Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты - Николай Никонов 14 стр.


Искурив до ногтей сигаретный окурок, тут же запаливал новый от старого, внимчиво, углубленно вздымая кустистые брови. И сигареты курил по себе. "Турист". "Нищий с палкой".

Вот опять пишу почти знакомое. Плеши. Лысины. Орлиную строгость. ЧЛЕНЫ. ПОЛИТБЮРО. Вроде как боги. ОЛИМП. Выше которого не прыгнешь. Выше которого представить невозможно. Как судьба вздымала маленьких и чаще всего заурядных людишек - не объяснить никому. А мне тогда и мысль такая не приходила в голову. Вспоминаю вот, как писал Шелеста. Кто таков? Да типичный такой деревенский хохляка. Прижмуренные в углах житейские глаза. Плешь-лысина, нос бульбой. Тебе бы колхозом каким командовать, либо у плетня с подсолнушками, у хаты своей беленой, с таким же дядьком в шароварах мешочных, "люльку" покуривая, балакать, в хате с мальвовыми рушниками, с таким же "Шелестом" горилку пить, жинку по толстой, кормленной салом заднице хлопать. А ты вон где! Политбюро! А рисуй тебя - не ошибись. Благородство чтоб и солидность, строгость и власть - все было.

Рисовал по-своему. Как всегда, без клеток, чем тотчас привел в изумление "старшего" художника.

- Сашка? Ты это как? Без клеток? Без сетки?

- И так не ошибусь..

- Што ты?! Што ты-ы? А не похож получится? Голову снимут! Делай сетку давай…

- Незачем..

- Н-ну, пас-мот-рим! - качал кудлатой сединой, запаливая очередную сигаретку, и уходил в свою каморку-конуру.

Что-что, а начальственные эти лысины рисовать-писать мог с закрытыми глазами, сколько их написал еще в лагере. Ленин. Ленин. Ленин. Берия. Берия. Берия. Теперь вот Хрущев и этот Ше-ле-ст.

К вечеру он был готов. Кажется, я даже не очень старался. Хитроватый, толстомордый - глядел он с портрета с дурной властительной возвышенностью. Их всех следовало изображать властителями. А в детстве моем они еще назывались "вожди".

- Од-на-ко и маладец ты, - признал Сергей Прокопьевич мою работу. - Смотри ты! Как взял! Без клеток! Гла-аз! Ну, убедил… Можешь… Художник… Теперь следующего валяй. Вот энтого. Подгорного. - И вдруг, развеселившись, ударил по коленям, пошел как бы с приплясом: - А тты под-горна, ты под-горна, ты под-горна., ули-са, а по ття-бе не-кто не ходит - не петух - не ку-ри-са!

Я понял очень скоро радость Сергея Прокопьевича и то, отчего у него было много работы. Портрет такой, какой я делал за день, он писал месяц. Рабски, по клеточкам, линейкой-лекалом, вымеривая каждый штрих. Портреты его получались вовсе уж неживые и до того схожие с фотографией, что можно было увидеть и оборотную сторону всякого снимка - его плоскую, контурную бездушность. Дотошно перерисованная фотография всегда кажется ужасной. Но Сергей Прокопьевич как раз этим-то и гордился. Отходя от холста с видом Жреца и посвященного, кривил табачный глаз и рот, окутывался стервенелым дымком. Явно ждал похвалы. Очень скоро он все-таки понял, что учить меня нечему и учиться у него я не намерен. Я шутя делал то, на что уходили у него дни, полные бесконечных перекуров, прикидок и размышлений вслух. И еще обнаружил - никакой он не художник, ничего не кончал, просто "клубник", самоучка-мазила. Оказалось, и на фронте он даже был и там умудрился спастись своим ремеслом от пуль-осколков. На месте своем он держался благодаря другу - директору этого завода, с которым вместе с лужи ли - воевали.

