Вергильев сразу почуял недоброе, увидев, что шеф направляется к трибуне как-то вразвалочку, приглаживая на ходу ладонью вихры, и без папки с подобранными цитатами и тезисами. В те времена шеф мог легко взять на грудь литр без видимых последствий. Глядя на поднимающегося на трибуну шефа, Вергильев понял, что тот принял накануне больше литра, а утром еще и крепко опохмелился.
"Вот тут у меня, - постучал себя по левой стороне пиджака шеф, - речь о том, как русский народ относится к труду. В какие условия поставлен сегодня работающий человек. Как профсоюз защищает его права, как хозяин выполняет социальные обязательства, как обстоят дела с безопасностью на производстве и так далее. Но я не буду ее зачитывать. Это бесполезно. Лучше я скажу о том, - снова похлопал себя по пиджаку, - что мне подсказывает сердце. О какой производительности труда на Западе вы тут болтаете, когда большая часть промышленности давно вывезена из Европы и Америки в другие страны? Когда на заводах в этих странах работают китайцы, малайцы, филиппинцы, индонезийцы, вьетнамцы, бразильцы и бог знает кто еще. Что для них производительность труда? Что для них, вообще, работа? Шанс не умереть с голода, не сдохнуть в картонном ящике где-нибудь на окраине Манилы. А помимо этого - отложенная мечта о свободе и обеспеченном будущем. Вот почему люди "третьего мира" сейчас работают так, как работали в начале прошлого века русские, американцы и европейцы. Как русские работали после революции во время индустриализации, когда восстанавливали страну после войны, да даже еще и в шестидесятых при Хрущеве, когда строили пятиэтажки, создавали военные и космические технологии. Сегодня вы отняли у народа работу, уничтожили промышленность в тысячах городов, повсеместно ликвидировали сельское хозяйство, превратили поля в плантации сорняков. Вместе с работой вы отняли у народа мечту о свободе и обеспеченном будущем. Разрезали ее пополам яхтами Абрамовича, разбили ей голову чугунными яйцами Вексельберга. Какой производительности труда вы требуете от народа, если все финансовые реки в стране текут исключительно в ваши карманы? Был такой тезис: пушки вместо масла. У вас другой тезис: яхта вместо детского сада, дворец вместо пенсии. Птицы в клетках не поют. Народу нужна работа, а не биржа труда, пособие по безработице. Народу нужен хлеб, порядок и будущее. Нормальный человек начинает по-настоящему работать только тогда, когда понимает, что в результате его труда хлеба становится больше, порядок становится справедливее, а будущее - понятнее и реальнее. В оккупированных странах, - завершил шеф, - отсутствует само понятие производительности труда, потому что люди там не работают, а выживают. Если другого выхода нет, и они вынуждены ходить на работу, их ответ - саботаж. Сила ненависти к оккупантам обратно пропорциональна производительности труда".
Шеф вернулся на свое место не под гробовое молчание и даже не под неодобрительный гул. Его выступление просто не заметили, как если бы в зале был объявлен короткий рабочий перерыв, во время которого мужчины-депутаты просматривают газеты, говорят по мобильным телефонам, а женщины-депутатки поправляют прически, смотрят на себя в зеркало, ищут взглядами мужчин, которых им приятно видеть.
В газетах на следующий день написали, что депутат-одиночка, выступивший с нелепой - в духе девяностых годов - речью был, во-первых, нетрезв, а во-вторых, он явно озаботился своей дальнейшей судьбой, для чего решил пристроиться к коммунистам. Но коммунисты, делали вывод парламентские обозреватели, вряд ли примут в свои упакованные ряды этого оттаявшего вопреки всем законам природы, вылезшего из ледника мамонта. Он будет их только компрометировать неуместным трубным воем.
