре ивовых зарослей таилась маленькая круглая площадка диаметром метров шесть-семь. Отец вел меня туда.

Мы тащили бревно, и я все время чувствовал запах его пота. Даже ночью, при слабом свете звезд и луны, я видел влажные следы на его футболке. В старших классах, когда мы проходили "Анну Каренину", мне глубоко запали слова о том, что нет ничего ненавистней для женщины, чем пот мужчины, которого она разлюбила. Тогда мне это показалось надуманным и глупым. Лишь спустя несколько лет до меня дошло, что Анна Каренина видела своих мужчин потными только в постели: они же не работали, не ставили заборы, не таскали бревен и не бегали со мной наперегонки. Для нее пот и означал постель. Уж не знаю, что означал отцовский пот для матери, но для меня – только одно: работу. Работу, игру и приключения, – у отца все это было неразделимо.

Когда он ставил забор, то с серьезным видом заявлял мне, что делает это, чтобы защитить огород от набегов диких свиней, и отмерял штакетник по уровню своей груди – потому что выше они прыгнуть не могут. Правда, я ни разу не видел диких свиней, но ведь они бегают только по ночам – объяснял отец. А потом, когда забор был готов, он с торжествующим видом ходил по участку и кричал:

– Ну что? Ты видишь где-нибудь поросячьи следы? Или куски рыжей щетины?

Я смотрел во все глаза, пробегал десять соток вдоль и поперек, но следов не находил.

– Значит, забор получился что надо, – гордился отец.

Когда он развешивал на веранде связки лука на зиму, то не иначе как для защиты от вампиров.

– Те, что в Трансильвании, родственники Дракулы, боятся чеснока. А наших только лук пронимает, это уж точно. Разве ты видел хоть одного вампира, когда вставал ночью пописать?

– Нет.

– Работает, – подмигивал отец. – Неужели ты думаешь, что я тебе вру?

Назад Дальше