Если были деньги, Сергей Прокопьевич "запузыривал". Пил литрами. И меня всегда потрясала эта его выносливость. Влить столько водки в столь тщедушное тело! И что за жидкость тогда заполняла его вены-артерии? Напившись - плакал, кричал: загубил талант! Женщин ненавижу! Баб! Из-за них все зло! Все тоска-печаль. "Ты их, сук, еще не знаешь! Они тебя еще не обжигали! Погоди-и… Узнаешь! Еще вспомнишь Сергея Прокопьевича. Ссуки они все! Суки продажные! Суки!" - на этом речь обыкновенно кончалась, и, погрозив вздетым пальцем над кудлатой головой, заплетая нога за ногу, он удалялся в свое логово. Кажется, он тут почти жил. Не то был изгнан этим самым ненавистным ему полом из дому, не то просто боялся в состоянии подшофе не найти дорогу к дому. Жена у него все-таки, видимо, была. Изредка после первой-второй рюмки он ее вспоминал и всегда одинаково: "А жена у меня., зме-я… Да! Коб-ра! Очковая. Кобра! Ты, Сашка, их бойся. Все змеи, суки, ведьмы! - И, опрокинув еще рюмку, жмурясь, отдуваясь, делал рубящий жест: - Все!"

Пожалуй, мы сработались. Я был просто выгоден ему. Не пил. Не курил (теперь!). Не травил время зря. Рисовал скоро. Писал плакаты еще быстрее - лагерь научил такому всему. Руки не тряслись. Головане болела. Но мое присутствие было и вредным. Пить "старший художник" стал больше, курить вообще не затыкался, даже и спал с сигаретой, много раз прожигая свой сальный, мазанный красками халат и даже клетчатую рубашку-ковбойку, в которую всегда был обряжен, и она странным образом шла к его вдохновенным всклокоченным патлам-кудрям и желтовато-иссохшему обличью. Рубах таких, кажется, было всего две - "одна с перемывахой", - и обе одинаковые и одинаково жженные.

Однажды, совсем нечаянно, нас посетил САМ. Директор. Почему это директора больших заводов всегда словно или малы ростом, или уж выше всякой меры тучность и представительность? Наш был из второго рода. Тучен, щекаст, краснолиц, с атмосферой нездорового властного мужчины, которая словно распространялась вокруг и на всех.

- Прокопьич где? - не здороваясь, а только вдавив подбородок в шею, осведомился он на мое нижайшее. Я, наверное, так и выглядел: мелкая тварь, подмастерье, подпасок.

Не успел ответить.

- А-а-а! - густо дохнул директор, углядев в проеме входа в каморку торчавшие нежилые полуботинки. - Ххэ… Хуум! Набрался!

- На работе? Хм. Ттээк… Уволить, что ли? - полуповернулся к выскочившему из-за его туши угодливому черноглазому человечку. - Завком? Ты как? Не возражаешь?

"Завком" пожевал со значением, какое можно было истолковать и так, мол, можно и так, мол, может, не стоит?

- Ладно… Пускай дрыхнет. Устал… Пить… Жизнь тяжелая пошла… А ты кто? Помощник? Что кончил? Училище? Ну, ладно. Смотри сюда. Картину мне надо в приемную. Вот… Такую, - достал из кармана открытку. Айвазовский. "Девятый вал". Сможете сделать? Чтобы честь по комедии! А? Оплата отдельная. Как?

- Смогу.

- Ты? Сам?

- Конечно, сам. (Было даже смешно, хотя ничем я себя не выдал.)

- Не напортачишь?

- Справлюсь. Краски получше надо. Наши - малярные.

- Э? Звать как? Александр? Македонский? Хм. Ну, лады… Картину оставляю. Краски будут. Багет - тоже. Срок… Две недели хватит? Ну, чтоб ровно. Все. Посмотрим. Ы - ых вы, хху-дож-ни-ки… Привет от меня передай. Ему! ОТ МЕНЯ! - директор со свитой вытеснялся из дверей.

Взбуженный Сергей Прокопьевич униженно кряхтел. Скреб затылок..

- Што не разбудил? Незадача… По шее наладить могут. От его - сбудется. Он у нас на фронте на передовую знаешь как загонял? Только не угоди… Начальник тыла был. Армии!

А я у него вроде как по худчасти. И доставалось. Даром что в одном классе учились. Грозен. А копия-то важная… Айвазовский! Море писать ему, конечно, не нам… В Крыму, слышно, жил. Маренист… А я? Море-то на картинках только да в кино видал. Выручай, что ли, Александр.

Я выручил. За четыре дня написал это вдохновенное дерьмо. Скучен Айвазовский. Скорее - фамилия одна. И морем его никто, наверное, кроме собирателей, не вдохновился. Мертвое, сделанное, придуманное море, хоть пахнет старой и вечной голландской классикой. Но в багетах для гостиных-приемных, наверное, годится. Не в подлинниках, конечно. Но и копия должна быть лучше всего бы авторской, а дальше, с каждой новой убывает сила картины, разменивается, растранжиривается, и вот уж совсем пошлость, хоть на стену не вешай. Искусство погибает в копиях. Но что делать, когда этого не понимают? И когда заказывают? А писать копию мало удовольствия, - нет находок, нет озарений, не дышит счастье тебе в затылок. Все найдено, сделано до тебя, не тобой: рисунок, колорит, краски. Знай старайся, прилежный раб, хоть и копировать в точности тоже нелегко.