Работа - отложенная мечта о свободе, каждое утро вспоминал слова шефа Вергильев. Теперь ему некуда было спешить. Отложенная мечта превратилась в реальность. А сам Вергильев примкнул к народу, который, как когда-то заявил шеф, мечтал о работе, хлебе насущном, справедливом порядке и счастливом будущем. Работы у Вергильева не было. Хлеба насущного на некоторое время должно было хватить. Справедливый порядок в России был чем-то вроде мифологической птицы Гамают или Алканост. Где-то эта птица летала, кто-то ее видел, кто-то слышал ее ангельский голос, но явление птицы народу до сих пор так и не состоялось. Что же касается будущего, то уверенно смотреть в него можно было только при наличии работы, хлеба насущного и справедливого порядка, при котором просто так не выгоняют с работы, не вырывают изо рта кусок хлеба вместе с зубами.
Будущее, сам собой составился нехитрый лозунг, это работа, хлеб и порядок. Но "будущее" было достаточно скользкой категорией. Коммунисты в свое время переборщили с будущим, отымели его во все отверстия, как если бы будущее было старой раздолбанной потаскухой. То обещали коммунизм к одна тысяча девятьсот восьмидесятому году, то грозились догнать и перегнать Америку, то повесить каждому к концу семилетки в "гандероп", как выразился Хрущев, второй костюм, то дать каждой семье квартиру к двухтысячному году… К тому же в силу самой человеческой психологии многим людям преклонного возраста не нравились разговоры о будущем, потому что они знали свой срок и плевать им было на "будущее". Не все старики неустанно думали о благоденствии детей и внуков. Многие, напротив, стремились спрятаться от них куда подальше.
Ключевым в лозунге представлялось слово "свобода" - универсальное для всех групп электората. "Свобода - это работа, хлеб и порядок!" - так лозунг определенно выглядел лучше, а главное, легко запоминался.
Вергильев подумал, что, вполне возможно, лозунг понравился бы шефу. Он ценил простоту. Самые правильные решения, как правило, самые простые, утверждал шеф. Успешная сложная многоходовая комбинация была, по его мнению, всего лишь продуманной последовательностью простых действий. "Но простые действия легко предсказать", - помнится, возразил ему Вергильев. "Возможно, - согласился шеф, - но против этого существует опробованное в веках средство: быстрота и неожиданность". "Только не против административной машины авторитарного государства, - заметил Вергильев, - если кто-то действует быстро и неожиданно, она автоматически запрограммирована на принятие самых тупых и зверских решений". "Это когда в ней отлажена иерархия авторитетов, - с неудовольствием посмотрел на Вергильева шеф. В то время как, впрочем, и сейчас он сам был частью административной машины авторитарной власти, а потому не одобрял ее критики со стороны подчиненных. - Если иерархия авторитетов разбалансирована, машина работает с перебоями". "Значит, чтобы быстрые и неожиданные действия были успешными, следует разбалансировать в государстве вертикаль власти?" - с ленинской прямотой спросил Вергильев. Он понимал, что влез на запретную - заминированную - территорию и не обиделся бы, если бы шеф коротко (так иногда случалось) ответил: "Все, Вергилий, зае…ал! Не туда ведешь! Иди на х..!" Но шеф вместо этого сначала долго и задумчиво смотрел сквозь Вергильева в окно на Москву-реку, по которой неторопливой вереницей тянулись баржи, а потом ответил: "Вертикаль власти - понятие относительное. К примеру, я - не последнее лицо во власти, но коридор решений, которые я могу принять и, следовательно, внутри него действовать, предельно узок. Собственно, мне, вообще, не протиснуться в этот коридор, поэтому, наверное, меня и держат до сих пор во власти. Вертикаль функционирует только до тех пор, пока упирается в личность, принимающую конечные решения. Авторитет этой личности - топливо в моторе вертикали власти. Но любая личность на вершине власти, - продолжил шеф, - неизбежно превращается в крошку Цахеса по прозванию