И опять поверг в изумление "старшего" художника без клеток, на глаз повторил картину. Что там: плот, обломки, буревое солнце и штормистый этот ВАЛ.

- Ну-у-у! Гла-зо-меер! А? - уже не хвалил - пел Сергей Прокопьевич. - А краски-то? Да ты сильнее этого Айвазовского написал! Отдавать неохота! Краски-то! Краски!!

Краски были действительно - благородные, яркие, чистые, импорт, фирма "Ле фран". Дурной, крашенный в золото багет я отверг. Принесли другой, дороже и благороднее. Две недели картина сохла. Отлакировали. Вставили в раму. Гляделась теперь как сокровище. "Старший" цвел, потирал руки. Чтоб не обижался, я и ему дал место - прописать второстепенные детали, а едва он смотался в свою каморку, тут же и выправил.

Наконец, обернув раму суровым холстом, понесли торжественно в покои директора.

- Сам-то чо! Бернардине его понравилось бы! - мудро заметил Прокопьич.

Бернардина Августовна - секретарша - по объемам соответствовала директору. Все до того фигуристо-плотно. "Не укулупнешь!" - прошептал Сергей Прокопьич, моргая на ее зад (ушла доложить директору в дверь-шкаф). Так же достойно воздвиглась обратно. Пухлые ноги в белых чулках чудом вколочены в туфли-лакировки. Бюст - подушкой. Прическа - "башня". Все затянуто-обтянуто. Что там, внутри? Лучше не отгадывать. Люблю полных, но не таких ватных кукол. И взгляд! Вечно обиженно-брезгливый. Художники. Нищие… Мужики… Пьянь. Фу…

Картину, освобожденную от холста, директор обозревал, как Наполеон работу Давида "Коронация Жозефины". Где-то я читал, что Наполеон стоял перед "Коронацией" чуть не час. Час не час, но после глубокомысленного, с прищуром, молчания, директор в конце концов вдохновенно развел лапы-ручищи:

- Ммолодцы! Молодцы!! И даже на подлинник дюже похоже. (А видал ты подлинник-то?) Молодцы. Справились с задачей. Я доволен. Все-таки… Мастера. Ну, давайте счас прямо… Спрыснем. По рюмочке… Ди-на!

В кабинете директора над диваном уже висела картина, и тоже копия. Шишкин. "Лес". Но "Лес" этот был тускл, замучен, видно, долго над ним трудились, с многочисленными доделками и переписками, а в живописи, чтоб цвела, надо в один мах, "алла прима", - краски в переписанных местах зажухли, почернели, тональности спутаны. К тому же родимые земляные эти краски: охры, сиены. Тусклый кобальт… Ясно стало, кто и писал этот "Лес". Директор понял мой взгляд, может быть. Совсем невольно, чересчур изучающе оглядел я полотно над диваном.

- Картины поменяю. Эту в приемную, а эту - сюда, - широким жестом.

Сергей Прокопьевич принял жест безропотно. Однако я понял, что теперь мой начальник, получив слишком бесцеремонное доказательство, не станет сильно восхищаться способностями подчиненного.

Выплыла Диночка.

Поднос с фужерами как бы в дождевых каплях. Минералка "Боржоми". Хлеб на тарелочке, тоненько, культурно. Сыр. Колбаска. Зачем-то лимон, нарезан дольками, обсыпан сахаром. "Для чаю, что ли?" - сообразил. На картину покосилась. Не понять. "Да Бог с тобой, подушка".

Директор тем временем достал из встроенного шкафа с сочинениями Ленина бутылку коньяка.

- Ну-ка, хлестнем, испробуем. Марочный! - возгласил он. На шее Сергея Прокопьича вверх-вниз прокатился кадык.

Сели в мягкие кресла. Самолично налил. Не скупо. Чуть не по фужеру.

- Ну-с? Ху-дожники. От лица руководства. Премию выпишем. И, как говорит партия: "Так держать!" - Повел глазом на два портрета: Ленин. Хрущев. Теперь вот здесь будет еще мой "Девятый вал".

Коньяк был горячий. Душистый. Пахнул чем-то вроде крепкого чая. Никогда я не пил коньяк. И закусывать его, видать, полагалось лимоном.

Директор смаковал, посасывал этот лимон. Сергей Прокопьевич хлопнул залпом. И весь залучился, точно это коньячное солнышко обогрело-прижгло снаружи и внутри.

- Как, Прокопьич?

- Хар… Харро-шо-о-о… Такого не пивал!

- Марочный. "КВ".

- Как танк, вроде. Помните. Был такой. ТАМ.

- Как не помнить! Как слоны танки были. "Клим Ворошилов". "КВ". Давайте-ка еще! То-то. Ху-дожники. Искусство… Как там? Требует… Требует жертв… Так? А что, друзья, мне бы вот картину хорошую домой? А? Чтоб не хуже… Лучше даже. А? Закажу?

- Сделаем! - тотчас подтвердил старший.

- Напишете?

- Сделаем! - еще суровее подтвердил, глядя на остатки вожделенной влаги.

Директор разлил.

- Так считаю - договор в силе… Но! - поднял короткий сарделечный палец. - Надо - женщину. Ну, там, в постели, или как… И чтоб пристойно было, и чтоб посмотреть, конечно… Копию бы с не очень известной. А? Как подлинник… Смотрелась чтоб…

- Ренуар подойдет? - вместо меня сказал я. Язык мой сказал так.

- Кто? Как? А… Да… Наверно..

- Тогда я… Принесу альбом… Выберете. А может, вам с Кустодиева?

- Это кто?

- Купчих писал, - вставил Сергей Прокопьевич. (Тоже не лыком шит!)

- Купчих? Голых? Падойдет. Мне надо чтоб женщина. Вот как Дина! С такими вот! Такая… И там чтобы! - показал, какие должны быть у женщины и к а к а я. И "здесь", и "там".

А я сладостно подумал: "Видел бы ты мою Надю! МОЮ Надю. Надию". Тогда я не знал, что такое женщина. Еще не знал. И как опасно применять к ней это простенькое, собственническое и сладкое: "МОЯ".

Когда вышли из кабинета, откланялись Бернардине Августовне - снисходительно повела бровью, была чуть теплее, но все-таки высоко, недоступно: "А, знаю вас всех, вам только бы нажраться", - Сергей Прокопьевич сказал, заплетая косный язык:

- Ты тут ме-ня, то-во… Уволь… Уволь… Это… Я… Не поволоку… Сам давай… Напросил-ся? Ри-нуар… С тебя он счас… Не слезет… Я зна-а… Я… Его со школы зна… Скар-пи-он… Да… А коньяк ххо-рош… Ты ему только… Ска-жи. Шоб не наваливал… За-ка-зов… Хоть так… Отыграться. По-ал?

О, Ренуар! Жан Пьер-Огюст… Или как там тебя еще? Я благодарен тебе и твоей прекрасной натурщице. Директор выбрал "Девушку на обрыве". Обнаженная толстушка-блондинка на обрывистом берегу у моря. Молочное тело. Желтые косы. Восковая спелость… Картина эта понравилась и мне, но, главное, я освободился от диаграмм неуклонного подъема и других-прочих успехов торжествующего социализма, от всякого рода "призывов" и "транспарантов". А главное - обзавелся опять лефрановскими красками и кистями "Рембрандт"! Художники? Слышите меня? Такие краски светили только мастерам живописи, членам Союза художников и то по строгому отбору (не каждому!), а я завладел сокровищем - тубами в нарядных цинковых упаковках, в коробках под целлофаном. Тюбики были с удобными широкими ребристыми крышечками. Пиши, художник! Чистота красочных тонов поражала. И конечно, краски эти я тотчас же начал жадно копить, неучтенно беречь для своих будущих работ и, простите мне, не все расходовал на директорский заказ. Половину просто "взял" - пишите в деле - украл! Картину сделал за день. Еще день ушел на раму. Неделя на сушку. Неделя, чтоб просох лак. Но сделал, видимо, все-таки быстро и так, что тотчас за директором, расхвалившим мой труд, - похвастал и перед своими, явился с заказом главный инженер, за ним - заместители директора, главный механик, секретарь парткома - охотник. Этому понадобился, конечно, не безыдейный Ренуар, а старый русский художник Степанов - "Лоси на болоте", - ну, помните вы, наверное: лес, рассвет, полянка, стог сена и семья лосей около. Лоси - так себе. Написаны без знания.