Циннобер. Поэтому умные всегда уходят до момента…" - шеф вдруг замолчал. Вергильев тоже молчал, как рыба, потому что знал до какого момента. Но подчиненной рыбе хотелось знать, что думает по этому поводу большая начальствующая рыба, вокруг которой первая плавала, иногда подсказывая ей маршрут, предупреждая о расставленных сетях, а иногда вхолостую, бессмысленно перемалывая воду плавниками. "Не до того момента, о котором ты думаешь, - неожиданно сказал шеф. - До момента, пока над ним не начали смеяться. А что означает смех над первым лицом государства? Всего лишь наложение масштаба его личности на масштаб власти, ему предоставленный и масштаб почета, ему оказываемый. Да какого хера! Вот что думают отдельно взятые граждане люди, а потом - все. Сначала смех, потом свист при появлении на публике, потом быстрая или медленная революция. Но даже если не так, если власть и почет от Бога, все равно сценарий один, - остановился возле огромных, из красного дерева и бронзы напольных часов шеф. Они солидно, как купец золотые монеты, отсчитывали секунды тяжелым круглым маятником. - Когда Николай Второй издал знаменитый манифест, провозглашающий, помимо прочих свобод, свободу печати, на следующее же утро один популярный иллюстрированный журнал разместил на обложке рисунок: абсолютно голый Николай с благостным лицом, как на лубочном плакате для народа, но в короне, стоит и держит себя двумя руками за член. И подпись: самодержец".
Вергильев допоздна читал, смотрел фильмы и сериалы, вставал, когда хотел, долго и со вкусом завтракал, глядя на проползающие по путям разноцветные, как гусеницы, поезда, на многоярусные, иногда луковичные, как купола православных церквей, иногда готические, как шпили протестантских соборов, клубы дыма, поднимающиеся над толстыми трубами ТЭЦ Западного округа. Отложив газеты, в которых по причине летнего политического затишья и отпусков журналистов было мало интересного, Вергильев с чашкой кофе отправлялся к компьютеру, заходил в Интернет, просматривал через поисковики упоминания о шефе, ревниво изучал его блог и персональный сайт.
Он чувствовал себя строевым конем, досрочно снятым с конюшенного довольствия, отправленным искать пропитание в чистое поле. И еще так называемым "ронином", то есть самураем, оставшимся без хозяина. А может, Вергильев льстил себе насчет ронина, чтобы отогнать навязчивый образ дворового шута, неизвестно почему выставленного барином из теплых покоев на мороз.
За годы работы с шефом он отвык быть самим собой. То есть, он был самим собой, но не все двадцать четыре часа в сутки. Вергильев как будто был приторочен невидимым арканом к невидимой колеснице, или птице-тройке. Она самозабвенно неслась по одному ей известному маршруту, но возница в любой момент мог поддернуть аркан, не обращая внимания на время суток и день недели. И сразу планы, намерения, дела и мысли Вергильева представали не имеющими места быть. Он должен был на ходу родить идею, дать предложение, включиться в решение проблемы, о которой мгновение назад не подозревал, или подозревал, но не предполагал, что именно ему и именно сейчас ее надлежит решать. Сама проекция его личности во времени, пространстве и намеченных делах безжалостно разрушалась, как песчаный дворец под волосатой загорелой ногой в пляжном шлепанце.
Теперь аркана не было. Вергильев понятия не имел, куда несется колесница, но внутри горькой радости от обретенной свободы сидел червь тоски по снятому аркану. Это было удивительно и, быть может, позорно, но Вергильеву больше нравилось не влиять на принятие решений, не оценивать их с точки зрения продуманности и полезности, а искать кратчайшие и эффективные пути к их исполнению. Это был вечный (и неизлечимый) синдром помощника. Вергильев честно признался себе, что последние несколько лет воспринимал поручения шефа не с точки зрения правильные они или нет, а только - как бы половчее их выполнить. Вергильев перестал заглядывать в будущее, полагая, что будущее - это шеф, который всегда прав.
Личная, частная жизнь Вергильева была растворена в служебных делах и бесконечных поездках шефа, интригах его окружения, сплетнях о симпатиях и слабостях шефа, сложных и не всегда понятных отношениях с коллегами, которые тоже работали на шефа. Иные из них были людьми сомнительными, едва ли не с криминальным прошлым, с манерами бандитов и разводил, но Вергильев сходился с ними, решал вопросы, потому что чувствовал, что эти люди были преданы шефу, готовы ради него на все. С другими же - в высшей степени достойными и умными не сходился, держался на расстоянии, потому что опять-таки чувствовал, что они не любят шефа, работают с ним исключительно из материальных или карьерных соображений. Выпади вдруг шеф из обоймы, они немедленно от него отступятся.
Личность шефа была стержнем служебного и внеслужебного бытия Вергильева, и во многом, если классики марксизма правы, определяла его сознание. Шеф для Вергильева и многих других людей был реальным "богом из машины", мгновенно решающим любые проблемы, карающим и милующим, награждающим и отгоняющим от кормушки.
Наркотик власти был многовариантен в своем действии. Далеко не каждый человек патологически стремился решать и управлять. Атрибуты власти - ковровые дорожки у трапа самолета, местное начальство в линию, кортеж с мигалками - тоже привлекали отнюдь не всех. Многим, и Вергильев с грустью относил себя к их числу, нравилось просто находиться в непосредственной близости к слепящему источнику власти. Находясь внутри этого света, отражая его, они чувствовали себя защищенными от несовершенства мира и превратностей бытия, вопреки здравым опасениям и очевидным сомнениям. Это были взаимоотношения бабочки и лампы. Когда свет вдруг исчезал, они обнаруживали, что крылья сожжены до корней, и неизвестно, отрастут ли новые.
Шеф заблуждался, когда говорил, что коридор его возможностей во власти предельно узок. В отношении собственного окружения - людей, связанных с ним по работе - коридор был широк, как подземная галерея. Шеф мог представить к ордену, дать квартиру, посодействовать в выделении земельного участка, устроить на высокооплачиваемую работу, помочь получить любую визу, определить на лечение в хорошую больницу и так далее. Причем, ему не требовалось прилагать для исполнения желаний подчиненных особых усилий. Достаточно было дать команду, и государственная машина, а также машина неформальных связей во власти начинала крутиться.
Шеф был воистину богом из двух этих машин, и многие решения как раз и принимал, держась за дверцу машины, когда к нему, обдурив охрану, подскакивал проситель или очередной "криэйтор" с "гениальным" предложением как "реорганизовать Рабкрин" и сделать Россию счастливой.
Вергильев часто вспоминал странные слова Горького о вожде мирового пролетариата: "Ленин в словах, как рыба в чешуе". Шеф, в отличие от Владимира Ильича, был не столь словоохотлив. Его "чешуей" были не слова, а люди. Точнее, произносимые ими слова, написанные статьи, выполненные поручения. Вокруг шефа - каждый по своей определенной орбите - вращались и явные подлецы, и посредственности, и хитрецы-карьеристы, и умные профессионалы. Каждый из них был нужен шефу. Из личных и деловых качеств этих, на первый взгляд не сочетаемых, людей, как из мозаики, составлялась политическая физиономия шефа. Сквозь увеличительное стекло власти лицо шефа на изменчивой фреске народного восприятия представало монументальным и решительным, как лицо Гинденбурга на почтовых марках Германии начала тридцатых, как лицо Пилсудского на марках Польши времен санации. Этому парню можно доверить судьбу страны - такие мысли сами собой возникали у избирателей, разглядывающих фреску.
Сотрудники, подобно пчелам, несли шефу нектар своего жизненного опыта и своих талантов. Шеф все это осмысливал, перетасовывал как карты, проверял и перепроверял, что-то добавляя от себя. А потом раскладывал свой собственный, не всегда понятный окружающим, пасьянс.