Рассвет хорош. Степанова я писал с такой скоростью - удивился. Часа через четыре холст был готов. Прокопьич ахал. Я негодовал - без всякого моего желания превратился в заказного копииста. В конце концов про мои живописные подвиги узнал будто весь завод, а ко мне (к нам) явился САМ главный бухгалтер - недоступный мужчина, считавший, что на заводе нет большей величины, и даже на директора взиравший как бы снисходительно. Главбуху понравилась кустодиевская "Венера в бане". И чтоб непременно "как живая". Венера эта была все-таки не находка. Писана явно без натуры, "по представлению". Луновидная крупная баба с веником, в клубах сизого пара. Лицо - явная компиляция с Ренуара, писал явно больной, вкладывал последнюю тягостную тоску по НЕЙ, белой, толстой, розовой… Поставлена фигура грамотно, а все - позитура. Нет движения. Невольная статика. Без модели нет живописи. Нет души. И будь хоть трижды Кустодиев - не добьешься. Картина не оживет. Сама женщина нравилась мне круглой цилиндро-конической схваченной полнотой, а вот загадка - и отталкивала одновременно. Писал ее неохотно, может быть, все время мысленно сопоставлял с могучим совершенством моей Нади, Надии, Наденьки (такзвал про себя), потому что теперь влюбился в нее, как говорят, "по уши". Надя была живая. "Русская Венера" - вся выдуманная, воспетая лишь лихорадочным жаром догоревшего художника. Последнее понял я много лет спустя. МНОГО ЛЕТ СПУСТЯ.

Копией же я в первый раз остался недоволен, хотел переписывать.

Зато главбух был в восторге. Любовался Венерой, поотставив спесь, и даже щедро отвалил мне сто рублей. Сумма не то чтоб значительная, а все же..

Деньги я взял. В конце концов, это ведь работа, пусть холст, рама, краски - все не мое. Другие ведь и ничего не платили. Считалось - я на работе и, значит, обязан.

Глава XI. КОГДА ЖЕНЩИНА ХОДИТ К ТЕТКЕ

На бухгалтерскую сотню купил Наде серый, жемчужного тона, крепдешин на праздничное платье. Предпочел бы купить готовое, но таких платьев, а главное, таких размеров, в магазинах не было. И я решил, вручив подарок: пойду с Надей вместе в мастерскую выбирать фасон. Странно-счастливые мысли приходят иногда нам в нашу детскую голову. В том, что мужчины - дети, убедитесь сами, подумав.

- О-ай! - удивилась она подарку. - Мине? Ты первый такое даришь! Ай, какой матерьял! - поцеловала она покупку. - Спасибо тибе. Дорого? Да? Уй ты, мой мальчик! Художник мой! Сошью! Для тебя носить буду! Ты у миня герой! Талант. Ты у миня золотой! Дай поцелую! Иди суда. Хочу..

И опять было безумство этой невыносимой, опьяняющесладкой женщины. Не знаю, не объясню, что такое таилось в ней, было в ее лице, улыбке, глазах, ямочках на щеках, в тянущей душу походке, овалах бедер. От нее шел непрерывный возбуждающий ток, тепло, притяжение, заставлявшее меня все время и без устали ее желать, хотеть ее тяжелого и в то же время нежно-пухлого тела, ее губ, грудей с мощными твердыми сосками, ее резинок, панталон, ее запаха - особого, невыразимо приятного, которым упивался, как можно упиваться, сунув лицо в букет сирени, черемухи, пряных полевых цветов. Последнее сравнение вернее, но была в ее запахе и сирень, и черемуха, и даже, вот странно, не портящая общего дурманная пряность калины.

- Што ты миня все нюхоешь? Нюхоешь? - смеялась она. - Миня никто никогда не абнюхивал. Только ты. Облизать готов..

- Готов! Хоть где.

- Какой..

- Да я даже запах твоих штанов люблю!

- …Тогда на! Нюхай! - снимала всегда свежие, чистые, мягкие панталоны (меняла их, должно быть, всякий день), сама прижимала к моему лицу.

- Хорошо? Глупый! - смеялась она, в то время как рука уже охватывала, гладила мою буйно восставшую плоть. Умелая, теплая, нежная, властная женская рука.

- О-о! Хорошо! - стонал я и знал, сейчас опять будет невыносимое, блаженное, бесподобное, разрешающееся таким выжимающим душу всеобщим расслаблением, стоном и дрожью, после которого тело, казалось, теряло вес, становилось воздушным и растворенным.

Назад Дальше