Спустя какое-то время на каждом направлении своей деятельности он сделался умнее и сильнее тех, кому поручал вести эти направления. Сейчас он был большим экономистом, чем его советник - доктор экономических наук; большим политтехнологом, чем специалист по связям с общественностью; большим юристом, чем помощник по правовым вопросам; большим пиарщиком, чем его пресс-секретарь. И, в священном трепете отважно додумывал мысль до конца Вергильев, большим… мерзавцем, чем другие, преданные ему мерзавцы, плоды трудов которых были неведомы и невидимы. Наверное, они созревали и срывались в глухой ночи.
Шеф обладал редким умением выхватывать из информации, как рыбу из воды, нерешенные, но судьбоносные для различных социальных групп - врачей, педагогов, инженеров, тружеников ВПК и прочих - вопросы, и оперативно (часто во время самого мероприятия) формулировать пути решения этих вопросов применительно к имеющимся у него возможностям.
Он, в отличие от многих политиков, лишнего и невыполнимого не обещал, искренне пытался выполнить обещания, шел до упора.
Вопросы, как вросшие в землю, проржавевшие до основания паровозы, сдвигались с мертвой точки, скрежеща, волоча за собой дремучие бороды бурьяна и выдранные из земли суставы корней, ползли по провалившимся рельсам. Далеко не все добирались до ремонтных мастерских, но некоторым удавалось. Шеф был в вариантах решения различных задач, как рыба в чешуе. Народ это чувствовал, а потому (во время встреч шефа с избирателями, выступлений на митингах, посещений заводов и научных центров) воспринимал его как золотую рыбку, которая сможет исполнить заветные желания. Только вместе с вами, обычно говорил шеф, только, только если вы этого действительно хотите и согласны идти со мной до конца. По-другому не получится. Тут уже народ мысленно примеривал на себя чешую золотой рыбки, недоумевал, косясь на собственные лохмотья и разбитое корыто, почему старуха (обобщенный образ народа) до сих пор не столбовая дворянка, не боярыня, не владычица морская? А кое-кому виртуальная сияющая чешуя уже казалась кольчугой, и руки чесались в желании взять топор, да и…
Информация мертва, говорил шеф, если ее нельзя преобразовать в живое конкретное дело. Но путь к этому непрост, продолжал он, его можно уподобить пути личинки через куколку к бабочке, или зерна - через стебель к колосу. Тему зерна закрыл Иисус Христос, вспоминал Евангелие шеф, не будем повторять Его пропорцию: девять зерен погибает, лишь одно прорастает. Большинство бабочек тоже, отлетав свое, погибает, но у одной из них в определенное время в определенном месте есть шанс закрыть своими крыльями солнце, заставить его светить по-новому. Превращение бабочки в дракона - крокодила, способного проглотить солнце, происходит, когда бабочка влетает в обычно рассеянный и практически невидимый, но иногда упругий, как жгут, концентрированный, как кислота, слепящий, как тьма, луч народной воли. Информация превращается в мысль. Мысль превращается в идею. Идея превращается в идеологию. А что такое идеология? - спрашивал шеф и сам же отвечал: идеология - это инструмент исправления мира. Но у нас нет идеологии! - рубил ладонью воздух. Поэтому все, чем мы здесь занимаемся, - строго обводил взглядом притихших советников, помощников и прочих прихлебателей, именующих себя соратниками, - не имеет никакого отношения к реальной жизни, а только - к нашему, точнее вашему прокорму!
"Прокорм - это тоже жизнь, - помнится, угрюмо возразил шефу кто-то из присутствующих. - А для некоторых он даже важнее жизни".
"Чужой жизни, - уточнил шеф, - потому-то я и сражаюсь с этой сволочью, так называемой элитой, ищущей прокорм для себя и лишающей прокорма остальных".